Страшно ли мне? — страница 30 из 31

Этот покой, эта тишина. Они такие болтливые. С террасы смотрю на море, и сегодня опять полная луна. Звезды так близко, и мне кажется, что их на этом валлийском небе больше, чем где-нибудь еще. И ласковый шум моря. Его опасная притягательность.

«По грязи и мху к морю. Из дома».

Проститься и принять приглашение моря. В море. Так замкнется жизненный крут.

*

Мне немного неловко. Нет, не немного. Очень неловко. Хорошо еще, что мои монологи никому’ не известны. Никто их не слышал. Мне самой перед собой неловко, как подумаю, что я стояла у моря, и мне казалось, что море меня призывает к себе. Я была уверена, что оно меня действительно зовет. И это непреодолимое желание сейчас, сейчас шагнуть в воду, и конец всему в одно мгновение. Не от отчаяния, а от того, что жизнь слишком долгая. Не одна. Их была тысяча. Может быть, еще больше. Больше. Совершенно точно. Но ведь я знаю, и, наверное, это тоже удержало меня на берегу. Я знаю, что просто мгновенно бы поплыла.

Еще раз, возможно, последний. Это «возможно, последний» меня все время преследует. То есть, еще раз, неважно, в последний или нет, еду вдоль реки, где мама едва не утонула, а потом стою на берегу другой реки, той, через которую по ночам переправляли раненых. С недавних пор эти истории меня не отпускают. Я думаю о красной юбке Марии, о маме, навсегда похоронившей здесь нежность, об отце, который свой героизм называл не иначе, как дуростью. За что я ему и сегодня благодарна.

Еду мимо цыганского поселка и вспоминаю, как почти каждую субботу кто-то бежал по улице с криком: «Цыгане едут, цыгане!»

А потом еще следующий: «Цыгане едут, цыгане!»

Словно играли в испорченный телефон. Мы, дети, от них прятались. Много лет спустя мы узнали, что это были не цыгане, а жители Резни, приезжавшие в Любляну на своих трехколесных колымагах, они лудили горшки, точили ножи и ножницы, чинили зонты. А мы-то каждую субботу прятались от цыган. За это время мало что изменилось. Вот только резьяне больше не приезжают в Любляну, и думаю, что цыгане тоже не часто сюда наведываются.

Мимо монастыря, куда отец ходил за сливовицей «для раненых», подъезжаю к отцовскому разрушенному замку. И впервые замечаю, как красивы эти места. В них есть тайна, есть свет, есть печаль, Есть, что рассказать. И о далеком, и о близком.

Добираюсь до маминой родной деревни. Дом, который они строили сами, а, когда построили, пришлось бежать. В войну там итальянцы были на постое. Я не знаю, кто здесь сейчас живет. Дверь заперта.

Останавливаюсь в глухом лесу, в том месте, где была сформирована одна из партизанских бригад. Поросшая мхом скала, на которой маленькая, стыдливая красная звезда. Деревья безмолвны. И я склоняюсь в благоговейном молчании. Отдавая дань всем тем, кто здесь когда-то был. Больно. Не знаю, почему, собственно говоря, эта красная звезда должна чего-то стыдиться.

Вспоминается одна из наших поездок в Берлин. Задолго до нее сын в один год потерял всех своих кумиров. Сначала Тито, через несколько месяцев деда, а в конце года еще и Джона Леннона. Всю дорогу сын молчит, что совсем на него не похоже. Только где-то под Берлином заговаривает:

«Ты не понимаешь. Я еду из родной страны, где вдруг стало стыдно, что твой отец был народным героем, еду в Германию, где я могу с гордостью об этом сказать».

«Не преувеличивай», — говорю я и знаю, что он прав.

И вот здесь, у этой скалы, в лесу, в тишине, я вспоминаю, олимпийский стадион Сараево, когда я впервые там оказалась во время войны. Ходила между свежими могилами. Весь стадион — могилы. Смотрела на деревянные таблички с именами и датами рождения лежащих там людей. Ровесники моих детей. Только молодые, почти дети.

Слушаю безмолвие деревьев в этом темном лесу. Когда-то здесь тоже собрались почти дети. Сколько из них осталось в живых?

Надо еще добраться до отцовской деревни. На въезде всегда на минуту останавливаюсь. Каждый раз боюсь подойти и не увидеть на доме блестящей таблички с надписью, что в этом доме родился мой отец. Теперь здесь живут внуки его младшей сестры.

Табличка все еще сияет. Иду мимо козольца[29], по фруктовому саду к отцовскому ручью. Я знаю, что деда там не встречу. Но я все равно буду ждать.

Как я всегда ненавидела эту деревню под названием Богунеугодная. Еще ребенком задавалась вопросом, как можно жить в месте, само имя которого знак того, что Бог от него отвернулся. Недавно привезла сюда младшего сына, последний раз он здесь был еще ребенком, а потом никогда.

Он прошелся по деревне.

«Мама, я никогда ничего красивее не видел».

Смотрю на него и смотрю на деревню. Красота? «Почему мы сюда никогда не приезжали? Ведь здесь, как в какой-нибудь деревне в Колумбии, там, на берегу Тихого океана», — восклицает он.

От тяжелых историй ручья — назад в деревню. Не торопясь, к отцовскому дому. Почему вдруг деревня стала такой светлой? Таинственной. Полной надежд.

