Я сдержал свое нетерпение.
Кто-то украл ее. Ты можешь рассказать мне о людях, которые забрали ее?
Они забрали всю рыбу. И колбаски тоже.
Я это заметил. Что еще?
От некоторых воняло. От некоторых нет.
Я немного подождал. Кошки сами по себе могут быть очень болтливы, но обидеться способны на что угодно. Кошкам нравятся слушатели. Но этот кот продолжал молчать, и я осмелился спросить:
Что-нибудь еще?
Они пришли за ней. Те, которые не воняли.
Что?
Между нами повисла тишина. Мой вопрос остался без ответа. В конце концов я сказал вслух:
— Интересно, а всю ли рыбу и колбасу они нашли? Пойду-ка я в кладовку и выясню это.
Свеча почти догорела, когда я бесшумно скользнул в коридоры. Я перешагнул через огрызки хлеба, поднял одну из валяющихся на полу свечей и зажег ее от своей. Ее немного погрызли мыши. Прежде чем толкнуть дверь и войти в кладовую, я прислушался. Мешки с бобами, горохом и зерном никто не тронул, захватчики увезли мясо и рыбу, два вида провианта, которые у путешественников кончаются в первую очередь. Чем это может мне помочь?
Унесли, подтвердил кот.
— Как ты относишься к сыру? Или маслу?
Кот задумчиво посмотрел на меня. Я запер дверь в лабиринт и пошел вниз по короткой лестнице, ведущей в холодную комнату, облицованную камнем. Здесь на полках лежали кувшины с летним сливочным маслом и круги сыра. Либо захватчиков они не заинтересовали, либо они просто не нашли холодную комнату. Я вынул поясной нож и вырезал кусочек сыра. Только теперь я понял, как голоден. Этот голод вызвал чувство вины: мой ребенок и леди Шан пропали из поместья, их увозят чудовища в холод и темноту, как же я могу чувствовать такие обычные вещи, как голод? или сонливость?
Тем не менее, они никуда не делись.
Я отрезал кусок сыра побольше и вернулся на кухню. Кот последовал за мной, и, когда я сел за стол, он тоже вскочил на него. Это был красивый парень, очень аккуратный, черно-белый, просто воплощение здоровья, за исключением сломанного хвоста. Я отломил кусок сыра и положил перед ним. Когда я вернулся к столу с куском хлеба и кружкой эля, он закончил со своей частью и принялся за второй кусок. Я не стал ему мешать. Мы ели вместе, и я старался не торопиться. Что может знать кот, думал я, и пригодится ли это мне?
Он закончил раньше меня и сел чистить усы и мордочку. Когда я поставил кружку на стол, он замер и посмотрел на меня.
Те, которые не воняли, у них не было своего запаха, совсем.
Дрожь пробежала по моей спине. «Лишенный запаха», так мой волк называл Шута. Потому что у него не было своего запаха. И он был невидим для моего Уита. Верно ли это для всех людей, в ком течет кровь Белых?
Когда они нашли ее, то перестали убивать. Они взяли только ее. И еще одну.
Я не выказывал интереса. Я встал и пошел обратно в холодную комнату и вернулся с новым куском сыра, сел за стол, отломил кусок побольше и положил его перед котом. Он посмотрел на него, потом на меня.
Они взяли женщину.
Леди Шан.
Меня не интересуют имена людей. Но, возможно, ее звали так.
Он склонился, чтобы заняться сыром.
— Девочка, которая обещала тебе рыбу и колбаски. Они… ранили ее?
Он съел часть сыра, сел и вдруг решил почистить когти. Я ждал. Вскоре он посмотрел на меня.
Я когда-то поцарапал ее. Сильно. Она приняла это. Он сгорбился над оставшимся куском. Боль — не то, чего она боится.
Я разрывался между облегчением и ужасом. Оставив кота, я вернулся в кабинет. Мальчик не шелохнулся, когда я положил последнее полено в огонь. Со вздохом я взял мокрый плащ Чейда и фонарь, который забрал у слуги. Я зажег его снова и пошел вниз по коридору.
Я искал дрова, но, когда я вышел на улицу, в чистую ночь, мой разум слегка просветлел. Холод начал кусать меня, и на смену страшной апатии, туманящей разум, пришли неприятные ощущения в теле. Я прошел мимо сгоревших, разрушенных конюшен, миновал фасад поместья. В эти дни частые снегопады укрыли все следы. В поисках следов саней я сделал несколько широких кругов вокруг конюшен, потом — между домом и конюшнями. Но свежий снег смягчил все бороздки. Следы беглецов были неотличимы от следов телег и повозок, которые работали в поместье. Я прошел через темноту вниз по длинной дороге, ведущей в деревню. До того места, где Пер был ранен, и до того, где схватили Би. Но и там не осталось никаких следов, кроме следов копыт моей лошади и лошади Сидвелла. Ничего. Несколько дней сюда никто не приезжал. Падающий снег и ветер смягчили все следы налетчиков так же, как магия — все воспоминания моих людей.
Я постоял, глядя в темноту, а ветер студил и кусал мое тело. Почему они забрали моего ребенка? Зачем? Что хорошего в том, чтобы быть принцем, если ты так же беспомощен, как нищий бастард?
