Страшная усадьба — страница 15 из 26

Очень ему нравилось значение его имени.

Объяснит он его и потом обводит всех яркими своими глазами, спрашивая:

— Неужто не дивное имя у меня? Такого имени, наверное, вы и не слыхивали. В святцы теперь народ не заглядывает. А я из-за имени своего и на войну пошел.

— Как же случилось это? Расскажи! — скажет кто-нибудь со своей койки.

И начинает свою повесть Фирс, волшебная палка:

— Доброволец я, охотник. По летам своим призыву не подлежу.

Хвастал он немного своей моложавостью и, говоря о летах своих, улыбался, показывая полный частых белых зубов.

— А по жизни своей я — бобыль. Живу на краю деревни, почитай в лесу, в посте, в работе, да тишине. Помните, ребятки, какое сухменное лето ныне выдалось? Мгла стояла над землей, дождей не было. И молить не смел народ о дожде. Знал, что бездожье это не для того, чтобы засуху сделать, а знак подать: готовьтесь, мол, бдите! Сколько пожаров лесных было! Да что лесных! Сама земля-матушка горела, как в последние времена. И вот в ту пору одолели меня сны. Сплю и сплю. Думалось сначала, что от гари это, а вышло получше. Прилег я как-то ранним вечером и уснул. И снится мне сон необыкновенный. Стою я будто на высоте. Подо мною земля лежит, и города по ней диковинные с башнями. А над моей высотой еще выше стоят высоты, белым жемчугом сверкают, а над ними само небо, и такое синее, какого в наших местах не бывает. И сходит с неба воин крылатый. В правой руке у него меч огненный, а в левой — палка волшебная, виноградной ветвью обвитая.



Я и потянись, по человечеству своему, к этой волшебной палке и говорю: «Я — Фирс». А воин крылатый отстранил палку и приблизил ко мне меч, так что я жар его на лице своем почувствовал. Такой диковинный сон мне приснился, и ничего я сначала не понял, потому что не было тогда еще войны, только мгла и гарь стояли над землей. А как объявили войну, я все и уразумел и в тот же день заявился охотником. Говорили мне люди: «Куда идешь? Старик ведь!» А я, хоть и был стар, а юнее юных себя считать мог. И вправду, в герои не вышел, а солдатом не хуже других состою.

И опять он обводил всех своим светлым взором.

— Ты — солдат хоть куда! — говорили ему раненые.

— Когда в атаку бежишь, как лев, рычишь.

А Фирс продолжал рассказывать:

— И что ж вы думаете, ребятки? Сбылся сон мой весь, как есть. Как мы взяли город Львов, как увидел я его, так и пал на землю в радости и молитве: он самый, мой город с башнями, который я во сне увидел! И сподобил же Бог меня, никудышного, города брать! Как вы думаете, братцы, тут не без перста Божия? Одно у меня горе — Перемышль без меня взяли. А все по неверию моему.

— Как по неверию?

— Ранен я был по неверию своему, из строя выбыл.

— Вера тут не при чем. Пуля — дура, не знаешь, куда ее ждать! — задумчиво заметил один солдат.

— Это ты напрасно! — укоризненно отвечал Фирс. — Молод ты, оттого и в мыслях таких. У ангела-то, которого я во сне видел, в одной руке меч был, война то есть и смерть, а в другой — палка волшебная, виноградной ветвью обвитая, то есть жизнь и спасение. Вот о ней-то я все время и думал, и никакая пуля меня не брала, по вере моей. И не время бы, да суета одолела.

— Это аэроплан-то пролетел? — спросил солдат.

— Вот он самый! Мне бы на него не смотреть, пускай себе летает, гадина с крыльями. А я не удержался. Высунулся и смотрю. И так это невиданно, что я про свое, про душевное, и думать забыл. Тут пулей меня и шибануло. Ну, да это ничего, все пройдет, опять пойду в строй. И шалишь! Больше меня пулей не возьмешь!

— Скоро поправишься! — заметил тот же солдат. — Тут хорошо в лазарете, благодать! Вылечат скоро!

— Не в леченье дело! — как бы серчая, ответил Фирс, — а опять-таки во мне самом. Хочу — заживу, хочу — помру. Я б и в луже лежа, на грязной земле, мог бы рану свою заживить. Что там перевязка! Сверху прикрыто и все. Рана снизу заживает. Ты снизу и напирай, сам, значит, от себя. Без напора не заживет. Мало ли народа умирает?

Много смеялись у нас в лазарете над такими словами Фирса. Но — странное дело! — рана его, не очень, впрочем, тяжелая, заживала явно скорее, чем у других. Может быть, здоровье брало, а, может быть, и «напор» помогал Фирсу поправляться.

Как бы то ни было, поправился он скоро и выписался, и опять ушел к своей части. И стоит где-нибудь теперь под вражьими пулями наш Фирс, волшебная палка, защищая нашу Русь, столь же богатую верой, как его душа.

От таких, как он, пойдут в будущие времена легенды о нынешней войне, и хорошо он будет рассказывать о битвах и новых землях, если суждено ему вернуться в свою хату на краю деревни.

А если сразит его пуля в минуту, когда опять какая-нибудь «суета», вроде аэроплана, привлечет его внимание, то крылатый воин, который ему снился, опустит на мгновенье свой огненный меч и отведет его в лучший уголок рая.


