Странствие по таборам и монастырям — страница 68 из 89

й фигуре, нечто каренинское, блоковское, романсное – он бежал, одинокий на белизне, но с ним вместе словно бы бежали все русские, бегущие по городам: Евгений, удирающий от Медного Всадника, Каренина, бегущая на встречу с железным слоном.

Шуба его стоила целое состояние, хотя сам Славик Ландышев-Добро был беден, как волосок из шубы. Но этот хрупкий безоружный молодой человек не страшился бежать в драгоценной шубе по городу, полному лихими людьми, которые в любое время суток творили в этом городе все, что хотели.

Год шел девяносто четвертый – разбитной, криминальный, опасный, но столица дышала таким ангелическим покоем, какой даже в самом счастливом сне не приснится ей нынче, хотя полицейских и разнообразных охранников на ее улицах теперь больше, чем кого-либо еще. Смешно говорить, что этот покой был иллюзией, – то была не иллюзия, а йогический эффект, позволяющий босиком и не морщась пробежаться по горячим уголькам.

Бледное лицо Славика на бегу запрокинулось, он не видел дороги, ослепленный слезами и снегом.

Ему казалось, что его крупные увесистые слезы превращаются в алмазы, жемчуга, опалы, в сардониксы и хризопразы, в агаты и горный хрусталь, отражающий ледники Эльбруса и Маттерхорна. Колючие снежные хлопья застревали в его светлых волосах, которым умелые руки парикмахера сообщили форму ракушки (хотя укладка и пострадала за ночь). Тяжелое атласное платье шелестело и влачилось по хрустящему тротуару, пока он не подобрал его для скорости бега, – тогда под платьем обнажились серые пацанские штаны, заправленные в толстые лыжные сапоги. О, лыжные сапоги! Вы – сапоги, два шелковых набивных попугая, щелкающие хвостами по ледяному асфальту. Он думал о краткой и кроткой жизни эльфов, об их ломких пальцах с утиными перепонками, об их розовых глазах, об их нежизнеспособности, об их стоне, об их безутешной и невзрачной печали. Его губы шептали:

– Эльфы, эльфы, эльфы, эльфы…

И тут нам нельзя уклониться от проведения прямой полупрозрачной линии, соединяющей Славика Ландышева-Добро, бегущего по зимней Москве в 1994 году, с той плотной пожилой женщиной с красными волосами, которая двадцать лет спустя будет вращаться по летней кухне, бормоча:

– Перцы, перцы, перцы, перцы…

Двадцать лет спустя Славик Ландышев-Добро утонул в бассейне отеля на острове Бали. Его слава актера пребывала в зените, его называли гением перевоплощений. Многие фильмы и театральные спектакли гордились тем, что он сыграл в них главную или эпизодическую роль. В нашем повествовании каждое действующее лицо обладает братом или сестрой из разряда близнецов. Ну а если не обладает, то хотя бы страдает раздвоением личности. Славик Ландышев-Добро был единственным сыном одинокой матери и раздвоением личности не страдал. Это ему и не требовалось – он и так был профессиональным двойником, профессиональным отражением множества людей. В основном он превращался в кого-либо из персон прославленных (славу он обожал, как свою, так и чужую: недаром его назвали Славой) – бывал великолепно-раздражительным и волевым Гитлером, бывал капризной Мэрилин Монро, превращался в дебелую Любовь Орлову, бормотал исламские молитвы в южном облике бен Ладена, барствовал в виде шубообразного Шаляпина, надувался на весь мир обиженным Наполеоном, мельтешил, как грибочек Чарли, благословлял паству дрожащей рукой Иоанна Павла Второго, знойной Клеопатрой жалил свою недостаточно пышную грудь, подметал рукопись влажными усами Горького, горьким академиком Сахаровым бился за права охуевшего человека, веселым Кеннеди падал под пулями, веселым Освальдом посылал эти пули, Иваном-царевичем в парчовом халате хватал за хвост жар-птицу, Аленушкой горевал над омутом, тихим Штирлицем следил полет перелетных птиц…

Погружаясь в бесконечный мир лиц,

Щурится на небо безупречный Штирлиц…

Но не только лицо может стать зеркалом иных лиц, но и сердце может стать зеркалом иных сердец. Острая жалость к медицинским эльфам – нечто, напоминающее крушение ароматического фантазма, крушение запаха ранних лесных цветов – ландыша, подснежника, фиалки дикой.

Эта жалость заставила Славика рыдать и бежать в глубины белоснежного города, но, возможно, в этот час снегопадных слез он оплакивал не только медицинских эльфов, но и себя – в этих слезах присутствовало предчувствие того острого и вместе с тем абстрактного сострадания к себе, которое он ощутил двадцать лет спустя, погружаясь в теплую воду балийского бассейна. Простая правда посетила его в этой теплой воде – он осознал, что никогда не было на земном шаре ни Гитлера, ни Мэрилин Монро, ни Любови Орловой… Не было ни сального бен Ладена, ни шубообразного Шаляпина, не было грибочка Чарли… Никогда не существовал Иоанн Павел Второй, не жила на свете знойная Клеопатра, не было рафинированного Сахарова, не кручинилась Аленушка над черным болотом, не было Ивана-царевича, не было безупречного Штирлица… Был только он, Славик Ландышев-Добро. Но и его уже нет.


