Страшно ли мне? — страница 24 из 31

Вообще-то я ей благодарен, когда наблюдаю, как наша детвора носится по лесу и побеждает врагов. Я благодарен ей за все эти краски жизни. Благодарен за то, что не отступилась.

«Ты не жалеешь?» — спрашиваю и смотрю на ее бледное лицо.

«О чем?»

«О нашей с тобой жизни, о детях?»

Молчит. Ее взгляд меня убивает.

«Когда же ты перестанешь задавать этот скучный вопрос», — усмехается она.

Тут прибегает младший и забирается к матери на колени.

«Мама, мама, мы их всех, всех разбили!» — кричит он, счастливый.

*

Весь год мы откладывали деньги и, наконец, отправились в поездку. Сначала в Триест, а потом еще и в Венецию.

Моя радость, ее радость, радость детей. Мы разглядывали гондолы и витрины, ели мороженое. В последнее время протез так сильно натирает, что приходится присесть.

«Я подожду вас в кафе на площади Сан-Марко. В том, красивом».

Знаю, она хочет купить детям обувь и не решается мне сказать. Без меня им будет проще.

Слушаю пианиста в кафе. В опере мы с ней были всего один раз. Во время спектакля я так расплакался, что ей стало неловко, пригрозила, что никогда больше со мной в оперу не пойдет. Мы, и правда, больше там не были. Знать бы, что этот пианист сейчас играет. Ну, да ладно. Все равно я многого не знаю. Красиво.

Смотрю на людей, кормящих голубей, и на тех, кто просто спешит. Жизнь меняется так стремительно, что я едва за ней успеваю. Иногда для этого нужно приложить усилия. Из деревянного дома, крытого соломой, до виллы на море, куда мы ездим в отпуск, из леса в парламент, от батрака до хозяина. Часто думаю о товарищах по борьбе. Кто-то из них приспособился, а многие — нет.

Недавно в Голландии в гостях у мэра города, опять разбираясь, какой взять нож, какую вилку, я впервые признался себе, что с меня хватит, и что я бы с удовольствием от всего отказался. Потом, правда, мы с мэром и епископом так напились, что я не вернулся в гостиницу, а переночевал у мэра на диване. Потом они все приехали отдыхать в Словению. Мэр с семьей и епископ. Привезли в подарок сигары, джинсы детям, а ей фарфоровые чашечки. Сказали, прощаясь, что еще приедут. Не знаю даже, встречался ли голландский епископ с нашим. Я его не спрашивал, а сам он не говорил. После их отъезда я несколько дней ждал, что меня вызовут и спросят, что это епископ у нас делал. Но не вызвали.

Темнеет. Моих еще нет. Опять появляется официант и в десятый раз спрашивает, что принести. Что-то нужно заказать, иначе он потребует, чтобы я ушел. Кофе я уже выпил. Думаю, это самый дешевый. Еще кофе.

В последнее время мы часто спорим. После каждого партсобрания, похода в гости, даже за обедом. Виновата эта жизнь. Она за ней успевает, а я нет. Она нашла работу вне политики, а я — нет. После каждого партсобрания, а то и во время него она расстраивается, а я нет. Она бы купила детям обувь в Италии, а я — нет. Она бы хотела иметь дом на море, а я — нет. То есть он, конечно, у меня может быть, но мне будет неудобно. Правда, неприятно. Даже домработница для меня чересчур. Хотя она постоянно твердит, что счастлива у нас работать. Мы отправили ее в школу, и теперь мне кажется, что в доме последнее слово всегда остается за ней. Каждое утро в пять часов она включает радио на полную громкость, а по воскресеньям ни свет, ни заря ходит в церковь. Просил детей называть ее на «вы», но им и в голову такое не приходит.

Со всех ног бегут ко мне. Все трое. Каждый со своим пакетом. Даже на голубей не смотрят.

«А тебе мы купили галстук!» — кричит младший.

«Смотри, какие у меня туфли. Какой красивый красный цвет», — показывает обновку дочь.

«А почему здесь нам можно заходить в церковь, а в Любляне нельзя?» — спрашивает старшая.

Едем домой. Дети от полноты счастья уснули. Да, может быть, все-таки дом на море, раздумываю я.

Скажу детям, пусть не говорят друзьям, что были в Венеции. Нет, вообще-то, я не могу так с ними поступить. Почему они не могут поехать в Венецию? Так же, как все.

*

Не представляю, кому пришло в голову перенести в Любляну наш партизанский лагерь в Кочевском Роге. Возможно, и он в их числе. Во всяком случает, его это воодушевило.

Там, за зданием музея мы опять возводим деревянные бараки, сооружаем Базу-20, такую, какой она была когда-то. Работаем двадцать четыре часа в сутки, все должно быть готово ко дню годовщины. Теперь мне уже стало безразлично, какой именно. Собирая вещи, документы, фотографии, дневники, спрашиваю себя, кто толкает нас назад, в историю. К нам приходят политические деятели, вдохновляют нас, каждый хотел бы добавить что-то свое. Но я не поддаюсь. Пусть все будет так, как было на самом деле. Никаких новых лиц, никаких новых дифирамбов, никаких новых героев. Как было, и никак иначе.

Иногда заходит Катя с бутербродами и чаем в термосе.

«Но теперь по-другому. Тогда мы были голодные».