ТАЙНАЯ ПРАВДА

1

Жадными глазами пробегая прибавление к вечерней газете, только что купленной на улице, Костя подымался по лестнице к квартире своих друзей, у которых жил.

В донесении штаба Главнокомандующего опять говорилось о мелких стычках, и Костя был этим разочарован. Он ждал гигантского боя и представлял себя его участником с той страстностью, с какой мечтают только о том, что никогда заведомо не сбудется.

Костя был хром и уйти на войну не мог. Ушел на войну его друг по гимназии и университету, с которым он с детских лет жил душа в душу, Витя. Соединяло их сходство характеров, взглядов, привычек, и столь тесно, что, когда Витя ушел, его мать, вдова, предложила Косте поселиться у них.

В минуты, когда особенно злая досада брала Костю на то, что он не на войне, — он логически утешал себя тем, что его ближайший друг воюет. Но душа его на этом не успокаивалась.

Душа его так же, как и Витина, гармонически соединяла в себе созерцательность с любовью к деятельности. Часами друзья могли предаваться беседам о том, что дала человеческая мудрость, но как только они во что-нибудь уверовали, у них являлась потребность делом доказать свою веру. Но тут часто мешала Косте хромота. Он в делах отставал от друга. Зато сильнее развивалась в нем душевная жизнь, как всегда это бывает у людей с физическим недостатком. Впервые резко почувствовал эту разницу Костя по окончании гимназии. Они тогда решили, что России нужнее всего железные дороги, и оба выдержали в институт путей сообщения. Но как только начались практические занятия, Костя отстал и должен был переменить профессию. Он поступил на филологический факультет и увлекся психологией. Показалось ему, что в этой зачаточной науке больше, чем в какой-либо иной, он найдет применения и созерцательной, и деятельной сторонам своей души.

Друзья виделись часто, и общая жизнь их, несмотря на различие ближайших интересов, опять начала налаживаться.

Но загорелась война, и Костя вторично — и на этот раз гораздо больней — почувствовал свою оторванность и от друга, который в первые же дни записался добровольцем, и от деятельной жизни, которая возникла в России с началом войны.

Было это ему тем мучительней, что никогда не представлялось и никогда в будущем не могло больше представиться такого яркого случая проявить согласованность веры с делом тем, кто ее, как Витя и Костя, имели.

Веровали Витя и Костя и до войны еще, что не во внешнем техническом прогрессе, достигнутом германской расой, просвечивает будущее Европы, а в глубинах славянского духа и в молодой русской культуре. Столкновение славянства с германством встречено ими было радостно, и радостно готовы оба были бросить свои жизни на славянскую чашку бурно заколебавшихся весов мира.

Но исполнить это мог только Витя. Костя остался в бездействии и созерцании. Действием для него было только одно: взять ружье и идти. Правда, первое время он начал работу в комитетах, делал обходы, участвовал в кружечных сборах.

Но эти малые дела так непохожи была на те великие, о которых он мечтал, что он скоро оставил их.

Друзья переписывались, и связь между ними не прерывалась.

Временами подолгу не приходило писем от Вити. Тогда Костя вспоминал с тоской последнюю фразу, сказанную другом перед разлукой:

— Если я буду убит…

Конца не услышал Костя: тронулся поезд, поднялся шум, и тщетно хотел Костя хоть на лице друга прочесть конец его его мысли. Бледное лицо Вити улыбнулось и скрылось. Не то виноватое, не то обещающее было выражение этой улыбки, и Костя хорошо его запомнил.

2

Пробежав газету глазами, Костя позвонил довольно робко.

Было уже поздно, и ему было неловко возвращаться в чужой, все-таки, дом, когда все, вероятно, спят.

К удивлению его, в передней был огонь, и из гостиной доносились голоса.

— Костя, это вы? — спросила Витина мать, Марфа Николаевна, — какие новости? Входите сюда и рассказывайте.

Костя разделся и вошел в гостиную нехотя, потому что его тянуло к меланхолическому уединению. В гостиной он застал небольшое общество. Вокруг Марфы Николаевны сидели: доктор Красик, человек, несмотря на свою старость, с ярко-черными волосами и, несмотря на жизнь в городе, с сильно загоревшим лицом; Васса Петровна, дальняя Марфы Николаевны родственница, которую Костя терпеть не мог за один вид ее — подобострастной приживалки; и Пенкин, товарищ Вити по институту, фатоватый юноша, очень тщательно причесанный и слишком всегда почтительно целующий ручки Марфе Николаевне. Его Костя тоже не любил.

Костю заставили рассказать ночные новости с войны. Он вяло это исполнил и хотел уйти, но Марфа Николаевна остановила его:

— Посидите с нами. Мы интересные вещи обсуждаем. Послушайте, что начала рассказывать Васса Петровна! Только ты с начала начни, — обратилась она к ней.

Костя со вздохом опустился в указанное ему кресло, а Васса Петровна начала снова прерванный приходом Кости рассказ:

— Мать моя, — начала она с некрасивым жестом, как бы вынимая из себя слова, и срывающимся тоном, как будто ей никто и поверить не мог, что у нее была мать, — мать моя жила отдельно, и я сама отдельно. Ложусь я спать, надо сказать, поздно.