Относительно предощущений и предчувствий, относительно снов, отражающих будущее, следует помнить, что они обрушиваются на нас в необузданном количестве, – их так много и они так непрочно держатся на поверхности сознания, что возникает вопрос: зачем они являются нам в виде неудержимых мимолетностей, зачем они нам? Их почти невозможно запомнить – память не ухватывает их, ведь она не приучена помнить будущее: память не располагает соответствующими архивами, а если и располагает, то посеяла ключ от тех прохладных архивных комнат, где хранятся свидетельства о еще не состоявшихся событиях.

Предчувствий в каждом мгновении больше, чем сперматозоидов в капле спермы, однако лишь редкий сперматозоид поднимается в своем карьерном росте до хлебной должности эмбриона. Редкая птица долетит до середины Днепра…

Остаются от этих множественных предвосхищений только смутные дежавю, вызывающие в душе человека мистический озноб да глупое хихиканье.

Цыганскому Царю было не до глупого хихиканья, когда он впервые увидел девочку в грубой рясе францисканки, – она показалась ему заплаканной, отчасти блаженной, страшащейся смерти, и в то же время прекрасной – и его мужское сердце возжелало защитить ее от опасности. И в то же время возникло смутное, даже, пожалуй, мутное ощущение, что он уже видел ее когда-то. Когда-то давно, много лет назад. Но слишком она была молода, чтобы он мог видеть ее такой много лет назад.

Затем он встретил ее на рейве, в Республике Радости, и в приморской рейверше не узнал францисканку из Харькова. Не узнал, несмотря на то что они сблизились в беспечном танцевальном сожительстве, – такие воздушно-сексуальные связи в порядке вещей не только на рейве, но и на любом курорте.

И только в последний день Радости, в час, когда погиб Тит-Иерарх, он снова увидел ее в грубой рясе, подпоясанной корабельным канатом. И снова возникло ощущение дежавю – он почти вспомнил в тот миг свой зимний сон, приснившийся в 1994 году в гостях у Колакуна, – в том сне он видел ее голую, с хрустальным ножом в руке. Видел, как она наносит свой смертельный удар. Видел, как затем в коротком гороховом пальто она заходит в живой самолет.

Он не успел вспомнить свой давний сон – горящий воздушный шар отвлек его.

Но не ее видел он в том московском пророческом сновидении, а ее сестру-близнеца. Именно она тем летом, когда все танцевали в Республике Радости, нанесла свой стремительный удар стеклянным ножом в швейцарском кантоне Невшатель.

Но Це-Це об этом ничего не знал. Он ничего не знал о своей воздушной сожительнице, не знал и того, что у нее есть сестра-близнец.

И вот он увидел ее снова, в третьем воплощении после францисканки и рейверши – в виде царевны эльфов. Он был чем-то отравлен, чем-то оглушен, а она предстала перед ним в бредово-сказочном облике лучницы из лесов Эльсинора: в коротком зеленом плаще и таком же платье, а на поясе – колчан с оперенными стрелами. Прекрасная лучница, но он прежде не бывал в таком бреду, как этот, а ведь немало разновидностей бреда изведал.

В странном, мягко говоря, состоянии пребывал Це-Це – окружали его в основном деревья и камни, ибо он жил теперь в недрах горного лесного массива и мог с полным правом сказать о себе словами Данте:

Земную жизнь пройдя до половины,

Я очутился в сумрачном лесу.

Итак, камни: маленькие камни, огромные камни, мокрые камни, замшелые камни, горячие, сухие, изборожденные трещинами, опутанные корнями горбатых горных сосен, черные камни, угрюмо свисающие своими оплывшими лицами в лихие зеркала трепещущих ручьев, камни-генералы, камни-шлемы, камни-слоны, камни – мертвые кардиналы и крокодилы, лежащие в потоках, которые временами иссыхали. Деревья, нагнетающие ужас. Деревья, дарящие наслаждения. Гигантские деревья. Микроскопические деревья. Все это отчего-то не казалось ему реальным, хотя, приглядываясь к реальности, он подмечал, что здесь не встречаются особо гигантские или чересчур микроскопические деревья, – обычные леса, пустынные, заповедные, волосящиеся на горных хребтах, как вставшие дыбом шкуры на волчьих спинах. Волки здесь не обитали, зато лисицы – в изобилии: там и сям проскальзывали их узкие тела, почти не отбрасывающие теней.

Це-Це жил в небольшом поселении, больше напоминающем военный лагерь, но, впрочем, не современный военный лагерь, а скорее средневековый. Здесь все было почти таким, как грезилось когда-то: сигнальные огни на дальних вершинах, обзорные площадки, спрятанные в кронах деревьев, откуда ниспадали в нужный момент веревочные лестницы. Лучники и лучницы в коротких зеленых плащах, неусыпно всматривающиеся воспаленными глазами в синюю горную даль. Эти мужчины и женщины по какой-то причине считали себя лесными эльфами, но это были просто люди – ни магической силы, присущей сказочным эльфам, ни полупрозрачной слабости, свойственной медицинским эльфам, – ничем таким они не обладали. Обладали лишь замкнутыми сосредоточенными лицами, выкрашенными зеленой краской, луками, грязными плащами. Обычные люди, слегка одичавшие, ну и, конечно, в достаточной степени безумные. Вроде бы они вели нечто вроде партизанской войны против остального мира, и эта война была совершенно бессмысленной, беспочвенной – ничего они не хотели и не ждали от этого мира, которому объявили войну, да и мир этот ничего о них не знал и ничего от них не ждал.