Брюссельская капуста уже наполовину заполнила кастрюлю, которая стоит у ее левой груди, груда стеблей и листьев высыпалась за край газеты, которую Симона расстелила для очистков. В кастрюле уже достаточно, чтобы накормить всех нас дважды, но она разрывает ножом еще один завязанный мешок. Руби подходит и пытается поцеловать ее в щеку. Снова уклонение, рывок в сторону.
– Позволь мне немного помочь, – говорит Руби.
Симона замирает, как робот, в котором завис процессор. Это с ней бывало постоянно. Вы заходили за угол, а она стояла неподвижно с застывшим лицом и пустыми глазами, и вас охватывало жуткое чувство, что, если бы никто не появился, она бы так и стояла, как истукан, до второго пришествия. А потом она видела вас и словно бы перезагружалась: снова появлялась вялая улыбка, волосы опускались на глаза, и она здоровалась. Помню, когда мне было лет десять, во время последнего семейного отпуска с семьей Гавила (перед тем как мой крестный отец забыл о моем существовании), у меня возникло странное чувство, что Сопливая Симона – это всего лишь оболочка. Что если вскрыть ее, то внутри не окажется ничего – или какой-нибудь древний червь…
– Ни в коем случае, – снова говорит Симона, внезапно оживая. – Я хочу, чтобы вы здесь отдохнули. Вы устали с дороги.
Я смотрю на нее. Кажется, будто она повторяет за кем-то. Это то, что она слышала от чьей-то бабушки и сохранила в памяти на тот случай, если у нее будет свой дом.
У меня в голове мелькает ужасный образ: они с моим отцом занимаются сексом на большой старой кровати с балдахином, на которой занимались сексом его прабабушка и прадедушка. Эту кровать он возил из дома в дом, как трофей. Старик и его маленькая куколка, механически изгибающаяся, чтобы ублажить его, делающая все, что он прикажет, с той же бесстрастной покорностью, с которой приносит ему чай. Как там у Чосера: «Не больше двадцати пусть будет ей – лишь рыба чем старее, тем ценней»[11]. Он посеял в ней свое семя, потому что так поступают с женами.
Мне вдруг захотелось сбежать. Не только из этой кухни, но и из дома, из Девона – из Европы, если удастся. Прочь от семьи, от всей этой истории, от похорон и потерь, от необходимости находить правильные слова, когда я даже не знаю, какими должны быть правильные чувства. Я хочу свернуться калачиком в постели в темноте. Я хочу быть в клубе в Кэмден-Тауне, напичканная таблетками. Я хочу быть на вершине горы в Уэльсе. Я хочу быть на Бали, на каком-нибудь пляже с черным песком, притворяясь, что никого из нас не существует. Бедная Невеста-Дитя. От нимфы до Андромахи за несколько лет…
Дверь с грохотом распахивается, и появляется Имоджен с серебряным ведерком для льда, висящим у нее на локте. Она подобрала лилии из мусорной кучи в холле и держит их так, будто это любимый ребенок. Она наклоняет голову набок, словно курица, и смотрит на Симону с жутковатой улыбкой, которая должна выражать сочувствие.
– Симона, дорогая, – произносит она.
Симона поднимает взгляд, затем возвращается к своим кочанчикам, будто этого приветствия и не было. Имоджен на секунду стоит в замешательстве, затем, пройдя по плитке, кладет лилии на кухонный стол.
– Мы не знали, что принести, – говорит она, – но не могли прийти с пустыми руками.
– Как красиво, – произносит Мария, хотя она уже видела их. – Лилии. Смотри, Симона! – продолжает она тоном, больше подходящим для разговора с Эммой. – Имоджен принесла тебе прекрасные лилии!
– Как мило, – машинально отвечает Симона, едва удостоив их взглядом.
– Поставлю их в вазу, – говорит Имоджен и начинает открывать шкафы один за другим.
Джо сходит со своего места и идет в кладовку. Возвращается с огромной банкой, в которой, должно быть, когда-то хранился целиком гусь конфи.
– Это подойдет?
– Ваз нет?
– Все вазы заняты, – говорит Симона.
– Неважно. – Имоджен наполняет банку водой и срезает целлофан.
Несколько капель желтой пыльцы падают на стол. Симона отодвигает стул, идет к раковине и мочит губку. Вытирает пыльцу и возвращается на свое место.
– Вот, – говорит Имоджен бодро и ставит банку на середину стола. – Так лучше, правда?
Руби издает вежливое бормотание, но никто больше не отзывается.
– Большое спасибо, что пригласила нас на ужин, – продолжает Имоджен. – Так мило с твоей стороны.
– Ну, Шону бы не понравилось, если бы я вас не накормила. Или не напоила.
Имоджен выглядит немного смущенной.
– Кстати, в ведерке закончился лед. Ты не против, если я наполню его?
Симона снова поднимается на ноги. Открывает морозильник и достает резиновый лоток для льда. Начинает вынимать кубики и класть их в ведро, один за другим.
– Нет-нет, позволь мне, – говорит Имоджен, внезапно смутившись. Она старается, я полагаю. Очень старается. Она протягивает руку, чтобы взять лоток из рук моей мачехи. – У тебя и так достаточно дел.
Симона внезапно поворачивается к ней, оскалив зубы.
– Не трогай! – резко говорит она.
Имоджен делает шаг назад.
– Я просто…
– Не надо! Это мой дом и вы мои гости!