«По-моему, вот это было на стене справа от двери», — замечает она.

Мы сидим с ней на пороге барака и погружаемся в воспоминания, которые каждый раз, когда мы вместе, становятся все прекраснее. Невинные и храбрые, исполненные тоски и горькой надежды. И той страшной решимости, когда мы стояли там, в юбках и босоножках, и, вот, уже держим в руках оружие. «Ну, теперь вы всё сможете», — ржали над нами парни. И мы смогли — и Мара, и Анчка, и Мария, и Ольга с Катей.

Какими мы тогда были наивными. Совсем дети. По правде говоря, все были детьми, потому что иначе не ввязались бы. А тогда в нас было столько бунтарства, столько упорства, что мы были способны и танками управлять. Самолетами. Тем, кто постарше, было страшно, мы же были неуязвимы. Сколько погибло.

Хохочем, как молоденькие, забывая, что стены новых бараков нас слышат. Они что-нибудь запомнят? Понимать они не обязаны. Нас послушать, им война покажется чем-то прекрасным. Счастливым.

Ольга вышла на пенсию.

«Ты с ума сошла? В твоем возрасте!»

«Мне сказали, что я должна принять решение. Но думаю, выбора у меня не было. По крайней мере, это дали понять. Знаешь, пока интуиция еще хорошо работает. Отремонтирую тот маленький домик, что от бабушки остался. Там, на море. Все будет неплохо».

«Тебе будет одиноко».

«Не больше, чем здесь».

Длинные приветственные речи, знамена, наши герои. Летят поздравления и восхваления. Воспевание тяжелой борьбы с врагом и того, как мы отвоевали свободу своими силами. Без помощи со стороны. Песня, еще одна.

Кто-нибудь завтра вспомнит о том, что было сегодня?

Спать, спать. Попрошу домработницу утихомирить детей.

*

Когда же все это предадут гласности?

Мы с ней обняли его. И жену, с которой раньше не были знакомы. Спустя много лет его реабилитировали.

«Вы уж извините, вот, зашли».

Снова обнимаю его. Больше из чувства неловкости. Мне трудно смотреть ему в глаза.

«Наши дочки ходят в одну школу», — говорит он.

«Не знал, что это твоя дочь».

Мы сидим за столом и ждем. Ждем, кто первым заговорит. Он постарел. И жена все время держит его за руку. Слава богу, у нас сегодня свежий рулет. Как чувствовали, что он придет.

А потом он начинает говорить. Рассказывает о долгих зимах, тянущихся бесконечно. Летом, осенью, весной. О бессонных ночах, о заблуждениях сокамерников, об их ссорах и взаимных обвинениях. О том, как они постепенно озлоблялись. Становились нетерпимыми друг к другу. Рассказывает о несуществующем законе, на основании которого ему вынесли обвинение. Обвинение, которого он за все время, проведенное в заключении, так и не понял. Долгие годы жизни в неизвестности. В ожидании мрачной правды.

Вспоминаю ее, какой она была, когда начались процессы. Вспоминаю ее ярость, ее отчаяние. До войны они вместе ходили в школу. Он был немного старше ее и уже тогда коммунист. Когда началась война, его быстро отправили в Дахау. Победа. Радость. Ликование, часто граничившее с безумием. Люди возвращались из лагерей. А потом начали называть имена. Только старые коммунисты. Среди них те, кто воевал в Испании. Люди, от которых мы действительно не ожидали предательства. И она, услышав его имя, чуть с ума не сошла. Они с Марой едва не поехали в Белград. Я за нее боялся. Мы встретились с мужем Мары и придумали план, как успокоить женщин. А то ведь посадят обеих.

«Пусть все идет, как идет», — объяснял я ей.

«Наверное, они там знают, что делают. Разберутся».

«Я знаю, что не виновен, но раз сказали, что виновен, значит, виновен», — говорили многие. Это было еще сталинское время.

Собственно говоря, я был уверен, что эти процессы законны, она же никогда больше о них не упоминала. Как и о нем. Но я ее знаю. Знаю, что ей было больно. Думаю, что тогда я еще во многом жил своей партизанской головой. И наивностью. Да и потом тоже. Вообще-то, любой из нас мог пострадать в мгновение ока. И скольких задело. Многие, наверное, до сих пор не знают, почему. Как Руди, например, пропавший через несколько дней после того, как выяснилось, что Сталин нам больше не союзник. Недавно я его встретил. Худого и сильно поседевшего.

«Слушай, как ты оказался в лагере на Голом Острове?»

«Не знаю. Попал как кур в ощип. Меня никто ни о чем не предупредил. А если бы и предупредили, все равно, скорее всего, стоял бы на своем».

А теперь становится лучше. Грех жаловаться. Их возвращают домой. Одного за другим. Но у кого из них еще остался дом? А те, кто поумирали? А женщина, которую приговорили к смерти? Как же ее фамилия?

Здесь, за моим столом сидит уничтоженный человек. Напрасно ищу в его глазах хотя бы немного жизни. Хотя бы крошечную искорку. Пытаюсь найти тему, которая не причиняла бы ему боль, не напоминала об унижениях и утратах.

«Заходите еще», — говорит она, прощаясь.

Сегодня дочь вернулась из школы в слезах.

«У одноклассницы умер папа».

Мы не спрашиваем, чей папа. У какой одноклассницы.

*

Эти первые ноября