2012

Солнце. Корабль.

Внуки скачут по палубе. Скачут, кричат, слушают эхо. Девочка, что постарше, показывает младшему двоюродному братику дельфинов. Там, вдали. А мальчик на нее зачарованно смотрит.

«Еще сказку», — просит он.

«Это не сказка, это правда».

«Все равно, расскажи», — просит малыш.

Девочка уже бывала в Южной Америке и не хотела возвращаться домой.

«Знаешь, сколько бы у меня было друзей, если бы я осталась», — сказала она, сразу после возвращения, еще в аэропорту.

Смотрю, как дети, обнявшись, устроились в шезлонге, и девочка долго и обстоятельно что-то рассказывает мальчику. Признаюсь, немного подслушиваю. Слышно, правда, не все.

«Знаешь, когда-то папа нашего прадедушки уплыл на корабле далеко-далеко в Америку».

Она что-то шепчет дальше, мне опять не слышно. Малыш хлопает в ладоши.

«А ты сможешь позвать кита?» — спрашивает он.

Эта деревня под названием Богунеугодная. Деревня, похожая на Колумбию или Никарагуа, на Венесуэлу или Боливию. И бог весть, на что еще. На жизнь. На тайну, на что-то новое, на неизведанное. Та деревня, которую я так ненавидела. Всю жизнь.

И вот мы на корабле. Дети, их жены и мужья, сестра и ее друг. Брата тоже взяли с собой. Собаки наши, слава богу, не дожили. Мы плывем в Южную Америку, прямо в отцовские мечты. В то недосказанное, неоконченное. Никогда несбывшееся. Мы сказали, что будем искать следы нашего деда, прадеда, прапрадеда. Но знаем, что не будем. Мы уплываем прочь на корабле от всего удушающего, мрачного, от плясок на костях, от мести. От защиты. От оправданий.

«От кого, перед кем?» — все время спрашивала я себя. Мы покидаем прежнюю жизнь со всеми ее грехами. Чьими?

Наблюдаю за всей этой радостью здесь, на корабле, под солнцем, на ветру. Смотрю на малышей, зовущих кита, и на сестру, у нее слезы текут по щекам.

«Может, нам надо добраться до Патагонии. Говорят, там есть кладбище, на котором одни словенские могилы», — говорит она.

АВТОРСКИЙ ПОСТСКРИПТУМфрагменты интервью[30]

Вы назвали свою книгу «Страшно ли мне?» Почему?

Когда я начала ездить в Сараево во время войны в Боснии и Герцеговине, мне не было страшно, хотя я видела и пережила ужасные вещи. Тогда я начала задумываться о молодых людях, какими были мой отец и мать[31], когда они ушли в партизаны. Отец еще в течение тридцати лет после окончания войны по-своему переживал тогдашние травмы. И я поняла, что бывают моменты, состояния, когда ты просто не замечаешь страха. Только так можно пережить столь тяжкие времена. Без сараевского опыта я бы этого не осознала, хотя свои страдания в Сараево я даже близко не могу уподобить страданиям жителей осажденного города.


Когда у вас зародилась идея этой книги?

Всё это я носила в себе с восьмидесятых годов, когда стал возвращаться национализм. Я оправдывалась тем, что мне нужно время. А в июне прошлого года[32] всплыла фраза: «Страшно ли мне?» Потом последовала пауза, я никак не находила слов. Я пыталась освободиться от своих родителей, а ведь они были такими сильными, очень сильными, и освободиться — не получалось. Но я им благодарна, что они не заставляли меня вступать в партию, разрешали путешествовать автостопом по Европе… Уже потом я делала репортажи из Белграда и Косово. У Челе-Кула[33], во время речей Караджича[34], в которых он боснийцев и бошняков (а я по-прежнему их не различаю) называл турками, отдельные кусочки постепенно начали складываться в единое целое.


Несколько слов о повествовательной модели романа, о том, как переплетаются три голоса, ребенка и родителей. Почему вы выбрали этот способ?

Как уже было сказано, я долго носила в себе эту историю. Как я могла подступиться к этой теме? В стихах? С ответом на вопрос о страхе все сложилось: рассказывают родители и их дочь. Все трое намеренно лишены имен. <…> Книга заканчивается сценой, как все мы садимся на корабль и отплываем в Южную Америку. Но это мечты.

ПОСТСКРИПТУМот редактора

Маруша Кресе (1947–2013) — словенский прозаик, поэт, журналист. Окончила Философский факультет Люблянского университета, где изучала историю искусств и сравнительно-историческое литературоведение. Затем в США, Великобритании и Голландии — психотерапию, став в Словении первым специалистом, применившим методику психодрамы. С начала 90-х гг. жила в Берлине, Граце, Тюбингене. Работала как журналист-фрилансер, сотрудничала с ведущими немецкоязычными общественно-политическими изданиями. Автор более десяти документальных радиопьес. Опубликовала несколько сборников стихов, рассказов и эссе. Книга «Все мои Рождественские праздники» (2006) удостоена престижной премии «Фабула», присуждаемой в Словении за малую прозу. Гуманитарная деятельность Маруши Кресе была отмечена Золотым крестом Почетного знака Президента ФРГ «За заслуги».