– Слушай, – сказал он, быстро заглянув в глаза Сигурду, – можно, я буду чистить тебе меч?
– Наши мечи не нужно чистить, – снисходительно объяснил Сигурд. И, увидев, что Бьёрн готов расстроиться, поспешно прибавил: – Но ты можешь застёгивать мне перевязь.
Эпилог.СНОВА ПРИ СВЕТЕ МЕСЯЦА
Признаться, Один мне понравился. Классный оказался старикан, и никакого особенного недопонимания между поколениями. Хёгни всё-таки был дуралей; психика у него была как у десятилетнего – он вздумал демонстрировать мне свой меч, отрубил им верхушку ёлки и натрусил мне за шиворот снега и колких иголок. И хорошо ещё, что верхушка упала рядом со мной, а не прямиком мне по голове.
– Хёгни, ты знаешь, что иногда мне хочется тебя треснуть? – заметил Сигурд. Он уже успел рассказать мне историю своей гибели, примирения с Хёгни и многое другое. То и дело слово брал Один, вмешиваясь в рассказ и дополняя его. Я слушал их, боясь пропустить хоть слово, и довольно скоро почувствовал, что коченею от холода.
Увидев, что я дрожу, Сигурд сбросил плащ и укутал им меня. Ему, похоже, было всё равно, что в плаще, что без плаща; а вот я мгновенно согрелся, как по волшебству. Но всё-таки я спросил:
– А ты?
– А мне ничего, – ответил Сигурд, – сейчас же луна светит.
– Тебе что, тепло от луны? – изумился я. В голове замелькали какие-то обрывочные сведения из трудов Мелетинского, кажется, насчёт лунарного мифа.
– Конечно. При луне нам лучше всего.
– В Асгарде не бывает ни дня, ни ночи, – сказал Один, – но здесь мы принадлежим лунному свету. Иногда нам приходится прилетать и днём, как тогда, когда мы отбивали атаку великанов в Англии, но это не очень приятно.
– Великанов в Англии? – у меня захватило дыхание, и я проглотил колючий ком морозного воздуха. – А на что это было похоже?
– Похвастаться особенно нечем, – уклончиво отозвался Один. Хёгни пояснил:
– Не любит он про это рассказывать, ведь тогда Сигурда так убили, что мы думали, это конец. Да и Мёд Поэзии потеряли…
– Если хочешь, расскажи сам, – почему-то в голосе Одина послышалась усталость. – Я никому не запрещаю.
Я уже чувствую праведное негодование читателя. Встретившись с богом, скажет читатель, можно было выяснить и более существенные вопросы, чем обстоятельства легендарной битвы, имевшей место шестьсот лет назад. Всякому известно, что нельзя не обсудить с гостем из иного мира, к тому же из столь возвышенного, проблему смены цивилизаций, противоречия христианской этики, необратимость исторического процесса и истребление тюленей. Тем не менее я не говорил с Одином обо всём этом. Примите как есть: никаких особых откровений ни Один, ни его дружина мне не поведали. О современных войнах он отозвался вскользь, сказав, что эта мерзость не стоит разговора, да я и не настаивал. Я понимал его. Даже если бы современные люди верили в Вальгаллу, брать туда того, кого разорвало на куски от одного нажатия кнопки, просто потому, что кнопку успел нажать кто-то другой… Несолидно как-то. Да и врага в наше время зачастую никто не видит в лицо. Палят, куда указали пальцем, и хорошо если пальцем, а не по телефону. Как определить, кто тут храбрый? Умер ли он бесстрашно, или же его просто испепелило прежде, чем он успел обгадиться? Не станешь ведь это обсуждать с Одином, его и так всё это огорчает.
Я и без того уже раз успел рассердить его, когда спросил, почему он не прикроет свой злополучный глаз. Всё-таки зрелище было не для слабонервных, особенно если вы сидите в полуметре от него. Я увидел, как улыбка сползает с лица Одина, словно на него набежала туча.
– С чего это я должен его закрывать? – довольно резко спросил он.
– Ну… – замялся я. – Неужели тебе нравится ходить с такой… особой приметой на лице?
– Тьфу, – сорвалось у Одина, и он в досаде обломил сучок дерева и отшвырнул его в сторону. – От тебя я подобной глупости услышать не ожидал. Чего мне стыдиться – того, что в моей жизни были не только пляски на лугу? Или того, что я отомкнул источник Мёда Поэзии?
Отвернувшись и крутя свалявшийся локон, он проговорил:
– Куда катится этот мир, в задницу к троллю? В моё время даже ромейцы – при всех их дурацких предрассудках – даже ромейцы не стыдились ран! Говорят, один из их полководцев задрал тогу, выступая перед толпой, чтобы показать шрам. И что я слышу теперь?
(Я невольно подумал, что от наших современных политиков, пожалуй, такого ожидать не приходится. Возможно, потому, что их подвиги не простираются дальше падения с дивана и шишки на лбу – и то лишь в том случае, если они подавятся кренделем).
Немного успокоившись, Один снова повернулся ко мне.
– А что, по-твоему, я должен был сделать? Что у вас делают в таком случае?
– Повязку можно надеть, – неуверенно ответил я, боясь обидеть его ещё раз. Один скривился.
– А на рты у вас повязки не надевают? Тем, кто глупости говорит?
