этчер в итоге объявили какой-то всемогущей повелительницей темных искусств, хотя была обычным не слишком чувствительным идеологом.
– Но… в большинстве случаев это писали женщины. Все эти «Мама Стейси» и «Маленький Ангел» на форумах.
– Ох, Руби. Не хочется тебе это говорить, но женщины могут быть худшими женоненавистницами из всех.
– Но почему? – жалобно спрашивает она.
– Я не знаю. Стокгольмский синдром? Страх перемен? Ненависть к себе? Обвинять первыми, чтобы этого не сделали мужчины?
– Но мамы даже не было в доме. – Она вынимает руки из рукавов и водит одним большим пальцем вокруг другого, не поднимая головы.
– Факты, – величественно произношу я, – редко встают на пути праведности.
Я думаю о Клэр. Она терпела обвинения в одиночку, в то время как ее муж делал вид, будто ничего не произошло. Собачье дерьмо в ее почтовом ящике и письма с угрозами. Мне так стыдно за собственную роль во всем этом. Для меня и Индии все было так просто. Великое «я же говорила!», которое позволило нам самодовольно чувствовать, что все это время мы были правы. Я помню, как Клэр стояла на пресс-конференции через несколько дней после исчезновения Коко, а остальные из Компашки Джексона сгруппировались в четырех футах от нее, буквально отстраняясь, ведь они уже поняли, кто стал козлом отпущения. Ее лицо, преждевременно осунувшееся и пустое от страха и душевной боли. Комментарии из разряда «умри, сука, умри», крикуны на улице, обозреватели типа «лично-я-будучи-матерью», зарабатывающие свои серебреники на догадках, – все они на следующий день сошлись во мнении, что она продемонстрировала недостаточно скорби. Конечно же, у нее не было шансов выиграть этот бой. Даже плачь она, пока не лопни, все сказали бы, что это выглядело наигранно.
Руби ерзает. Интересно, успею ли я выкурить еще одну сигарету, пока мы тут сидим? Ничто так не стимулирует тебя урвать кусок удовольствия, как запреты. Уровень никотина в моем организме носится вверх-вниз, как чайка во время урагана. «А, черт», – думаю я и прикуриваю еще одну.
– Помнишь эти коробки? В холле?
Она говорит не о Блэкхите.
– Да.
– Они стоят там с тех пор, как мы переехали. До этого они хранились на складе, но, когда мы приехали в Даунсайд, она привезла их в дом и просто оставила там. И никогда не заглядывала в них. Никогда.
– Ты знаешь, что в них?
– Думаешь, я просто выключаюсь, когда она уходит?
Наглая девчонка.
– Так что в них?
– Все, – говорит она. – Вся ее жизнь, с самого начала. Все. Дизайнерская одежда, обувь, сумки, духи, крем для лица, превратившийся в воск, фотоальбомы с прежних времен, драгоценности – все просто свалено вместе, как Симона сделала с папиными вещами. Все.
– Не думаю, что в вашей новой жизни от них много толку, – предполагаю я.
Она награждает меня презрительным фырканьем.
– Я тебя умоляю. Почему бы тогда просто не избавиться от них? Выбросить их? Продать их? Серьезно: мы могли бы купить новый дом на то, что лежит в этих коробках. Почему она все еще хранит их, превращая дом в хаос, так что мы не можем пройти по коридору, кроме как боком?
– Я думаю, она просто еще не пришла к этому.
– Этому? К чему?
В моем доме полно таких же коробок. Мозг постоянно перестраивается не в ту сторону. Мы так часто переезжали, когда были детьми, и все наши вещи так часто «пересматривались», что это привело к тому, что я совершенно не могу ничего выбросить. В одной из моих многочисленных коробок лежит плюшевый мишка. Я перестала с ним играть, когда мне было девять лет, – помню, как приняла сознательное решение прекратить, – но выбросить его – это все равно что вырезать какой-нибудь внутренний орган. В конце концов это сделает кто-то другой, кто найдет мой обглоданный кошками труп. Помедлит, держа мишку в руке, взгрустнет, потом засунет его в черный пакет, и мое детство наконец-то исчезнет.
– Это просто такая форма удержания, – отвечаю я ей. – Прошлое отброшено, но все еще там, всегда там, чтобы тебя бередить.
– Самое худшее – это фотоальбомы, – говорит она. – Когда-то у нее было много друзей. Там все эти снимки, когда она училась в университете, и она выглядит такой счастливой. В окружении парней, девушек, людей ее возраста, и все они веселятся, обнимаются, смеются, наряжаются на вечеринки, и это почти невыносимо.
Я даже не подозревала, что Клэр училась в университете. Боже, мы были так поглощены своей болью, что нам и в голову не приходило расспросить ее о чем-нибудь. Кроме того, я никогда не думала о женах как о чем-то ином, кроме как о дополнении к Шону, как будто они появлялись на свет только тогда, когда он обращал на них свой божественный взор. И, наверное, это его устраивало.
– А теперь она все время грустит, – говорит Руби, – и никто к нам не заходит.
«Мой отец знал, что случилось с Коко».
– Руби, – спрашиваю я, – как ты думаешь, это что-то изменило бы? Если бы она знала? О том, что случилось?
– Что? – Она смотрит на меня с подозрением. – Ты что-то знаешь?
Я резко сдаю назад:
– Нет. Нет, ничего такого. Просто вопрос. Мне просто интересно.
