Сегодня утром я, наконец, привела в порядок волосы. Надела халат, вышитый блестящим бисером, который мне подарила Ольга.
«Американская посылка», — сказала она и расплакалась.
«Я должна идти вперед, я должна жить», — без конца приказываю себе. Уже неделю не могу проглотить ни кусочка. Приехала мама, испекла бисквит. Пахнет чудесно, а я не могу. Только смотрю на него.
Снова ложусь на диван.
«Ну, давай же, тебя еще столько хорошего ожидает в жизни, — без конца повторяю себе. — Ты должна, хотя бы ради него».
Но сил на самом деле нет. Закрываю глаза. Я родила близнецов. Сначала одного, потом второго. Вокруг меня было так тихо. Жуткая тишина и холод. Я родила. Сначала одного, мертвого, и потом второго, мертвого. Обоих. С врачом мы много раз встречались в партизанах. Я всегда ему доверяла. Сейчас он молчит. Держит меня за руку. Сестры уносят обоих мальчиков. Очень быстро. Обоих.
«Куда?» — спрашиваю со стоном.
Врач по-прежнему молчит.
Какой-то укол в руку, чтобы я заснула.
Какой сон. Какой кошмар. Кошмар о святотатстве на земле, о голодных детях, о солдатах в рваной форме, о мертвых матерях и новых знаменах. Мертвые детские тела, плывущие по реке. Кошмар, полный жестокости и потерянных душ. Кошмар о следах преступлений и о шторме на море.
«Что они со мной сделали?» — просыпаюсь в поту.
Пришел он. Принес цветы и слезы.
Лежу на диване. Не могу встать.
«За чьи же грехи я расплачиваюсь?» — спрашиваю себя.
Звонок в дверь. Открывать не пойду. Черт, кто же это так упорно звонит? С трудом доплетаюсь до двери. Трое в форме. Одного знаю. Когда-то был моим связным, но я ему не особенно доверяла и попросила другого. Слышала, в последнее время он высоко взлетел. Как и многие. Теперь он председатель особой комиссии, ходит по квартирам, которые нам «выделили», и конфискует ценности, оставленные прежними владельцами. Якобы для Национального музея. Я к этому была готова и спрятала свою любимую картину под матрас. Еще до родов.
«На всякий случай», — сказала ему.
«К нам с тобой никто не посмеет прийти. Тем более, что-то конфисковать», — уверенно заявил он и еще посмеялся надо мной.
Стою в дверях и смотрю на них.
«Приходите в другой раз. Я едва держусь на ногах».
«Ну, мы быстро. А ты ложись».
Смотрю, как они снимают со стен картины, сворачивают два самых красивых ковра, но, слава богу, не тронули фарфор.
И тут мой не вызывавший доверия связной присаживается ко мне на диван.
«А что с тобой случилось?»
«Болею».
«Чем?»
«Да, так. Ты же сам знаешь, можешь себе представить. Четыре года пролежать в лесах. Под дождем, на снегу».
Так я пытаюсь быть любезной. Хотя, какое ему дело. Никакого.
«Слушай, я думал, что у вас та картина с луной и озером».
Качаю головой.
«Жаль. Тито так ее хочет. Ума не приложу, где ее искать».
«Тито. Тито хочет ту картину», — начинает стучать в голове.
«Ну, если сам Тито», — думаю я.
Почти ползком добираюсь до спальни, последний раз смотрю на луну и озеро, наедине прощаюсь с картиной и несу ему. Моему связному, который собирает картины для Тито и музеев.
А поздно вечером, узнав о случившемся, он опять надо мной смеялся.
«Ты, правда, думаешь, что эта картина попадет к Тито? Что он вообще о ней знает?»
И вдруг новая ярость начинает во мне перекрывать боль. Тито! Партия.
Что-то происходит. В последнее время у нас каждый день партсобрания. Обычно ничего нового. Но, чувствую, что-то носится в воздухе. Нас почему-то продолжают собирать. Это вызывает подозрения. На меня навешивают всё новые и новые функции, дают новые задания. Помимо депутатства. Почти каждый день на прием приходит кто-нибудь из деревни, из моего округа, с жалобой.
«Никаких улучшений. Совсем никаких», — люди ропщут.
Мы слишком много обещали.
«В семь вечера ты должен быть на заседании. Собирается только узкий круг».
Должен, должен. На твою личную жизнь им наплевать. Ты должен.
А дома маленькая девочка. Худенькая. Выживет ли? Всякий раз, придя домой, первым делом спешу к ней. По ночам, когда не могу спать, потому что все время болит нога, которой у меня уже нет, я сижу рядом и прислушиваюсь к ее дыханию. А она? Бледная, худая. Под глазами синяки. Боится, все время боится, что девочка не выживет. Уже через три недели ее вызвали на работу, теперь три раза в день она прибегает домой покормить грудью. А еще к нам вселилась ее семья — мать с отцом и самый младший брат. Мать у нее тихая и ласковая, и, чуть что, берет девочку на руки, чтобы согреть. Но мы с ней никогда не остаемся вдвоем.
«Должен быть», — звучит в ушах. Мне кажется, этого «должен» стало намного больше, чем было во время войны. К черту, пусть хотя бы объяснят, в чем дело. Почему нас все время испытывают на прочность. Когда я рисковал головой, меня никто не испытывал. Я был достаточно хорош, чтобы первым идти в атаку. И в разведку.
