Странствие по таборам и монастырям — страница 75 из 89

На своей яхте «Белая сова» Эснер окутал Совецких нежной заботой – ну и, конечно же, им была предоставлена каюта с превосходной ванной, где Ванна могла часами возлежать в подогретой морской воде, глядя в круглый иллюминатор, где синее небо смыкалось с синим морем. У самого синего моря…

Ванна Совецкая изведала множество ванн – были среди них мраморные, фарфоровые, стальные, гранитные, смальтовые, керамические, даже деревянные – выдолбленные из цельного мореного дуба наподобие модного и просторного корыта. Купель, оказавшаяся в распоряжении очаровательной дамы на яхте «Белая сова», выглядела так, словно бы ее смастерили из папиросной бумаги, – на деле это был тонкий, прочный и весьма легкий пластик: будучи сухой и пустой, эта ванна не весила почти ничего, даже ребенок мог с легкостью переместить ее из одного угла каюты в другой. Когда же ее наполняла вода, бортики ванны слегка изгибались под ее натиском, однако изгибались умеренно, послушно, словно повинуясь заранее определенному сценарию – мы имеем в виду, что в этом изгибе отсутствовало что-либо хаотическое, аморфное, приторно-сюрреалистическое, не было в этом ничего от пошлых штучек, подобных жидким циферблатам Сальвадора Дали. Напротив, облик купели оставался строгим и белоснежным, как зубы кинозвезды, и, наполняясь до краев соленой горячей влагой, ванна княжны Ванны всецело отражала в своих водах сияющий иллюминатор, обрызганный средиземноморской водяной пылью.

Данная купель была достаточно эластична и просторна, чтобы вместить в себя два тела – Ванны и Джимми, так что брат порой составлял сестре компанию в длительных влажных возлежаниях, случалось и подростку Тедди отмокать в этой ванне, что он проделывал в гордом одиночестве, но лицо его в этих ситуациях не приобретало оттенок летаргического покоя – напротив, лежа в ванне, он хмурился и постоянно покусывал губы: погружение в горячую воду успокаивает душу, но в то же время освобождает и подстегивает мысленный поток, а Тедди тщательно избегал каких-либо высвобождений и подстегиваний собственного мыслительного потока: он предпочитал хранить свои мысли под спудом, он давно приучил себя сжимать свое сознание, словно бы тисками, мысли свои держал не иначе как в ежовых рукавицах и делал это вполне сознательно – у него имелись причины бояться своих мыслей, и, надо сказать, боялся он не за себя – он вполне опасался, что активизация его мыслительного потока может принести вред другим людям, причем не только тем, что подпадали под определение «окружающие», но также и тем, что обретались в значительном физическом отдалении.

Поэтому он и в горячей воде не позволял себе расслабиться – для этого он покусывал губы, однако покусывание губ – не слишком надежное средство самоконтроля, поэтому более всего ему помогала еда. Только пережевывая пищу, он ощущал искомую притупленность своих мыслей, а он в этой притупленности так мучительно нуждался!

Обычно собственные мысли казались ему острыми, как длинные и пронзительные иглы, что проницали реальность болезненным и незаконным образом. Никакого удовольствия от этих проницаний он не испытывал, поэтому старался жрать постоянно, его называли «вечно голодный», его называли «жевун», его называли «тщедушный Пантагрюэль»: он поглощал необузданное количество провианта, оставаясь худым и хрупким, но немногие могли догадаться о том, что Тедди совершенно равнодушен к вкусовым качествам пищи и почти никогда не испытывает голода, – чревоугодие требовалось ему для того лишь, чтобы остудить деятельность своего сознания.

Если бы Тедди склонен был к мастурбации, это помогло бы ему обуздать свой мозг более эффективно и глубоко, чем помогало поглощение пищи, но, к сожалению, никто не обучил его высокому искусству онанизма.

Он мог бы дрочить, лежа в горячей воде, а это уж точно дело более здоровое, чем перманентное пожирание всяческого съедобного хлама, но, к сожалению, он не дрочил. Пожалуй, всему человечеству стоило бы горько пожалеть о том, что он этого не делал. Вряд ли Тедди нуждался в том, чтобы кто-либо его чему-либо обучал, – вероятно, сияющий путь рукоблудия был для него закрыт в силу его замедленного телесного возмужания – мозг его слишком рано расцвел наподобие болотного лотоса, да и в самом зародыше его сознания уже наличествовало пренебрежение некоторыми общечеловеческими границами – в качестве компенсации его телесное взросление происходило с некоторым торможением – ему нередко давали одиннадцать, хотя дело подползало к шестнадцатилетию. Дело, но не тело. Тело оставалось покамест замкнутым в алмазную скорлупу детства. Оно не откликалось на эрогенные сигналы реальности, при том что яхта «Белая сова» насыщена была такими сигналами сверх всякой меры – если бы либидное напряжение создавало бы зримые сияния, яхта ночами освещала бы собой морскую гладь, словно небольшой ядерный взрыв.