Я повернулся и поплелся по подъездной аллее к усадьбе, будто пробиваясь сквозь ледяной зимний шторм. Мне не хотелось идти в это место. С каждым шагом я чувствовал себя все более печальным. Я медленно подошел к одной из поленниц и набрал дров с запасом до утра. Еле волоча ноги, я поднялся по ступенькам крыльца.
Глава двенадцатаяШайзим
Кориоа, первый Слуга, так писал о своем Белом Пророке: «Он пришел не первый, и не последним будет. Ибо каждому поколению дается тот, кто ходит среди нас, видит все вероятности, ведет нас к лучшему будущему. Я решил назвать себя его Слугой, записывать сны моего бледного мастера, и вести учет способов, которыми он делает кривой путь прямым и безопасным».
Так Кориоа стал первым, кто назвал себя Слугой. Некоторые думают, что он был и Изменяющим Тэрубата. Но последующие записи настолько разрозненны, что стоит с опаской предполагать такое.
И вопреки тем Слугам, что были до меня и вели записи дел Белых пророков своих дней, я прямо спрошу, и пусть многие пеняют мне за это. Должен ли быть только один? И если так, кто определяет единственного Белого Пророка из числа детей с бледными лицами и бесцветными глазами? И когда точно, скажите на милость, начинаются и заканчиваются «поколения»?
Я задаю эти вопросы не для того, чтобы посеять смуту и сомнения, но лишь для того, чтобы мы, Слуги, держали глаза так же широко открытыми, как и Белые Пророки, которым мы служим. Допустим, есть много, много вариантов будущего. На бесчисленных перекрестках будущее становится прошлым, и бесконечное количество вероятностей рождается и умирает.
Так давайте больше не станем называть бледного ребенка шайза, Единственный, как мы привыкли называть его на нашем древнейшем языке. Будем называть его шайзим, Один Из Многих.
Давайте больше не будем закрывать глаза на свои собственные замыслы. Давайте признаем, что, выбирая шайзу, как и должно, мы определяем судьбу всего мира.
Мы ехали.
Отряд оказался больше, чем я думала. Здесь было около двадцати солдат, и приспешников Двалии тоже было примерно двадцать человек. Меня везли в больших санях, которые следовали за двумя другими, поменьше, полными припасов. Солдаты и ученики Двалии ехали верхом. По большей части мы двигались по ночам, медленно, потому что, избегая королевских дорог, пресекали пастбища и попутные просеки. Казалось, стоило мелькнуть какому-нибудь подворью, мы огибали его, прячась за лесом или уходя на бездорожье. Темнота, холод и ровное бухание копыт животных глушило все мои чувства. Иногда упряжка нас по нетронутому снегу, и тогда сани то и дело вздымались и опадали.
Мне постоянно было холодно, даже когда меня кутали в меха и теплые одежды. Когда днем они ставили палатки и приказывали мне ложиться спать, я была такая замершая, что никак не могла расслабиться. И все же я чувствовала — этот холод не имеет ничего общего с моим телом. Думаю, это был тот же холод, который успокоил Шан. Она все еще была как лед на озере. Даже когда она шагала, то брела, как окоченевший труп. Она не говорила ни слова и едва могла позаботиться о себе. Одна из девушек Двалии взялась присматривать за ней и закутала ее в тяжелую белую шубу. Она же, Одесса, вкладывала еду в ее руки или пихала кружку горячего супа в ее пальцы. Иногда Шан могла поесть, а иногда могла сидеть и держать кружку, пока горячий суп не станет холодным и противным. Одесса тогда заберет кружку и выльет суп обратно в общий котел. А Шан, замершая и голодная, поползет через одеяла и шкуры в дальний угол палатки.
У Одессы — длинные темные волосы, тонкие и пятнистые, бледно-белая кожа и глаза цвета скисшего молока. Один ее глаз блуждал по глазнице. Нижняя губа ее висела, приоткрывая рот. Мне было трудно смотреть на нее. Она выглядела больной, и все же двигалась, будто была здоровой и сильной. Верхом на белой лошади она ехала рядом с нашими санями и тихонько напевала, а иногда, по ночам, громко смеялась со своими товарищами. И все-таки в ней была какая-то неправильность, будто ее родили не вовремя. Я старалась не смотреть на нее. Мне все казалось, что всякий раз, когда я поворачиваю голову, чтобы посмотреть на нее, ее блуждающий глаз уже глядит на меня.
Днем мы разбивали лагерь в лесу, обычно как можно дальше от дороги, даже в самую темную ночь, когда шел снег и дул ветер. Кто-то один из бледного народа всегда ехал впереди, и отряд и всадники без вопросов следовали за ним. Хоть соображала я туго, но мне подумалось, что они возвращаются по своим следам, повторяя свой путь сюда. Я пыталась обдумать, откуда они пришли и зачем, но мои мысли ворочались тяжело, будто в холодной каше.
Белый. Так много белого. Мы ехали сквозь мир, укрытый белым. Снег падал почти каждый день, смягчая и разглаживая землю. Когда дул ветер, он лепил снег в сугробы и насыпи, бледные, как лица приспешников Двалии. Палатки их были белыми, многие пледы и одеяла были белыми, и туманы, которые, казалось, лились и расцветали вокруг нас в дороге, были белыми. Лошади их были белыми. Мои глаза быстро уставали, ведь мне приходилось вглядываться, чтобы отделить фигуры людей от белизны ледяного мира.