Страшно ли мне? — страница 28 из 31

«Ты сошел с ума! Ты будешь сидеть здесь один перед телевизором, смотреть на всю эту скорбь и медленно умирать?!»

Тишина. Похоже, она сама испугалась своей грубости.

Его лицо постепенно розовеет.

«Звони, — произносит он, — скажи, мы оба будем на похоронах».

В Белграде он был счастлив. Если это, конечно, можно назвать счастьем. Народные герои, те, кто еще остался, шагали за гробом Тито. Так как он уже почти не может ходить, его усадили на почетную трибуну. Смотрю на решительный шаг героев, несущих награды Тито, смотрю на него, прислушиваюсь к себе. Во мне что-то умирает, что-то, как мне казалось, давно умершее. Видимо, все это до сих пор я носила в себе. До сегодняшнего дня. Решимость, борьба за лучшую жизнь, воодушевление, которое не позволяло нам сдаваться, наше товарищество, и, вообще, все. Маленькая надежда. Теперь она умирает.

Герои. Он. Я. Это их лебединая песня? Это его лебединая песня? Это моя лебединая песня?

По дороге из аэропорта в Любляну внук, не переставая, расспрашивает. Он терпеливо отвечает. У этого мальчика три великих кумира: Тито, дед и Джон Леннон. Одного он сегодня потерял. Осталось еще два. Когда в Лондоне он пошел в начальную школу, не зная ни слова по-английски, его мать весь день нервничала, ждала, что позвонят и скажут, этот эксперимент без знания английского языка провалился. Когда она встречала сына после уроков, он выбежал из школы счастливый.

«Жду не дождусь завтрашнего дня! Знаешь, мы целый день играли в немцев и партизан!»

Слава богу, его мама позаботилась о том, чтобы уравновесить партизанские истории музыкой «Битлз». И тут мне опять становится плохо. Я вспоминаю, как она в пятнадцать лет вернулась из Лондона абсолютно счастливая и с собой привезла немыслимые сокровища. Маленькую пластинку «Битлз» и их плакаты. Она все время крутила одну и ту же пластинку, а плакаты развесила по комнате. Однажды я зашла к ней в комнату, начала что-то вопить о буржуазных декадентах и сорвала со стен все ее драгоценные постеры. Она только смотрела на меня, потом мы несколько месяцев не разговаривали.

До сих пор я чувствую себя отвратительно. Правда, отвратительно. Возможно, ее жизнь была бы иной, не поступи я тогда так. Не знаю.

Похороны Тито. Герои-партизаны. Джон Леннон. Черт его знает, что нас ждет впереди.

*

Прочь от юго-фольклора. От притворного смеха. От красных звезд и приспособленчества функционеров из студенческого союза и союза молодежи. От государственных праздников и Дня поминовения усопших. Прочь от скучных ритуалов. Ритуалов лжи и самовосхваления. От эстафет, посвященных мертвому человеку. Прочь от вечного поминания родителей и их родителей, и я задаюсь вопросом, почему мое поколение так на них похоже, хотя мы утверждаем, что совсем другие. Прочь от стариков-связных партизанских отрядов и от моих одногодков, сожалеющих, что опоздали родиться. То есть, во времена героических связных. Прочь от поэтов и гимнов, от самоуправления и соперничества языков, от депрессии и алкоголя, от умничанья у барной стойки и битья поклонов партии. Никому не верю. Ни старикам, ни ровесникам.

Сижу на песке, на берегу Красного моря и наблюдаю за медленными шагами бедуинов. Они ступают мягко, точно стелются по земле. Шагаю по их следам. По пустыне, вдоль моря. Я могла бы, кажется, так ходить целыми днями. Как можно дальше от культа страха, напускной отваги, от обезьянничанья и притворства. От всей этой борьбы за власть и забвения жизни. Бегу навстречу другой жизни, хотя не знаю, существует ли она на самом деле.

Останавливаюсь. Бедуины кланяются солнцу. Каждый на своем красивом разноцветном коврике. Нет, это тоже не мое, это чужое.

Смотрю им вслед.

*

Столько всего еще осталось. Столько никогда не произнесенного. Недосказанного. Смотрю на толпу людей, на венки. Слушаю речи. Полные тепла и скорби. Смотрю на своих детей, как они стоят по стойке «смирно» и поют вместе с партизанским хором любимую песню моего отца.

Он их научил.

Рукопожатия. Объятия. Что теперь?

Дети смотрят на меня осуждающе. Особенно дочь. Понимаю, о чем она думает. И от этого больно.

«Мы уехали в Германию», — все время повторяет она.

Больно.

Когда-нибудь она меня поймет. Или не поймет.

«Мы уехали в Германию».

Сейчас она скажет, что отец умер из-за этого. Потому что мы уехали. Именно в эту ненавистную страну, а не в какую-нибудь другую. Дети могут быть такими чудовищами. Они точно знают, что творится у меня в душе, какие угрызения совести мучат, и с удовольствием заявляют об этом во всеуслышание. Да еще повторяют не один раз.

Однако на это раз дочь ничего не говорит. Подошла, взяла за руку. Молча. Слез ей не вытираю, знаю, что от этого заплачет сильнее.

Смотрю на старых партизан. Сколько их осталось, что от них осталось. Многих помню с детства. Улыбающихся. Решительных. Таинственных. Словно у каждого за плечами не одна прожитая жизнь.

Прощальные залпы. Урна предана земле. Знамена над могилой. Старые, заштопаны вручную. Обгоревшие, со следами пуль. Еще один поклон, еще одна боевая песня. Последний поклон. Наверное, каждый из стоящих здесь, партизан думает, кто будет следующим.

