Дремлет старый Питер.
Но не спит в нем ветер
Оттого что ветер
Хочет на Юпитер.
Спите, спите, Питер!
Сохнет старый бутер.
Ты наденешь свитер,
Сядешь за компьютер.
Адюльтер, бюстгальтер
Завтра будет вьюга.
Спит в окне бухгалтер
Далеко до юга.
Свет в окне белеет
Света гложет булку
В темные аллеи
Ходит на прогулку.
Может, встретит Яшу
Может, встретит Глашу
Может, у причала
Тень увидит вашу.
Ваша тень как ветер
Ваша тень как вьюга
Дремлет старый Питер
Стонет Кали-юга.
Данное стихотворение написала одна петербургская девушка (собственно, та самая девушка в венецианской маске и в платье эпохи рококо, которую Эснер видел шепчущейся с Морисом Сэгамом возле одной из мраморных колонн Мраморного дворца). Эта девушка по каким-то причинам объявила войну звуку «э», проникающему в концовки некоторых слов иностранного происхождения.
– Как можно говорить «компьютэр»? Мы же не называем город Питэр? – возмущенно восклицала она, всплескивая своими оливковыми руками, хотя ее возмущение и было наигранным.
– Возможно, ты права относительно компьютера, Питера, адюльтера, бутера и бюстгальтера, однако, надеюсь, ты не станешь отрицать присутствие «э» в словах «секс» и «Сэгам»? – галантно возражал ей бледный Морис, неплохо владевший русским языком.
Все это происходило до того, как ему привелось прожить несколько лет в Калифорнии, где его худощавое лицо навсегда обрело бронзоватый загар. Да и вообще, после четырех лет жизни в LA он стал витальнее. До этого в нем присутствовало нечто от юного Лавкрафта – он казался не вполне повзрослевшим призраком из йоркского особняка, хотя для призрака был более чем общителен.
Причиной временного перемещения Сэгама из Нью-Йорка в Калифорнию стала чрезвычайно удачная продажа картины одного старинного голландского художника – из разряда тех живописцев, что при жизни щеголяли в черных плащах и черных остроконечных шляпах, обладая при этом бледными лицами аптекарей и рыжими бородками, но после смерти они превратились в сухие деревья и ледяные пруды, по которым скользят черные куколки на деревянных коньках.
Сэгам продал картину «Горящая мельница» удачно – даже слишком удачно. И, смущенный собственной ловкостью, он решил, что сумма, вырученная им благодаря этой сделке, вполне позволяет ему некоторый отдых на юге, тем более, коммерческая хватка Сэгама кое-кого возмутила, так что он пришел к благоразумному выводу, что лучше ему отсутствовать в родном городе некоторое время. Но в Калифорнию его благоразумие за ним не последовало: удачливого Мо закрутила горящая мельница из вечеринок, девушек и веществ. Через четыре года Эснер разыскал Сэгама на Венис-бич: тот превратился из нью-йоркского призрака, снобированного и ломкого, в физически прочного загорелого атлета, но этот атлет почти не владел человеческой речью и отчего-то предпочитал не ходить, а ползать по своей неряшливой комнате.
Возвращение в Нью-Йорк спасло духовный мир Сэгама от превращения в радужный шлак. Впрочем, возможно, этому миру лучше бы навсегда остаться радужным шлаком – кто знает?
Сэгам вернулся в Нью-Йорк, а мы вернемся в хрустящую и свежую утробу зимы 1994 года, на ту вечеринку в Музее Космоса, где Эснер впервые увидел Сэгама.
В ту ночь Эснер уже не смог разыскать среди танцующих незнакомого модника с бутербродом в кармане, что и не странно – мероприятие было чересчур многолюдное.
А Сэгам натанцевался всласть, извиваясь вкупе с той прекрасной петербуржанкой, которую орлиные очи Эснера впоследствии углядели на костюмированном балу. Она была во все той же узкой маске, маска, впрочем, мало скрывала ее нежное лицо со слегка припухшими губами, однако вместо старинного платья ее облегал апельсиново-черный наряд рейверши.
Затем, уже глубокой ночью, они вернулись в гостиницу «Золотой колос», где Сэгам занимал мрачный двухкомнатный номер для курильщиков.
Гостиница пребывала в упадке: ржавые краны в ванной источали лишь ржавую воду, окна то не открывались, то не закрывались, впуская в комнаты ручейки снежной пыли, зато везде таинственно и липко блестел скрипучий сталинский паркет, покрытый вишневым лаком, – этот паркет десятилетиями лежал, укрывшись коврами, но ковры сначала истоптались, выцвели, истлели, а затем исчезли, и теперь обнаженное дерево блестело под ногами, создавая иллюзию мокрого пола. Эти две комнаты трудно было назвать уютными, зато они всеми силами пытались оправдать свое гордое звание «номера для курильщиков»: пепельницы здесь встречались на каждом шагу и самые разные: хрустальные, с искрами на гранях, тяжелые мраморные, легкомысленные керамические, изображающие черепах, русалок и морские водовороты, присутствовала даже одна деревянная пепельница – черное, якобы сельское микрокорыто из мореного дуба. В остальном вещей здесь было мало. Новый, но неработающий телевизор. Старинное, вполне исправное радио на стене. Выцветшие обои с узором из колосков. В этих угрюмых комнатах Сэгаму довелось испытать то, что называется maximum of sexual pleasure, – такие ощущения, если следовать общепринятым мечтаниям, следует отлавливать где-нибудь в океанском бунгало на Гавайях или же в тантрическом храме. Но к Сэгаму мозговой оргазм (а может быть, это состояние следует даже обозначить как «духовный оргазм») явился в номере отеля «Золотой колос», где на подоконниках лежали узкие полоски снега.
