Порой я часами всматривалась в море. Там Америка. Еще в Любляне раскрыла «И цзин»[27], хотела узнать, пришло ли время для поездки в Индию. Ответ гласил, если я хочу понять, зачем пришла в этот мир, то должна пересечь большую воду. Ну, что же. На пути в Индию нет большой воды. А на пути в Америку есть. Правда, сейчас американцы во Вьетнаме, так что нет полной уверенности, что выбран правильный момент. Потом я нашла грузовой корабль, идущий в Нью-Йорк. Корабль или Вьетнам? Победил корабль, «И цзин», океан, новая жизнь.
Глядя в небо, я почти все время думала об отце.
«Папа, ты обещал, что, когда вырасту, мы поедем в Южную Америку искать твоего отца. Мне теперь ехать одной?»
Обычно, выпив немного, отец приходил в доброе расположение духа. Добавив, начинал напевать. А потом, если еще немного выпивал, то грустнел и давал обещание, что мы с ним поплывем на корабле, далеко-далеко, на поиски деда. В ту пору мне трудно было представить, что у моего папы тоже когда-то был отец, поэтому для детей во дворе я сочинила историю, что дедушку убили индейцы. Кажется, они мне не поверили. Ну и пусть. Хорошая была история. Во всяком случае, тогда.
И вот я стою и смотрю этот американский фильм. Все происходит быстро и громко. Только мой полицейский, похоже, пребывает в каком-то ступоре. Перелистывает страницы моего паспорта. Внимательно рассматривает каждую. Того и гляди, начнет обнюхивать. Перелистав три раза, зовет второго полицейского, а тот еще и третьего.
«No communist?»
«No communist».
«No communist party?»
«No communist party».
Это звучит почти как стихотворение. Почти как произведение Гертруды Стайн. Вроде: «Who is the first? Napoleon The First. Who is the second? Napoleon The First». Например.
«No communist? No communist party?»
Надо будет потом записать. Хотя и без карандаша и бумаги я запомню все на веки вечные.
«No communist. No communist party».
Потом полицейские зовут своего начальника.
«No communist?»
И все сначала. Стихотворение в моей голове потихоньку превращается в балладу. Что будет, если я скажу: «Yes, communist».
Сейчас уже раздумываю, не пойти ли обратно на корабль к моим морякам и спросить, найдется ли у них местечко, чтобы вернуться с ними. Начальник идет к телефону. Закончив разговор (бог весть, с кем он говорил), полицейский улыбается и вручает мне паспорт.
«Приятного пребывания в нашей стране».
Вот досада, а я уже себе вообразила, как сижу на палубе и мечтаю. На море смотрю.
Бог весть, понимает ли меня вообще кто-нибудь. Сижу со своими крестьянами и рассказываю им про самоуправление.
«Мы должны им гордиться».
А они? Никаких вопросов не задают. Я все еще их депутат. Уже много лет.
Их удивленные лица. Электричество есть, водопровод провели, кое у кого даже дороги. А теперь еще самоуправление какое-то. Дурак я, вообще-то. Зачем я им все это растолковываю? Их жизнь зависит от солнца, от земли, от дождя и холода. Очень просто. От природы. Многие бросают хозяйство и работают на заводах.
«Мы уже им все объяснили, — подают голос те, кто теперь каждый день ездит работать на завод. — Про рабочие советы и все такое».
«У меня все фруктовые деревья померзли, а в прошлом году град побил пшеницу», — жалуется кто-то.
«Сосед завладел доброй половиной моего участка».
«Муж умер. У меня трое детей. Почти все, что у нас было, я уже продала».
«А мои ребята утром до школы носят грибы на рынок, чтобы купить себе тетради».
«На мельнице за помол столько просят, что у нас совсем ничего не остается».
Сижу и слушаю. Самоуправление. Вот бы встать и проскандировать, как раньше: «За родину! Вперед, с товарищем Тито!» И, хотя все это осталось в прошлом, на мгновение возникает соблазн. Думаю, сегодня это вряд ли сработает.
Помню, как они радовались, когда, наконец, им провели электричество. В благодарность они привезли мне в Любляну инкрустированный шкаф в виде трансформатора и три бочки вина. Шкаф до сих пор стоит на чердаке, а бочки я вернул. Они поняли это по-своему и привезли обратно. Опять полными.
Это была настоящая хипповая свадьба. Честно говоря, я не знаю, зачем я вышла замуж. В последнее время выходить замуж — это так революционно. Я вообще-то этой революции не понимаю, но так уж вышло. Строго говоря, эта свадьба вовсе и не была хипповой. Во всяком случае, на мой взгляд. Только на мамин. Мне кажется, она всю ночь проплакала.
Вчера мы, босые и загорелые, вернулись из так называемого свадебного путешествия. Хотя, нет, на нем, кажется, была обувь. По-моему, он вообще с трудом сдерживался, глядя на мою одежду. И обувь, которой не было.
Смотрю в окно. Я одинока. Еще больше, чем раньше.
«Позвони шоферу», — кричит он мне из ванной.
Ушам своим не верю.
«Что ты сказал?» — ору я. Это же первое утро новой жизни.
«Пусть Тоне за мной заедет в десять», — говорит он, входя в комнату.
