Еще вчера на улицах было полно народу. Толпы ходили с транспарантами, пели, скандировали: «Триест наш! Не отдадим Триест! Триест, Торица, Рупник[18] — свинья! Тито, партия!»
Она тоже пошла и дочку взяла с собой. На площади мы купили девочке глиняную свистульку-петушка, пусть тоже посвистит. Похоже, собралась почти вся наша бригада, и ее коллеги, вместе с которыми она целыми днями занимается. Там, у памятника Прешерну.
Мы с ней почти не видимся. Когда я вечером прихожу домой, она или уже спит, или, не отрываясь, сидит над конспектами, а когда она возвращается поздно, я, бывает, уже сплю, а если не сплю, то выпью маленько, и тоже уже ни на что не гожусь. Иногда я спрашиваю себя, мы с ней вообще еще понимаем друг друга? Мир каждого из нас постепенно меняется. Воспоминания о войне пока общие. И стремление жить лучше.
Звонит телефон. Мне так нравится этот звук. Телефон у нас уже целый месяц. Но в Любляне так мало телефонных номеров, что нам почти не звонят.
«Дело дрянь», — слышу в трубке голос Марии:
«Ты в Любляне?»
«Нет, в Белграде. Просто так звоню. Привет твоим девочкам передай. Только с новостью подожди до завтра. У нас все в порядке. А у вас?»
«В порядке. Кроме этой нелепости с зоной «Б». Спокойной ночи».
Кладу трубку. Действительно, вздор. Ничего моим не скажу, когда вернутся. Хотя маленькая все равно не знает, о чем речь. Или же знает. Она где-то слышала, что в зоне «А» есть американская жевательная резинка.
Стаканчик вина.
«Мы построим новый красивый и большой Триест», — все утро слышу голос Тито по радио. Убеждать людей этот человек, несомненно, умеет. Что мы будем строить? С чего опять начинать? Еще одно, новое начало.
«Ну, тогда петушок мне больше не нужен», — говорит малышка после наших объяснений.
«А в партизаны мы пойдем?» — спрашивает она.
Мы вообще когда-нибудь будем жить спокойно?
Я смертельно устала. От Франца два года ни слуху, ни духу. Знаю, что в глубине души мама уже с ним простилась.
На днях меня вызвали в управление госбезопасности на допрос. Меня. На допрос. Госбезопасность. До чего мы дошли.
«Я пойду с тобой», — сказал он.
«Спасибо», — смотрю на него с благодарностью.
«Когда ты видела своего брата в последний раз? Что он говорил? Он тебе писал? Передавал с кем-нибудь сообщения?»
«Скажите, его нет в живых?»
«Давал о себе знать родителям?»
«Скажите, его нет в живых?»
«Еще раз. Когда ты видела его в последний раз?»
«Скажите, его нет в живых?»
«Когда, почему, как?»
«Скажите, его нет в живых? Скажите, его нет в живых? Скажите, его нет в живых?»
Потом он вдруг закричал. Так, когда во время войны караульные в бригаде среди ночи напились и заснули.
Смотрю на него. На него смотрят. Следователь делает знак солдату.
«Франц!»
Брат меня обнимает. Страшно дрожит.
Когда мы пришли домой, он расплакался. Плачет. Рассказывает. Плачет. Я когда-нибудь видела его плачущим? Только однажды, когда умер дедушка. Но тогда лишь несколько слезинок.
«Поешь немного, суп с мясом», — все время прошу его.
Он заблудился в снегу на румынской границе. Услышал незнакомую речь и спрятался в кустах. Собаки его нашли. Немецкие овчарки. Два года просидел в камере, где не было ничего, даже койки. Его сокамерником был врач-румын.
«Я по-русски двух слов связать не могу».
В конце концов, понял, что его взяли румынские пограничники.
«Два года, два. Голый пол, врач и я. Никто не приходил, никто ни о чем не спрашивал. Я перестал считать дни. Врач все время заставлял меня делать зарядку».
Когда его, наконец, привезли в суд, то вопросы начали задавать по-румынски и по-русски. А он отвечал: «Не понимаю». Не понимаю.
Однажды, пока он был на допросе, врач в камере повесился.
Наконец, в суд доставили переводчицу. Она разобралась, что к чему, и сообщила нашим, что произошла ужасная ошибка. Румыны его выпустили, а потом «наши» посадили в Любляне. Никому из нас не сообщили, что жив, что здесь. Что в тюрьме. И что превратился в скелет.
А мама на него все время смотрит. Время от времени дотрагивается до него. Кажется, она до сих пор не верит, что он действительно жив.
Я все решила. Пушу в ход все свои связи и знакомства. Мы должны собраться все вместе. Отец, мама, братья. Вся семья. Нас разметало по всей стране. Не только по Словении. По всей Югославии. Хотя бы так, раз в год обнять друг друга, мы это заслужили.
Телефон звонит постоянно. Телеграммы, цветы. Гости. Ее родственники, его родственники, родственники родственников. И отец, утром прослезившийся от счастья. Он теперь народный герой. Получил телеграмму от Тито. Рано утром. Даже почтальон сегодня обнял отца и низко ему поклонился.