Один за другим они медленно отходят от могилы. Прощальные объятия. Их мир уходит. Где эти знамена завершат свой путь?

Жду детей, которые собирают отстрелянные гильзы. На память. К маме со словами благодарности подходит тот священник, которого отец когда-то убедил не уезжать.

«Разрешите прочитать молитву?»

Мама кивает.

Жду. Так мы с папой никогда и не побывали в Южной Америке. Жду. Скоро молитва закончится. Не знаю, может, отец хотел, чтобы его похоронили в гробу. Урна, пепел. Это действительно конец.

*

Когда-то здесь сжигали книги. Здесь, на этой берлинской площади. Много лет тому назад. Но мне кажется, будто вчера. На площади поставили сцену и динамики. Нас пригласили почитать вслух. Каждый должен был выбрать произведение автора, книги которого здесь когда-то сожгли. Прошло много лет, но, не знаю, почему меня все не покидает ощущение, что это было вчера. Я точно не знаю, какая в этом году годовщина.

Стою на сцене и читаю стихотворение еврейской поэтессы, погибшей в Освенциме. Стихотворение, полное нежности, жизни и тоски. Не люблю свой голос, как он звучит в микрофон, еще хуже, чем по радио. Площадь заполнена людьми. Заполнена уважением и раскаянием.

«Я ее не знал», — говорит организатор торжества.

«Конечно, вы же сожгли ее стихи», — выпаливаю в ответ.

Иногда в разговорах с немцами меня заносит.

«Извини», — быстро добавляю я.

«И где ты только ее нашла», — спрашивает он.

«В антикварной лавке. Рядом с еврейским кладбищем».

Он рассматривает книгу.

Читает поэтесса из Восточной Германии, и публика вдруг начинает возмущаться. На сцене появились три неонациста, которые вырывают у нее микрофон.

«Аушвиц — ложь!» — орут они.

А молодые полицейские, следящие за порядком на мероприятии, стоят, в их глазах — страх. Несколько человек бросаются на сцену, и только потом полицейские зашевелились. Берлин. Это было уже давно. Это было вчера. И может произойти сегодня. Большая Германия меня иногда пугает. Югославия распалась, а Германия растет. Так быстро растет, что восточные немцы уже учат нас демократии. Папа. Мама. Книги.

Только мне бы не было страшно.

*

Сижу в саду нашего дома у моря. Солнце садится, а небо все больше алеет. Что-то меня очень сильно беспокоит.

«Только не говори, что у нас больше нет моря».

Рядом присаживается сосед.

«Еще немного, и не будет», — отвечаю я.

«Еще немного и нас самих не будет».

И мы с ним замолкаем.

Первый раз мне потребовался загранпаспорт, чтобы приехать в этот дом. Еще тот, старый, новый пока не выдали. Таможенник спрашивает, что буду декларировать. Берлинская стена так быстро рухнула. Интересно, не мы ли ее купили.

«Ты ортодоксальная коммунистка», — заявляет мне знакомый на улице, посреди Любляны.

«Я что, схожу с ума?» — спрашиваю себя.

Вот они, эти широкие ступени люблянской гимназии, по которым я столько раз поднималась с тяжелым чувством, мечтая, чтобы случилось землетрясение, и школа рухнула. А ведь когда-то тот самый знакомый, только что обозвавший меня коммунисткой, бежал за мной по этой самой лестнице и кричал тем же самым голосом:

«Как?! Ты все еще не член партии!»

«Не смеши», — бросила я в ответ и пошла дальше по лестнице.

«Битлз» и партия? Боб Дилан и партия? «Роллинг стоунз» и партия? «Ливинг Тиэтр» и партия? Йога и партия? Тай-чи и партия? Жасминовый чай и партия? Жизнь и партия? Кому сегодня нужна она, эта партия? Пусть удавятся со своей партией. Особенно этот крикливый партийный активист, здесь и сейчас, на этой огромной гимназической лестнице. Во время перемены. При всех. Мне неловко, а ему — нет, он же уверен, что именно он прав. Тот давний эпизод быстро забылся. И вот мы опять здесь. Только товарищ забыл, что это он когда-то был членом партии, а не я.

«Ты ортодоксальная коммунистка. Все валишь в одну кучу. Не понимаешь, что такое родина, а что — государство».

Черт возьми, он заткнется когда-нибудь или нет. Нашел место — при детях, на улице, в центре города, возле старой гимназии. Неужели он действительно забыл? Вообще-то, мне кажется, что все забыли. Забыли об эпохе партийных собраний, о том, как постарались вымарать все другое, изгнать всех тех, кто жаждал жизни и новизны. Мы с ним ровесники, мы из одной страны, мы говорим на одном языке, но который, оказывается, может быть совсем иным. Неужели они всерьез полагают, что я тоже забыла, что мы забыли? Так, как они.

«Не смеши», — говорю ему. Как тогда на лестнице. В школе.

«Возможно, возможно я все и валю в одну кучу. Но знаю точно, что моя родина — это не твое государство».

«Идемте», — увлекаю детей за собой.

Что, я действительно останусь в Берлине? Отчизна, малая родина, отрыв от корней, родной язык, словенская поэзия, жемчужина, пока скрытая от мира, тысячелетние поиски монарха и пасхальное коленопреклонение в церкви. Молитвы о потерянных душах. Это не моя история. Это не история моих детей. Не понимаю, но почему-то мне не все равно. Наверное, правда, валю все в одну кучу.