Было холодно, однако девушка с оливковыми пальцами и пылкий американец этого не заметили. Секс длился несколько веков, а на другом уровне – ровно сорок четыре минуты, в течение коих мурлыкающий потусторонний голос излагал русскую сказку, просачиваясь сквозь забрало черной антикварной радиоточки.
Половую принадлежность радиоголоса определить не удавалось, но голосок то ворковал, словно сквозь вязаную варежку, то переходил в гулкий ледяной дворец, где становился серьезным, возвышенным, пугающе добрым. Черепахи, русалки, водовороты молчали, осыпанные пеплом в знак смирения вещей. Девушка и Сэгам окрыленно вплетали в ткань этого сказочного молчания свои пестрые любовные стоны, которые им казались громогласными, на деле же звучали тихо и растерянно, как стенания ангелов, бредущих босиком по раскаленным углям. Сэгам иногда открывал глаза, и в эти минуты за холодным окном зажигалась надпись ZOLOTOJ KOLOS – отчего-то латинскими буквами. Когда надпись гасла, на стену возле окна, поверх схематических колосков, ложились тени этих замерзающих букв. В том состоянии, в котором он пребывал, Сэгам не помнил значения русского слова «колос» – он полагал, что гостиница называется «Золотой колосс». Ему мнилось, что где-то очень близко, прямо за спиной этого строгого сталинского здания, возвышается неимоверный золотой колосс – необъятная статуя, чья голова уходит в толстые снежные тучи.
Иногда горячее, гибкое, итальянистое тело его любовницы становилось золотым колоссом, и тогда он взбирался по вертикальным ландшафтам ее золотых ног, визжа от наслаждения, как обезумевший полудетский альпинист. В другие мгновения он сам превращался в золотой колосс, фаллически вздымающийся над зимней Москвой, а возлюбленная ниспадала на него в виде снегопада, загипнотизированного собственным падением. По истечении бесконечно сладостных сорока четырех минут магическая русская радиосказка завершилась магическим заклинанием:
Вот и сказочке конец
А кто слушал, тому – пиздец!
Радиоголос проворковал эти слова уютно, медово.
Вслед за этим брызнули серебристые хохоты каких-то микроскопических существ (видимо, то были незримые купидоны-вуайеристы), Невская дева и Морис Сэгам кончили. Пиздец бродил действительно недалеко, ведь несложно сдохнуть от наслаждения. А может быть, это был не Пиздец, а Золотой Колосс? А впрочем, Пиздец и был Золотым Колоссом и Золотым Колосом, одновременно сплетающими свой остроусый, богатый аграрными антеннами венок вокруг планеты Земля на гербе Советского Союза, – этой страны не стало, этого герба не стало, бывший этот герб улетает в космос, вертясь, как золотое колесо, вращаясь пылающей мельницей, словно все колоски вспыхнули и оделись пламенем, – все это огненное золото вращается быстрее за сомкнутыми веками обездвиженного Мориса Сэгама – он еще не продал «Горящую мельницу», он еще не получил сумму, нужную для отдыха в Калифорнии, он еще не превратился в бронзового атлета, у него еще не начались припадки на рассветах, он еще не подружился с Рэйчел Марблтон – все это в будущем: в будетлянском, буддийском, бдящем, бздящем, бушующем будущем – просто надрочи свой футуроскоп, и ты уже там.
А петербургской девушке снилось (или мнилось), что она – беломраморная статуя эпохи рококо, – сквозь прорези своей мраморной карнавальной маски она взирала на людей, лежащих рядком в глубоком снегу среди темного морозного леса. Острые черты лиц согреты отсветом большого костра, хрустящего посреди снеговой поляны.
Это не снег хрустит – это шепчутся волоски на шкуре несуществующего животного. Это скрипят колоски в полях блаженных. Что же это за животное? Белоснежный мамонт – не иначе. Цыганский Царь лежал между двух девушек – между обнаженной и великаншей. Все вокруг него спали в сверканиях ночного света: он пробудился один, как муми-тролль среди зимы. Ему показалось, его разбудил чей-то взгляд, но все глаза, кроме его глаз, пребывали закрыты, все веки сомкнуты – все века сомкнулись, декады легли друг на друга, как ложатся прихваченные морозцем полешки в утробу дровяного сарая, а внутри полешек пели годы – эти божественные кольца древесных стволов, вращающиеся относительно друг друга с постоянно возрастающим ускорением.