В Генуе она села на поезд, который унес ее в сторону Венеции, – в этом полузатопленном городе она собиралась проведать близкую подругу. У Рэйчел, как и у большинства девятнадцатилетних девушек, имелось несколько близких подруг, и даже очень близких, но в глубине души она никогда не забывала, которая из них – ближайшая: ее зовут Эстер Фрост, ей недавно исполнилось двадцать четыре года, она была красива, ленива и уже около трех лет безвыездно жила в Венеции, где Рэйчел старалась часто навещать ее.
Эстер, как и сама Рэйчел, с полудетского возраста решила посвятить свое существование английскому языку и британской литературе.
Венеция (возможно, благодаря Джойсу) показалась ей идеальным местом, где она вознамерилась служить упомянутым богам: чтобы писать по-английски, ей понадобилось покинуть Лондон, поселиться на чужбине, в обожаемой иноязычной среде.
В соленой Венеции все приводило ее в восторг: крики чаек, восклицания, дворцы…
За неполные три года венецианской жизни она написала три коротких рассказа.
Весьма недолгие рассказы, но Эстер отдала им множество ночей, и рассказы действительно получились столь изысканные, что поразили до глубины души впечатлительную Рэйчел (она стала, кажется, чуть ли не единственным читателем этих коротких рассказов, поскольку Эстер не стремилась к славе). Рэйчел и до рассказов любила свою подругу всем сердцем, а ознакомившись с венецианскими текстами Эстер, она решила, что та – новая Мэри Шелли. Венецианские рассказы показались Рэйчел обещанием будущего «Франкенштейна» или хотя бы «Метценгерштейна», и она поставила перед собой задачу – всеми силами подтолкнуть гениальную подругу к написанию небольшого романа. Талант Эстер Фрост не вызывал сомнений, но столь же она была и ленива, и многие общие друзья и подруги полагали, что Эстер удалилась в туристическую и светскую Венецию не столько ради служения духам английского языка, сколько ради того, чтобы с головой погрузиться в dolce far niente, то есть сладкое ничегонеделание.
Эстер повезло с родителями, состоятельными и щедрыми обожателями своей дочери, впрочем, гедонистические наклонности мисс Фрост отливались (согласно ее образу мыслей) в достаточно умеренные и даже размеренные формы, что свидетельствовало о том, что Эстер не только талантлива, но и мудра. Будучи современным вариантом Мэри Шелли, она счастливо обходилась без Шелли и жила одна в длинной квартире с четырьмя маленькими узорчатыми балконами, выходящими в сторону моста Академии, предаваясь то общению с друзьями, то одиноким созерцательным зависаниям. Глядя в окно или блуждая по улицам, собираясь на свидание или читая утром английскую газету в кафе (Эстер пренебрегала сетевыми источниками информации и гедонистически тяготела к бумажным газетам с их шелестом и зависимостью от ветра), короче, что бы она ни делала, мисс Фрост полагала, что параллельно придумывает новый рассказ, на самом же деле мозг и душа ее были заняты чем-то гораздо более важным, чем рассказ, – извивающимися бликами на изнаночной стороне мостов, собственными запястьями, освежающим смрадом каналов, тленными коврами отелей, ниспадающими в тяжкую воду, столь же непрозрачную, как глаза ослепшего старика, который в молодости был зеленоглазым.
Весь этот импрессионизм, все эти переживания и микроинсайты, что дарили ее душе ощущение полной чаши блаженства, – все это она так любила, однако в качестве писателя она не уделяла этим вещам ни капли внимания.
Ни одна тень, ни одно отражение ее личных блаженств не проникли внутрь ее лаконичных текстов. И, хотя в реальности она вела себя вполне раскованно и двигалась плавно и гибко, а ее зеленовато-золотистые очи часто загорались ярким и детским предвкушением праздника, ее тексты свидетельствовали о том, что, не унаследовав таких традиционных британских качеств, как трудолюбие и целеустремленность, она вполне уловила наиболее прославленную из добродетелей англичанки – сдержанность.
Не считая нужным обременять себя этой сомнительной добродетелью в реальной жизни, она всецело передала ее своим рассказам.
Юная леди пишет о жутком, даже если она счастлива, здорова, прекрасна лицом и телом, обеспечена, и жизнь не успела ничем ей наскучить.
Этот смелый молодежный взгляд, нацеленный прямо в эпицентр ужаса, взгляд, пылающий вожделением и отвагой, – этот взгляд был тайной и, по сути, единственной горячей магмой, для обуздания коей (то есть для обуздания самой себя) Эстер и обратилась за помощью к британской сдержанности.
О чем же она писала, если уж она писала о жутком? Какую жуть смогла обнаружить в нынешней Венеции, тесной, праздничной, почти утратившей вкус тайны? Этот город когда-то слыл темным лесом, теперь же он почти прозрачен, как муранская статуэтка.