Соседи несут свежие пироги, печенье, а из папиной деревни привезли бочонок вина. И жареного поросенка. Прячусь среди цветов, которые бабушка и мама поздней осенью переносят в гостиную, чтобы не замерзли. С балкона. Здесь меня никто никогда не заметит. Можно спокойно наблюдать за тем, что происходит, подслушивать разговоры взрослых. И отсюда я могу смотреть на сегодняшние чудеса. Пока я не спряталась, каждый гость, которому я открывала дверь, говорил мне: надеюсь, ты тоже пойдешь по стопам своих родителей, а они во время войны были примером для многих. И после войны, и сейчас. Всякий раз киваю. Но своей тайны, что так или иначе стану партизанкой, я не выдаю.
Жизнь быстро меняется. Еще вчера папа и мамин брат разговаривали о каких-то процессах. О врагах народа. О преследовании классовых врагов. Когда они заметили, что я в комнате, то замолчали. Не знаю, почему. Понятия не имею, что такое процесс. Тем более, много процессов. О, как бы все это понять. Классовые враги? Народ? Что все это значит? Все эти странные слова.
А сегодня дома сплошная радость. Домработница оставила входную дверь открытой, говорит, не будет больше бегать туда-сюда. Потом пришел мамин отец и принес искусственные гвоздики. Думала, бабушка его убьет. Никогда еще не видела ее такой сердитой. Никогда.
Песни не прекращаются. Они думают, я засну. Да еще аккордеон. Особенно под «Гей, бригады!» Давно уже нет никаких бригад.
До этого я слышала, как мама разговаривает с Ольгой. Она говорила о зависти. Как нам завидуют. И соседям тоже. На улице, где мы живем. Завтра я во двор не пойду. Это я поняла уже сегодня рано утром. Мальчик-сосед, чуть старше меня, часто выносит во двор куклу, страшного уродца. Немного похож на великана Брдавса[19]. Такой с огромным носом и бородавкой на подбородке. И весь косматый.
«Это твой отец», — все время дразнится он.
Потом берет в руки большой камень.
«А это лимузин твоего отца», — говорит.
«Какой еще лимузин?»
«Смотри, вот твой папаша ждет лимузин, но у шофера нет правого глаза, он не видит папу и — хоп! — задавил его».
Большой камень придавил куклу.
Нет, завтра я, правда, во двор не пойду.
Мы сидим на трибуне и смотрим. Танки, солдаты, молодежь, пионеры, рабочие и снова новые танки. Пушки. Физкультурники. А потом рабочие с мотыгами и лопатами. Крестьяне с косами в руках. Не знаю, сколько мы уже сидим, смотрим и слушаем. Военный оркестр. Песни ударников. И откуда они берутся?
И? Не знаю, зачем я потащил с собой дочь. Смотрю на нее и понимаю, она не знает, куда себя деть. Но ничего не говорит. Терпеливо смотрит на танки, пушки, солдат. Если мы сейчас встанем и уйдем, завтра будут неприятности. Я потом ей скажу, что мне жаль.
Разглядываю трибуну. Смотрю на чины и ранги. Кто где сидит? Что-то в последнее время много партийных деятелей развелось. Соревнуются друг с другом. Как они много сделали для революции. Времена, говорят, были трудные. Что-то я почти никого из этих в те «трудные» времена не припоминаю. Когда это они успели взвалить на себя тяжкое бремя?
Революция? Знаю, что я ушел в лес, когда итальянцы пришли в деревню. Понятия не имел, что такое коммунизм. До этого даже о нем не слышал. Она — да. Слышала, знаю. Она ведь в гимназии училась в Новом Месте.
«Зачем нам столько оружия», — шепчет мне Янко.
«Мы же миролюбивая страна».
«Тихо. А вдруг на нас кто-то нападет. Мы должны быть готовы. А так можем утереть нос соседям».
Надеюсь, он меня понял, пусть помолчит. Как бы ему дать знать, что вокруг сидят люди, у которых по две пары ушей. А, может, и больше.
«Что такое коммунизм?» — как-то раз спрашивает меня дочь.
Что, черт побери, ей ответить.
«Наша жизнь — коммунизм?» — не унимается она.
«Пока нет. Надо еще немного подождать. Со временем в Небоскребе[20], знаешь, том самом высоком здании в Любляне, будут специальные канцелярии. В канцеляриях будут люди со списками всех наших граждан. Приходишь туда, и тебя спрашивают, чего тебе требуется. Радиоприемник, холодильник, кастрюля, стаканы или простыни. Или еще что-то. Отвечаешь, они все записывают на твою фамилию. Потом ты это все получаешь».
«Это будет здорово», — говорит малышка.
«А как все это унести домой?» — интересуется она.
«Тебе все привезут».
«Господи, она же, правда, верит», — вдруг пугаюсь.
Дождь, дождь. Уже третий день идет дождь. Бегу по истории, мимо истории, в историю. На мгновения почти тону во всей этой истории. На автобусе не езжу, потому что экономлю деньги, чтобы перед отъездом купить детям велосипеды. Может быть, еще и себе.
Иногда захожу в наше посольство. Не часто, потому что посол и так уверен, что я тронутая.
«Чем же ты занимаешься здесь, в Ватикане?»
Каждый день по десять, а то и больше часов провожу в реставрационных мастерских Ватикана. Потом бессонные ночи, и, честно скажу, по ночам пла