Бледнею.
«Ты рехнулся?»
«Пусть приедет к десяти. Он же для этого в доме».
«Тоне не работает шофером у нашей семьи. Он возит только отца по служебным делам. И больше никого и никуда. Даже маму».
Я действительно одинока. Шофера. Не знаю, что себе люди думают о том, как живет моя семья. По городу до свадьбы шептались, почему он на мне женится. Мне эти разговоры казались такими смешными. Во времена революций, мистики и рок-н-ролла уже никто из-за этого не женится.
Мне вручили еще одну правительственную награду, дали большой кабинет, почти зал, с персидским ковром, с флагами Словении и Югославии. Теперь я советник правительства. Вот только не знаю, кому, зачем и какие даю советы.
Сижу здесь целыми днями. Иногда кто-то из вежливости постучит в дверь, секретарша все время спрашивает, не нужно ли чего-нибудь. Все дело в том, что я сам больше не нужен. Похоже, я свое отработал. Многие из нас потихоньку отошли от дел, сами или нам помогли. Вот таким утонченным способом. Под сень знамен, на персидские ковры и каждое утро — свежие цветы.
Иногда о нас вспоминают. Если случается что-то, по их мнению, но не по моему, исключительное, тогда приходят и просят выступить перед общественностью. От имени ветеранов, от имени революции, от имени чуть ли не падших героев. Ничего не говорю. Как только в этой стране начинается очередная заваруха, нас опять быстро извлекают из нафталина. На пару минут. Бьют себя в грудь и вещают об антифашистском восстании, о спасении родины, о партизанском движении, строительстве социализма, а нас выдвигают в первые ряды. Рядом с красными звездами. Они уверены, что мы этого давно не замечаем.
На огромную деревянную дверь моего кабинета вместо своего имени и надписи «Советник правительства» я бы прикрепил табличку со словами: «Добро пожаловать в мое одиночество».
Янез и Миха стучатся в дверь.
«Пойдем пить кофе?»
«Нет, работы много».
Улыбаются мне. Беру шляпу и иду с ними. Сегодня сюда уже не вернусь. Сегодня советов давать не буду.
«Вас встречает шофер?»
Обогнавший нас только что Миха вдруг оборачивается и подбегает к нам. Мы с ним последние. В зале аэропорта. С каждым днем ему все труднее и труднее ходить. Он это скрывает. Прежде всего, от детей и внуков.
«Вас ждет водитель?»
Что за вопрос. Время персональных водителей прошло. Или еще нет?
«Да, да. Целых три».
За нами приехали дочери и один из внуков.
Внук бросается к деду в объятия.
«Все водят машину, и я тоже», — сообщает он.
«Знаешь, мы все спокойно стояли у фотографии Тито и югославского флага. Правда, спокойно. Ты мне все должен рассказать, все-все. Мама, конечно, разрешила посмотреть похороны по телевизору, но это не то».
Мальчик крепко обнимает деда, а у того по щекам катятся слезы.
Зазвонил телефон. В воскресенье, в полдень. «Тито умер».
Я перевожу дух. Длившийся месяцами кошмарный психоз закончился. Это ожидание, клятвы в верности Тито и революции, все эти рассказы в детских садах и школах, о маленьких связных и прочих храбрых героях-партизанах, которые должны были слушать мои внуки. Даже наши дети избежали такой велеречивой революционной истории.
Смотрю на него. Сидит там, бледный. Словно окаменел. Беру его за руку. Я боюсь. В последнее время он перенес несколько инсультов. Проводил время перед телевизором и всякий раз ругался, увидев Тито, который все время, путешествуя на яхте, наносил официальные визиты в «дружественные страны», посещал королей и президентов, радел за мир во всем мире.
Ворчал: «Лучше бы дома с проблемами разбирался».
Когда стало совсем плохо, я отвезла его в наш дом на море. Он лежал в саду, под гранатовой яблоней, смотрел в небо, и был так счастлив, когда вокруг собирались внуки.
Правда. Правда, я не ожидала такой его реакции. «Все кончено», — через несколько минут он взял себя в руки.
«Брось. Он столько времени о нас даже не вспоминал».
«Все кончено», — настойчиво повторил он.
Снова звонит телефон.
«Мы приглашены на похороны. Организовали спецрейс, забронировали гостиницу».
«Я не поеду. Не поеду. И речи быть не может».
Такого я тоже не ожидала.
«Поедем».
«Нет!»
Звоню детям и зову их на помощь. Я же знаю, что будет, если мы не придем на похороны. Даже думать боюсь.
Первой приезжает старшая. Тоже еле сдерживает слезы. Несколько месяцев назад она с детьми вернулась из Лондона, ждет — не дождется, когда снова уедет. Ее очень критическое отношение к нашей стране меня иногда сильно путает. А сейчас она борется со слезами. Мы что, все рехнулись?
Садится напротив отца.
«Папа, ты должен быть на похоронах. Должен».
«Не поеду».
Дочь молчит. Звонок в дверь — это младшая. Обе сидят перед отцом. Смотрят на него. Потом старшая вдруг взрывается. Никогда раньше не слышала, чтобы она позволяла себе орать на отца. На меня — сколько угодно.