Именно в этой современной прозрачности, этой прозрачности, сочетающейся с теснотой (что напоминало пестрые столпотворения стеклянных фигурок в витринах венецианских туристических магазинов), – именно в этом Эстер Фрост и обнаружила новую жуть. Вопреки традиционной схеме жуткое больше не скрывалось в прошлом, оно не протягивало из минувших веков свои мертвые, но цепкие руки, оно не являлось ржавой тенью давних проклятий и преступлений, оно не выглядывало истерзанными призраками из заброшенных инквизиторских комнат, не всплывало трупами и монстрами со дна каналов. В этом старинном городе жутью дышало не прошлое – жуть приходила вместе с дыханием нынешнего дня.
Ничего здесь не было более страшного (в том метафизическом смысле, который новая Мэри Шелли вкладывала в понятие ужаса), чем праздничные и людные мероприятия, напрямую связанные с современностью. Раз в два года в начале лета жирный интернациональный вампир празднует здесь свой бал. Имя этого актуального вампира – современное искусство, а бал называется Венецианской биеннале: это гигантская экспозиция, привлекающая сюда множество посетителей и весьма выгодная для города. Три рассказа (каждый не более двух небольших страниц), что написала Эстер в Венеции, были описаниями трех происшествий, которые случились на вернисажах выставок, проходивших в рамках Венецианской биеннале.
Часы и ночи, которые Эстер могла бы потратить на то, чтобы сплетаться с кем-нибудь в любви или скользить, лежа на дне гондолы и скрестив руки на груди, или бродить по пляжам, собирая ракушки, – эти часы и ночи она посвятила оттачиванию слов, которые призваны были описать три незначительные и ни к чему не обязывающие вернисажные сценки, но описать так, чтобы у читателя похолодела спина и волосья колыхнулись на голове от ужаса.
Описать нечто, в чем ничего ужасного нет, но составить описание таким образом, чтобы текст вызывал максимальную жуть, – непростая задача для писателя. Эстер справлялась с этой задачей виртуозно. Она создала три кратких шедевра британской словесности, и это отняло у нее столько душевных сил, что после этого она долго не делала ничего другого, кроме как сплеталась с кем-нибудь в любви или скользила в гондоле, скрестив руки на груди, или собирала ракушки на пляжах.
Приезд Рэйчел обрадовал Эсти, но последняя была немного смущена тем, что за восемь месяцев, прошедших с прошлого визита подруги, она не написала ни строчки.
Если уж речь о сходстве, то вот в чем вопрос: можно ли проследить (пронаблюдать) некое сходство между Эстер Фрост и Анатолием Оттовичем Штагензальцем? Ничего общего, пожалуй, да и какое здесь может быть сходство: она молодая и прекрасная, общительная и беспечная, он – сухая щепка, завалившаяся за плинтус.
И все же было сходство в их отношении к словам и к тем эффектам, что проистекают из их сочетаний. Эстер описывала нечто, в чем не было ничего ужасного, но ее описание вызывало чувство ужаса. Штагензальц описывал нечто, в чем не было ничего печального, но его описание вызывало чувство скорби.
По сути, Фрост и Штагензальц проделывали один и тот же фокус, только работали с разными стихиями – она работала с ужасом, он работал с тоской.
Пройдя по мосту Академии, Рэйчел свернула на узкую улицу, где люди сидели в крошечных кафе, держа в одной руке крошечный эспрессо, а в другой – крошечный бутерброд. Затем вошла в каменную подворотню; сразу объяла ее тень; здесь плескался маленький фонтан в виде замшелой нимфы, лежала на плитах разбитая временем гондола, а также стоял у стены чей-то могильный памятник, явно далеко убежавший от своего мертвеца. На этой стеле из ракушечника когда-то высекли изображение ангела или птицы, но неведомые события отгрызли кусок памятника – и остались лишь одно крыло и буква S под крылом.
Она поднялась по лестнице, что начиналась каменными ступенями, а заканчивалась деревянными, – на полпути ей встретился укромный лифт в чугунной решетке вместимостью не просторнее гроба, – лифт не действовал, но в нем светилась лампа, словно бы облепленная песком, а в глубине лифта висело узкое зеркало, в котором Рэйчел уловила осторожные движения рыжей девушки и ее растерянный взгляд.
Дверь в квартиру Эстер была приоткрыта. Рэйчел вошла в прихожую, где повсюду висели мужские фетровые шляпы – черные, палевые, жемчужно-серые с черными лентами. Эстер любила щеголять в таких шляпах, но сейчас стояло лето, и шляпы пылились здесь в ожидании более прохладных дней. Прямая дорожка, сотканная из солнечного света, лежала на полу, указывая путь в соседнюю комнату. Войдя туда, Рэйчел увидела незнакомую девушку с черными короткими волосами, которая лежала на узком и низком диване. Девушка, судя по всему, крепко спала, хотя упомянутая солнечная дорожка тянулась прямо по ее пригожему лицу.
Одна рука девушки свешивалась на пол, почти касаясь спящими пальцами бокала, где еще оставалось четыре глотка красного. Даже темно-красного.
Рэйчел тихо обогнула диван и вступила в следующую комнату. Здесь ее встретила почти тьма: толстые зеленые шторы закрывали окна, скрывая прекрасный вид, который отсюда открывался. Посреди комнаты висел экзотический гамак, в нем спала Эстер.
Рэйчел узнала ее прежде, чем рассмотрела во тьме, – узнала ее ровное дыхание и ее запах: Эстер пахла солью, песком.