Откуда этот пессимизм? Я устал. Но и этого уже нельзя сказать. Когда вечером возвращаюсь домой, мне порой кажется, что у нас полбригады на постое. Каждый что-то обязательно приносит. Яйцо, кусок мяса, клубок шерсти на кофточку, одеяло из Красного Креста для малышки. Бутылку вина, чтобы у ее мамы было больше молока. Анчка постоянно присылает свежие овощи. Она и, правда, крестьянствует. И, похоже, довольна.
«Знаешь, я больше не думаю. Просто веду счет картошке и морковке. И капусте».
У нее уже двое детей.
Поздним вечером сидим на кухне. Мы стали меньше доверять друг другу. Поэтому в который раз пересказываем старые истории, так же, как на партсобраниях постоянно слушаем давно известные новости. Истории. Старые. Смеемся до слез. Мы забыли тот ужас. Но не ночью, когда все возвращается.
Недавно разговаривал с ее врачом.
«Что на самом деле происходит?» — спросил я его.
«Слушай, эти женщины были в партизанах. Их тела изнурены. Мороз, голод, физическое напряжение, с которым даже мы, мужчины, не справлялись. Им понадобится несколько лет, чтобы восстановились тела, а что уж о душах говорить».
Я вспоминаю, как многие партизаны ее боялись, мол, очень требовательная. Были и такие, кто все время ходил ко мне жаловаться. Я всегда отправлял жалобщиков, мол, сами с ней разговаривайте. Но всегда задавался вопросом, что она сделала со своей нежной душой, мягкостью и чуткостью, о которых известно, наверное, только мне. И, возможно, ее матери.
Значит, сегодня в семь. Мне тревожно. Седьмой час. Вверх или вниз. Опоздаю. Сначала зайду домой, посмотреть, как у них там дела.
Ее мать с девочкой одна. Сидит на кухне у теплой плиты и напевает.
«Она забежала домой покормить. Я заставила ее съесть немного мучной болтушки. К семи ей надо было на важное партсобрание. Что с вами будет, если дальше так пойдет. Хоть ты поешь».
Ласкаю девочку, и мне кажется, что сегодня у нее щечки чуть розовее. Щечки-то у нее точно уже есть.
«Смотри, она мне улыбнулась», — говорю.
«Наверняка», — улыбается мне теща.
Быстро вычеркнуть из жизни то, что было вчера. Как можно скорее нужно забыть про вчера, про прошлый год, и про позапрошлый, и вообще про все прошедшие годы. Бегу на собрание. Вот-вот рухну от усталости. Девочка плакала, когда я уходила. Она много плачет.
В дверях меня подстерегает Цирил. Грубо притягивает к себе и шепчет:
«Ты не за Сталина. Ты — против. Он наш враг»[16].
Тупо на него смотрю.
«Разве Сталин? Ты ошибаешься. Еще сегодня утром он был нашим другом», — шарахаюсь от него в смятении.
«Ты против Сталина. Думай, что будешь говорить».
«Ты имеешь в виду англичан?»
«Нет, русских. Англичане все еще союзники. Теперь еще больше. И американцы. Запомни. Друзья».
«Господи, помоги», — думаю я.
Сидим за круглым столом. Цирил и двое других, которых не знаю, задают нам вопросы. Строго по очереди. Как в школе.
«Сталин наш враг»
«Мы готовы защищать наши границы от Красной Армии. Мы должны. Так, как мы защищали их от Гитлера».
Нет, еще одной войны мне не вынести.
«Сталин хочет нас поглотить».
«Сталин ненавидит югославских коммунистов и Тито».
«Говорит, что мы рабы капитализма».
Слушаю.
«Сталин нам не друг», — повторяю как попугай.
«С нами англичане, американцы. Весь западный мир».
Про китайцев спрашивать не осмеливаюсь.
На очереди Катя.
«Тито, Сталин! Тито, Сталин!» — выкрикивает она.
Так, как все мы делали еще вчера. Собственно говоря, еще сегодня утром. Катя извлекает на свет божий еще Ленина, и Маркса с Энгельсом. Толкаю ее локтем и шепчу:
«Сталин больше нам не друг».
Катя не сдается. Я должна что-то сделать. Трогаю ее лоб рукой и быстро встаю.
«У Кати высокая температура. Мне кажется, она бредит. Я отведу ее домой».
Поднимаю ее со стула, закутываю в свое пальто, прижимаю к себе. Уходя, с гневом смотрю Цирилу прямо в глаза.
«Только посмей что-нибудь сказать», — думаю я.
«Рта не открывай», — приказываю Кате.
«Что это было?» — спрашивает Катя растерянно, когда мы оказываемся на улице.
«Пошли скорей. Переночуешь у нас».
Девочка уже спит. Мы сидим на кухне. Катя, моя мама и я. Мама испекла хлеб, заварила кофе из цикория. Катя обескуражена, и моя мать тоже ничего не понимает. Понимает только, что мы обе тоже не знаем, что происходит. Никому не хочется ложиться. И его еще нет. У меня перед глазами все время этот круглый стол в зале заседаний, где было партсобрание, а мы, как дети на уроке Закона Божьего, повторяем: «Сталин и Советский Союз — наши враги». Как дети. Нет, дета бы как раз осмелились спросить, почему сегодня все по-другому.
«Не знаю, прямо перед собранием Цирил мне шепнул, что Советский Союз наш враг. Но почему?»
«Вообще-то, думаю, ты только что мне жизнь спасла», — поежилась Катя.