Она отворачивается. Она всегда отворачивается, когда собирается сказать что-то, что заставляет ее чувствовать себя неловко.
– Я просто ненавижу Коко за то, что она с нами сделала, – говорит она и начинает плакать.
– Ох, Руби.
Думаю, она воспринимает это как упрек, потому что обхватывает себя руками, как будто у нее болит живот. Я обнимаю ее за плечи, и она плачет еще сильнее.
– То, что произошло, не имеет никакого значения, не так ли? Все уже случилось. Какая разница, увезли ее с собой цыгане или ее похоронили в безымянной могиле? Это не имеет значения! Весь мир нас ненавидит, а мама не спускает с меня глаз, и это все вина Коко. Она всего лишь… факт. Я даже не помню ее, совсем. Она – всего лишь часть истории, такая же теория заговора, как с принцессой Дианой. Я не хочу знать. Мне все равно. Я просто хочу, чтобы люди перестали говорить об этом. Чтобы на вопрос про мою маму я могла бы ответить что-то кроме «нормально». Я просто ненавижу все это. Ненавижу ее. Из-за Коко я даже не могу ходить в школу.
Я отбрасываю окурок и наконец-то обнимаю ее. Чувствую запах ее волос и понимаю, что она пахнет Индией. Пахнет Шоном. Пахнет семьей. Интересно, а Эмма тоже так пахнет? О мои маленькие сестры.
– Это не ее вина, Руби. Я знаю, это несправедливо, но она виновата не больше, чем ты.
Она поднимает залитое слезами лицо.
– Но что, если это так? Что, если это случилось из-за меня?
Я прикладываю большой палец к ее щеке и вытираю мокрое пятно. Еще раз сжимаю ее в объятьях. Как объяснить случайность Вселенной человеку, который ищет утешения?
– Я имею в виду… – Еще один всхлип застрял в ее горле. – Почему он забрал ее, а не меня?
На это нет ответа. Я обнимаю ее сильнее и даю ей выплакаться. Думаю о Клэр со всей ее упакованной в коробки роскошью, притворяющейся, что живет, но неспособной отпустить прошлое. Что толку снова разгребать все это, ворошить осиное гнездо? Будет ли ей легче, если она поймет, что кто-то, кто больше не может говорить, знал ответ на эту загадку? Господи, Шон, что же ты наделал? Джимми что-то знает. Он не смог бы намекнуть яснее, даже если бы старался. А это значит, что они все что-то знают. Что мне делать?
Руби дышит медленнее и с хлюпаньем втягивает воздух через заложенный нос. Вырывается из моих объятий и садится обратно. Но я протягиваю ей руку, и она ее берет.
– Прости, – говорит она.
– Ничего. Поплачешь – легче станет.
– Наверное. Хотя обычно это не так.
– Да уж. Не знаю, почему так говорят. Это же полная хрень.
– Просто присказка, наверное, чтобы утешить кого-нибудь. – Она одаривает меня слабой улыбкой. – Спасибо, Камилла.
– Спасибо, что произносишь мое имя правильно.
– Ну! Почему они все так не делают?
– Ты видела много признаков того, что эти люди слушают хоть что-то, что говорят другие? Брось.
– Ха. Нет. Хотя Джо хороший.
– Кажется, да. И выглядит неплохо.
Она на это не реагирует. Я так и думала. Наша Руби неравнодушна к сыну Гавила. Не могу сказать, что я ее осуждаю. Если бы это был Лондон и я не знала, кто он такой, а он зашел бы в бар, я бы потащила его домой и подарила бы ему весь этот опыт с Женщиной Постарше.
– Вообще-то, они все нормальные, – говорит она. – Единственные, кто не сошел с ума.
– Даже Симона?
– Так нечестно. Нельзя судить, когда она в таком состоянии.
– Да. Ты лучше меня, Руби. Но я-то знала ее еще маленькой. Мы никогда не могли понять, как ей удавалось быть частью такой семьи.
Она замолкает на мгновение.
– Ты знаешь, я скучаю по нему.
– Да.
Такое ощущение, что я скучаю по нему всю свою жизнь.
– Знаю, что не должна, но скучаю. Даже несмотря на то что он был хреновым отцом. Безумие какое-то.
– Да. Но жизнь гораздо сложнее, не так ли? Любовью человека не исправишь, и невозможно перестать любить кого-то, как будто внутри есть рубильник. Люди продолжали любить гораздо худших людей, чем Шон Джексон. Надо с этим как-то жить.
– Видимо, да, – говорит она. – Черт, я бы не отказалась от горячего чая.
– А мне бы не помешал согревающий виски. Хочешь пойти в паб?
– А мне можно?
– Господи, твоя мать ни к чему тебя не подготовила, да?
– Я же говорила.
Мы встаем.
– Ладно-ладно, – говорю я ей.
В ста ярдах отсюда есть паб в георгианском стиле, из тех, которые скрывают историю преступной деятельности под оберткой респектабельности. Это очевидно, потому что он называется «Руки контрабандиста». Мы молча идем рядом в темноте, плеск воды как-то успокаивает. Мы открываем дверь в паб и оказываемся лицом к лицу с Джимми Оризио.
Глава 34
Для Марии Гавила каждый кризис – это возможность показать свою компетентность. Так было с самого детства. Если вы растете в хаосе опустившейся на дно семьи, в полуразрушенном доме и полуразрушенном городе, у вас есть два пути: опуститься на дно самому или бороться.