Я умолчал о стеклянных глазных протезах – я успел догадаться, что, рассказав об этом, я ещё больше уроню своих современников во мнении Одина. Я поспешил замять эту тему.
А теперь поверьте, что мы просидели до рассвета, просто болтая о чём попало.
– А сколько раз всего тебя убивали? – спросил я Сигурда. Тот как будто смутился.
– Меня – не очень много, всего семнадцать. А вот Хёгни – сорок восемь. Я думаю, он нарочно подставляется, потому что ему нравится, когда его лечит Хильда.
– Почему это нарочно? – Хёгни дёрнул его за волосы. – Вон Бьёрн Лунатик, его вообще убивали раз сто.
– Бьёрн – бывший берсерк, особый случай, – возразил Сигурд. Сгорая от любопытства, я упёрся взглядом в толпу воинов на поляне.
– Маленький справа, – показал Сигурд. Даже среди Дикой Охоты Бьёрн Лунатик выглядел странно – небольшого роста, очень худой и жилистый, с запавшими щеками и совершенно прозрачными глазами, цвета которых было не разобрать. Один подозвал его, и он подошёл к нам. Глаза его светились из-под нависших на лоб спутанных прядей; в руке он держал еловую ветку и грыз её, хвоинки застряли в его усах.
– Он теряет память каждый раз, как его убьют, – сказал Сигурд, – не помнит, что было перед тем.
– Почему так?
– Последствия напитка берсерков, который он принимал при жизни.
– Нет, – покачал головой Бьёрн, – кое-что я помню. Не целиком. Вроде разбросанных рун. Я помню, что сказала Рататоск и что в нас не верят.
Его стеклянные глаза выглядели жутко; пожалуй, он был самый мёртвый из всей дружины. Он сунул в рот ветку, хрустнувшую под его зубами, потом задумался.
– Всё помнить тяжело. Как надеть железные доспехи. У меня слабые плечи, мне легче быть голым.
Бедный Бьёрн – при жизни он страшно комплексовал из-за своего тщедушного телосложения, тем более что окружающие тогда политкорректности не проявляли. Оттого он и подался в берсерки. Настойка, которую они пили (состав её и поныне никому не известен), давала кратковременный прилив сил и полное отсутствие чувства самосохранения. А также необратимые изменения в психике, что не мешало всем другим относиться к берсеркам с уважением. К тому же Бьёрн мог не обременять себя тяжестью шлема, щита и кольчуги – берсерки сражались без доспехов, поговаривают, что даже и вообще без всего. В восемнадцать Бьёрн впервые выпил бешеное зелье. В двадцать один он был исполосован шрамами от макушки до пяток, лишился уха и половины левой кисти – второй меч ему пришлось пристёгивать к руке. В двадцать два саксонская секира раскроила ему грудь до лопаток, и валькирия Мист не без брезгливости извлекла душу из его крайне негероического тела. При жизни он был безобразен, и Хильда долго билась над вопросом, как наделить его красотой Асгарда, чтобы он остался самим собой и его могли узнать те, кто встретится с ним. Она справилась с этой задачей. Глаза Бьёрна я уже описал; волосы ему Хильда сделала тёмно-красные, цвета запёкшейся крови, чёлкой спускавшиеся на лоб. Добавьте к этому ещё то, что лицо Бьёрна было асимметрично и что из-за худобы у него почти не было мимических мышц – кожа плотно обтягивала череп – и вы поймёте, почему я вначале не мог на него смотреть.
Бьёрн позволял себя убивать потому, что его тяготила лишняя память. Его единственной мечтой была лёгкость. Он оценил жизнь в Вальгалле, как никто другой. Пища там не отяжеляла желудок, питьё – голову; надето на нём почти ничего не было, оружие его было невесомым. На него не давило ничто. Кроме памяти. Другие не обращали на это внимания. Может быть, они были сильнее, может быть, их память была много легче. Бьёрну же было невмочь, что душа у него осталась прежней. Он хотел раздеть не только тело, но и душу. И периодически ему это удавалось.
– Не знаю, хорошо ли это, – вздохнул Один, – не хотел бы я, чтобы все были такими, как Бьёрн.
Я промолчал. Не мог же я признаться, что отчасти позавидовал Лунатику. Порядочный и знающий свою профессию писатель тут, видимо, должен был предаться философским размышлениям на тему того, каково различие между современным человеком и людьми из баснословных времён. Откровенно говоря, я таким размышлениям не предавался, и даже теперь, задним числом, предмета для них не вижу. Да, мужчины в древности стоически терпели боль и были обязаны смеяться, когда им вырезали из груди сердце – но в то же время они не стыдились рыдать от горя, целовать друг друга, рвать на себе волосы и вообще творить много такого, что наш современник (теряющий сознание при виде зубного врача) счёл бы смешным и непозволительно немужественным. Закон компенсации. От перемены мест множителей результат не меняется. Один, впрочем, был другого мнения.
Натурально, зашла речь о женщинах. Я задал сбивавший меня с толку вопрос: каким образом явно игривые отзывы Хёгни о валькириях согласовывались с известными мне данными о девственности последних? И сразу же пожалел, что спросил об этом. Надо мной так ржали, что с деревьев осыпался весь снег.
– Ой, умру сейчас! В восемнадцатый раз! – закатив синие глаза, застонал Сигурд. У него от хохота отстегнулась перевязь, и меч воткнулся в сугроб. – Хёгни, да растолкуй ты этому идиоту…