«Ты была у него?»
Это Змаго. Раньше был моим заместителем. Еще в бригаде. Когда мы атаковали немецкий патруль, он был тяжело ранен. И мы с Анчкой вытащили его полумертвого из-под огня, а в нас немцы стреляли. Теперь Змаго работает в конторе госпиталя. Левая нога у него больше не сгибается.
«Разворачивайся! Идем!» — он был в ярости.
Я стою перед конторой и жду. Слышу крик. Змаго орет громче начальника. Потом тишина. Из здания выходит связной.
«Товарищ, я должен завязать тебе глаза».
Он держит меня за руку и говорит, куда ступать.
«Осторожно! Здесь толстое корневище. Камень. Аккуратно, мох скользкий».
Наконец, мы останавливаемся, и он снимает повязку с глаз. Деревянный барак, госпиталь для тяжелораненых. Меня встречает Янез.
«Подожди немного, раненым как раз делают перевязку».
Обнимает меня.
«При нем держись. Завтра мы будем ампутировать ему ногу. По-другому никак. Богдана мы больше ждать не можем, хотя он сказал, что должны. Будет поздно».
Скорее бы смерть. Ничего другого не хочу. Смерть. Быстро. Без слез и прощания. Без отчаяния. Смерть. Почему она не приходит? Чего еще она ждет? Нестерпимой боли? И пусть мне кто-нибудь только скажет, что Бог на этом свете есть.
Я протянула ему руку.
«Садись», — шепчет он мне.
Сижу и все время держу его за руку. Его знобит. Он дрожит всем телом. Вытираю ему лоб и рассказываю только хорошее. Что ж поделать, если хорошего мало. Надеюсь, он не замечает, как трудно мне на него смотреть. Нога уже вся покраснела, плоть отделяется от кости. Получается ли у меня скрыть свой страх? Сильно сжимаю руку. Я теряю старые, знакомые слова и подыскиваю новые. Убедительные, нежные, ласковые, понятные только нам двоим. Такие слова, которые бы его успокоили.
Насупился.
«Побудь еще. Пожалуйста, побудь».
Из последних сил держит меня за руки.
«Останься до утра, пожалуйста».
«Не могу, мне нельзя».
Возвращается связной и опять завязывает мне глаза. Змаго меня ждет. Прощаюсь с ним взглядом. Говорить не могу. Сижу на коне, и мне все равно, какой дорогой он пойдет. Надо было настоять на своем и остаться у него на ночь? Настоять, вместе с ним ждать самого плохого. Я слишком быстро сдалась? Не знаю. Больше не выдержала.
Они бежали за мной.
«Подожди, надо поговорить!» — кричали они.
«Поверь нам!»
Я не хочу ждать. Я бегу. То и дело спотыкаюсь. Вершина холма еще так далеко. Падаю и поднимаюсь. Снова падаю. Мне больно. Бегу. Падаю. Эти, за мной, смеются. Гогочут. Враждебно. Догоняют? Снова встаю. Тяжело. Все сначала. Если бы только я умел летать. Взмыть на вершину холма. А потом бежать вниз. Но — боль. Такой боли я еще не знал. Я упал в пропасть? Этот ужасный гогот за моей спиной. Кто они? Не помню. Пропасть безопасна. Где-то там в ней лампочка. Течет вода. Течет. Память возвращается. Они. Кто же они? Меня опустили в могилу? Но в могиле должно быть темно. А здесь свет. Лицо.
Я открываю глаза и смотрю Янезу в глаза. Он плачет?
«Мы должны были. Правда, должны были».
Отворачиваюсь и смотрю на голую стену. Какого черта они были должны? Лучше бы дали мне умереть. Но я чувствую ногу. Вот она. Шарю руками под одеялом. Я же ее чувствую. Но нащупываю только мокрые бинты. Теплые. Память. Памяти тоже нет. Ничего больше нет.
К Янезу подходит санитарка.
«Все-все наши из бригады и из штаба передают тебе привет. Они думают о тебе».
Чего попусту болтает. Все давно меня забыли. Я — уже прошлое. Я же знаю, как это бывает. Когда ты больше ни на что не годишься. Знаю. Память. Пустота.
«Никакого болеутоляющего у нас не было. И нет. Только самогон».
Память. Боль. Больше боли. Самогон и ножовка. Да какой там самогон! Ноги нет. Хочу остаться один. Один. Только сначала накачайте меня самогоном. Убирайтесь. Все. Вы все.
«Я не могу оставить тебя одного», — шепчет мне Янез.
«Оставьте меня одного. Вы должны».
«Она сказала, что сделает все, и сегодня ее пустят к тебе».
«Не хочу. Скажи ей, что не хочу ее видеть».
Нога. Ноги нет. Если бы я умер. Эти белые и стрелять-то не умеют. Только в ногу попали. Нет, чтобы в сердце.
Получила письмо. Очень хорошее. От Марии. Не представляю, сколько оно шло.
«Свобода, — пишет она, — Белград наш. Если бы ты только знала, да что — знала, видела, как нас люди встречали, когда мы вошли в город. Обнимали. Забрасывали цветами. Весь Белград был на улицах. Нас буквально рвали на части. Откуда ты? Из Словении. Не видела моего Йована? Моего Раде? Так меня спрашивали жены, матери. Нет слов, чтобы все это описать. Знаешь, как прекрасно быть свободным. Так быстро забывается страдание. Во всяком случае, пока. Словению тоже вот-вот освободят. Обнимаю тебя. Нам пора, наконец, поехать к морю. Мне надо столько всего тебе рассказать. Хорошего. Знаешь, я влюбилась. Очень сильно».
Мария. Перечитываю и перечитываю ее письмо. Мария влюблена. Мария счастлива. Так и вижу ее улыбку. Я рада за нее.