В особенности сексуальное воспламенение охватило собой женщин: если мужчины (словно из последних сил) сдерживали в себе сатиров и фавнов, то пассажирки «Белой совы» оголтело трансформировались в неистовых нимф: они словно бы только что освободились от тяжких цепей, хотя никаких цепей на них прежде никто не наблюдал. То ли море вокруг казалось слишком безграничным и тем самым подталкивало к безграничному поведению, то ли нечто иное действовало на всех…

Захватила ли эта возбужденная атмосфера княжну Ванну? И да и нет. Она была слишком интровертна, чтобы целиком раствориться в этом оргиастическом водовороте, но картинки интенсивного взаимодействия тел, выхваченные ее прозрачными глазами сквозь смуглые и круглые стекла солнечных очков, образы объятий, эластичных танцев, сплетаний, яркие вспышки полуденного либо ночного флирта, не избегающего свидетелей, – все эти образы вновь зажигались в ее мозгу, когда она помещала себя в эластичную рамку своей возлюбленной купели.

До ее влажных ушей иногда долетали сладострастные хохотки, смешанные с музыкой, беготня босых ног по коридорам яхты, когда смех удалялся, как мячик, оставляющий на мозговых извилинах мокрые и звонкие следы своего шарообразного тела.

Под эти звуки она вспоминала, как они с Джимми, еще не половозрелые, бегали нагишом по длинному и темному коридору в недрах парижской квартиры их отца Жоржа Планктона, – так они любили развлекаться, когда оставались дома одни, без взрослых, – сам факт наготы возбуждал детишек неимоверно, возбуждало и ощущение гладкого прохладного паркета под босыми ступнями, возбуждали и прикосновения тяжелых шелковистых штор и бархатных кресел к голому телу – на эту нагую беготню их вдохновляла картина, висевшая в этом коридоре, – она была настолько длинна, что тянулась до половины коридора, и на первый взгляд могла показаться ландшафтом, изображающим лес на острове: сквозь заросли деревьев кое-где проступали белые блестящие скалы, на которых лежал пылающий отблеск солнца: скалы сверкали сквозь лес, как белоснежные зубы смеющегося бородача сверкают в чаще его темной бороды. Но, присмотревшись, можно было обнаружить, что в этом лесу происходит затейливая вакханалия, состоящая из множества микросцен, рассыпанных по длинному ландшафту. В левой части полотна можно было рассмотреть бегущую нимфу, удирающую от группы распаленных сатиров, которые с хохотом преследовали ее, пользуясь своими ногами горных козлов. Они протягивали к беглянке жадные руки, усеянные тенями листвы, а она на бегу в ужасе оборачивала к преследователям свое румяное лицо, наполовину скрытое летящими волосами.

Бегущая нимфа не видела, что на ее пути, гнездясь в изумрудном сумраке куста, прячется девочка-амур со стрекозиными крыльями за спиной, – эта голая девчонка с коварной улыбкой на блестящих устах протягивала искривленную ветку наперерез бегству нимфы – таким образом, в следующее мгновение нимфа обречена была споткнуться о злокозненную ветвь и упасть, обрекая себя на любовное растерзание козлоногими преследователями. Лицо девочки-амура по воле художника почти ничем не отличалось от лица бегущей нимфы – что, видимо, должно было куртуазно намекать на то, что это сама нимфа, точнее, скрывающееся в ней румяное сладострастие, собирается подставить себе подножку, чтобы отдаться во власть настигающей ее оргиастической любви. В правой части картины серебрился поток с прозрачной водой – на берегу потока восседала пышнотелая вакханка, пьяная и спящая, уронившая на собственное плечо хмельную голову, – у ее ног лежал опрокинутый кратер, из коего в воду ручья стекало недопитое вино, – живописец обнаружил особое мастерство, изображая струйку вина, растворяющуюся в кристальной ручейной воде. За спиной женщины, уже, по-видимому, совершенно изможденной любовными играми и ритуальными возлияниями, темная листва деревьев слегка расступалась, позволяя видеть золотую полянку, облитую солнцем, – там кружились в хороводах девочки и мальчики, сбросившие свои пестрые одежды в траву, но не менее пестры были цветы венков, которыми танцующие украсили свои веселые головы. Некоторые из хороводников были козлоноги, иные крылаты, но большинство придерживались человеческого облика, разве что радость, излучаемая их смеющимися глазами, достигала нечеловеческого размаха – это была, как принято говорить, чистая радость, совершенно освобожденная от страдальческого элемента, ведь то, что нам известно в земной юдоли под именем Радость, чаще всего бывает Страдостью – смешением боли и счастья, но не такова радость на островах блаженных, где черные леса произрастают на белых скалах.

В страдании выращен каждый росток

От жизни и радости пьяный,

В страдании выстроен город Росток

От пива и радости пьяный.

В страдании море бушует вдали —

И в радостях спят океаны.

В страдании лилии и корабли,

В страдании дальние страны.

В страдании сахар на гранях блестит

И копит свои наслажденья,

В страдании соль, что на ране лежит,

Скрипит и хохочет блаженно.