– Но я…
Симона поджимает губы, и Имоджен замолкает. Ждет, пока лед, которого хватит, чтобы потопить корабль, вываливается в ведро кусок за куском, а крышка плотно захлопывается.
– Спасибо, – говорит она смиренно.
– Ужин в восемь, – сообщает Симона.
Имоджен семенит прочь, на секунду оперевшись на косяк, словно пытаясь не потерять равновесие.
– Симона… – говорит Мария, затем затихает, когда падчерица сверкает глазами в ее сторону.
Мы все молчим, пока шаги Имоджен удаляются. Затем Симона вынимает лилии из банки, несет их, роняя капли, к огромному хромированному мусорному баку у задней двери, запихивает цветы туда и с грохотом закрывает крышку. Возвращается к своему месту за столом и снова берет нож.
На ее бледном лице появляется улыбка.
– Надеюсь, ты любишь баранину! – говорит она Руби. – Я приготовила для вас баранью ногу!
Глава 26
– Ты что, это наденешь?
Он стоит в дверном проеме, его взгляд скользит вверх и вниз по ее телу и останавливается на животе.
– Что не так?
Шон вздыхает и отводит взгляд.
– Неважно. Думаю, серебряный просто не прощает промахов, вот и все. Если ты это платье хотела надеть, надевай.
«Если тебе плевать на мое мнение» – гласит невысказанное дополнение. Клэр смотрит на себя в зеркало. В магазине она думала, что выглядит отлично, но теперь, сидя, она видит, что даже в утягивающем белье между пупком и промежностью остается небольшая выпуклость. Шон хотел, чтобы ей сделали кесарево сечение, как в Голливуде, и так и не простил ей отказа. «Может, и стоило, – думает теперь Клэр. – Даже после трех лет и бешеных занятий пилатесом живот все еще выглядит… сдувшимся. Я же знала, что выхожу замуж за человека, у которого есть претензии к женскому телу и любым его недостаткам. Все эти насмешки над Хэзер, ее боками и обвисшими сиськами; надо было понять, что подобное ждет и меня. Боже, как женщин натаскивают соревноваться друг с другом! Когда же мы поймем, что от этого проигрываем мы все? Сейчас он так же ведет себя с Линдой, и я могу винить в этом только себя».
Она встает и достает из шкафа длинное черное платье в греческом стиле, которое она везде берет с собой как запасной вариант для таких ситуаций – а они возникают все чаще и чаще. Она надевала это платье уже несколько раз, что в глазах Шона уже само по себе является недостатком, но с этим придется смириться; все равно гиперкритичность, думает она, неизбежно приводит к разочарованию, что бы кто ни делал. Воздушные вставки газовой ткани на платье прикрывают любые недостатки. С каждым годом в одежде Клэр все больше и больше черного цвета. Когда они познакомились с Шоном, она обожала яркие цвета, ей нравилось сочетать контрасты и даже несочетаемое, нравилось выделяться, втайне она с удовольствием вспоминала коричнево-бежево-серый гардероб Хэзер. А теперь те же цвета преобладают в гардеробе самой Клэр. «Это способ исчезнуть, – думает она. – Сейчас Линда – это страна Оз, а я – Канзас».
Клэр стаскивает серебряное платье через голову и бросает его в угол. Нет смысла его беречь; она никогда его не наденет. Шон постоянно разглядывает ее тело, насмехаясь над ее утягивающим бельем. Клэр ненавидит носить утягивающее белье. Ненавидит жару, тесноту, то, как оно впивается в нежную плоть, попытки натянуть его в крошечных кабинках туалетов. «Надо было просто сделать кесарево, – думает она. – Не хотела, потому что боялась, что это навредит детям, что они родятся раньше срока только для того, чтобы удовлетворить тщеславие мужа. Но оно того не стоило, учитывая страдания, в которых я живу с тех пор». Она натягивает черное платье, поворачивается к нему лицом.
– Лучше?
Он поджимает губы и ничего не говорит. «Умно, – думает она, глядя ему в спину, когда он выходит из комнаты. – Ты такой умный. Всегда знаешь, когда нужно замолчать. Я выхожу на публику, все еще кипя, а ты можешь ходить перед окружающими с видом оскорбленной невиности».
Она берет сумку и туфли и спускается за ним по лестнице, на ходу защелкивая платиновый браслет. Привезенные с собой бриллианты сейчас неуместны, поскольку большая часть ее декольте прикрыта, но Клэр больше нечего надеть. Эти ступеньки смертельно опасны, если ты в обуви. Даже оставшись босиком и ощущая, что ступни уже не так скользят, Клэр держится за перила, словно за спасательный круг. «В любой момент тут кто-нибудь сломает себе шею», – думает она. И только Шону пришло бы в голову положить внизу твердый каменный пол.
Линда облачена в небесно-голубое. Голубое кружево, всего несколько лоскутков, чтобы не нарушать правила приличия, скреплено бледно-голубой сеткой, которая плотно обтягивает все тело. Платье заканчивается на верхней части ее бедер. Чарли Клаттербак таращится в изумлении. Она роется в ящике со столовыми приборами, пока дети едят клубнику и мороженое. Ну, почти все дети. Руби отсутствует, и Мария тоже. Клэр подходит к старшей дочери, откидывает ее волосы со лба и целует в макушку. «Надо не забывать об этом, – думает она. – То хорошее, что вышло из разрушительного союза с Шоном. У нас получились хорошие дети».