А он? Только вчера разрешил его навестить. Ничего не говорил. Долго смотрел мне в глаза. Я подыскивала слова. Не находила. Через три часа сказали, чтобы я ушла. Сказали, что он слишком слаб. Утомлен. Я взяла его за руку.
«Нет смысла», — выдохнул он.
Что сказать ему? Что смысл есть. Что жить стоит. Что прожитая до сих пор жизнь — это еще не была настоящая жизнь. Настоящая жизнь — самые правильные слова. Сказать ему это? И Мария пишет, что свобода прекрасна. Свобода, красота. Сколько жизней будет еще загублено до этой нашей свободы. После всей этой крови, этого огня, этого одиночества пусть придет красота? Недавно мы нашли мертвую девушку-партизанку. Искромсанную. Пятиконечная звезда на животе. Мы ее похоронили. У могилы Иван тихо запел. Жизнь. Мы никогда не узнаем, кто она, эта девушка. Откуда. А ее семья?
Я больше не могу брать в руки винтовку. Просто не могу. Теперь я инструктор литпросвета корпуса. То есть, меня повысили. До чего мы дошли. Я — в советниках. Политика. Иной раз так бы и сказала: «Господи, спаси нас и помилуй!» А теперь больше помалкиваю. Молчу, когда меня, уставшую, бросают из бригады в бригаду, из боя в бой. Не хочу стрелять, не хочу больше видеть смерть. Преподаю марксизм. Даже вспомнить не могу, дочитала ли я «Капитал» до конца.
«Надо еще немножко потерпеть. Совсем немножко». Твержу это себе с того момента, как получила от Марии слишком романтическое письмо. Не очень помогает. Несколько дней провела на освобожденной территории. Сама себе завидовала. Сходила в театр, выспалась и вымылась. И танцевала. Целый вечер. Там я встретила брата Франца. Он был в мрачном настроении. Не дал порадоваться, что я, наконец, его вижу. Да еще удовольствие от танцев испортил.
«Знаешь, меня позвали судить. Сказали, как можно скорее. Якобы в плен взяли восемьдесят белых. Когда мы с Лойзе туда пришли, никого уже не было. Ни белых, ни наших. Напрасно я потом расспрашивал. До сих пор спрашиваю. Мать их!»
Франц, Мария, пропавшие люди, белые и наши. Молчание. Свобода все ближе. Свобода? Он? Умирает?
Нас разбудили ни свет, ни заря. Все вокруг бегают. Туда — сюда. В пять утра меня побрили и причесали. Дали новую пижаму и вещмешок, куда санитарка Вида сложила мои вещи. Мои вещи? Смешно, у меня же ничего нет. Советский орден, пилотка с красной звездой, несколько писем. Ее последнее письмо.
«Меня отправляют в Герцеговину. И Анчку тоже. Мы с ней будем преподавать. Мы должны готовить новые политические кадры. Представляешь. Мы с Анчкой. Этот мир, и вправду, сошел с ума. И Мария написала. Она счастлива. Влюблена. Обнимает тебя. Когда мы увидимся? Я всегда с тобой и всегда буду. Все равно, где ты. Все равно, что ты решишь».
Я прочитал письмо. Вновь и вновь. Пусть она меня забудет. Что ей со мной делать? Что мне с самим собой делать? Она писала мне с угрызениями совести. Целый вечер танцевала. Но я не могу без нее. Слишком сильно ее люблю, а она слишком хорошо меня понимает. Иной раз мне даже не надо раскрывать рта. Мне так не хватает нашей тишины вдвоем. «Какой ты симпатичный», — Вида треплет меня по щеке. Дурочка она. Обходится со мной как с ребенком. Даже хуже.
«Что вы с нами делаете? Почему такая истерика все утро? Неужели готовится новое наступление?»
«Далеко вас отправляем. В тыл, в надежное место».
«Письмо. Положи мне это письмо в вещмешок».
Санитарка улыбается.
«Что-то давно ее не было. Давно».
Нет, Вида не дурочка. Она еще и ехидничает. Что это она хочет мне сказать? Давно ее не было. Чем же она занята? Я был с ней слишком суров? Я думал только о себе, о своей боли.
Безногих уложили на носилки, завязали глаза. Опять темнота и неизвестность. Эта постоянная зависимость от других. Куда нас опять несут? Вниз с холма? Развязывают глаза. Укладывают в грузовики.
«Там будет лучше, безопаснее», — слышу доктора Богдана.
«Скажи ей», — прошу его.
«Не волнуйся. Держись, счастливого пути!»
Не забуду его рукопожатие.
Едем. На грузовике тихих стонов. На грузовике отчаяния.
Теперь в самолет. Американский самолет. Италия. Бари. Лежим на носилках, на берегу. Море, солнце, залив. Залив потерянных. Или забытых?
Море я увидела без Марии. Оно прекраснее, чем я себе представляла, прекраснее, чем в моих мечтах. Но только так пусто было без нее, без Марии, что и море — не море. Свобода тоже придет без Марии? Свобода настанет и без Анчки, и без Мары, и без братьев, и без родителей, и без… без него? Свобода придет, а я останусь одна?
Мне сказали, что тяжелораненых американцы начали перевозить в Италию. На самолетах. На тот берег моря. И его тоже. Он прислал мне письмо. Его научили ходить на костылях, и теперь ждет протез. Как он это выдержит? Боюсь, как бы в один прекрасный день он все не бросил.
«Я не вернусь, — пишет он. — Когда научусь ходить, то уеду за океан. В Америку. Отсюда, из Италии ближе. И проще. Буду разыскивать отца. Не жди меня. Если про меня скажут, что я предатель, ты знаешь, что это не так».