Нас ждет гуляш, и дети из партизанской школы. Приветствуют нас. Знали бы они, как мы измучены и в глубине души объяты ужасом. Но выдать себя нельзя, надо улыбаться.
«Машите, машите им. Спрячьте усталость и уныние. Запевай!»
По лесу мы больше ползем, чем идем. Земля еще мокрая, и листья гнилые. Сколько еще придется скрываться в этих горах. Словно червям.
«Пароль».
«Иди ты к черту со своим паролем. Мы вернулись из Боснии».
Сидим в деревянном бараке. Это вроде как наш главный штаб. Вокруг еще несколько бараков. Прячутся здесь, в самой чаще леса. Это еще более забытое богом место, чем моя деревня под названием Богунеугодная. Здесь собралось несколько настоящих интеллигентов. И поэт. Нам говорят, их надо беречь. Они представляют большую ценность, нам говорят. Еще бы. Собственно, я не знаю, почему. Впрочем, пусть. Наши духовные вожди? Не знаю, нужно ли мне это в такое время.
«Нет, из Словении мы не уйдем. Вы поступили правильно».
Закрываю глаза. Слышу только каждое десятое слово. Возможно, только десятую фразу. Спорят? Кто там такой громкий? Разве есть нужда в таком количестве слов?
Валюсь на деревянную скамью.
«Я свою задачу выполнил».
Кто-то меня укрывает.
Снова зима. Снова наступление. Проверяю, все ли спят, на месте ли караул, на ногах ли дежурная санитарка, следящая за ранеными, смотрю на небо и считаю, все ли еще звезды на месте. Смотрю. Слушаю. Тихо. Слышу только, как потрескивает огонь. До этого долго спорили, разводить ли костер. Выдаст ли он нас или нет. Это моменты, когда нам совершенно все равно, что будет. Только бы немного отогреть руки. Чуть-чуть. На несколько секунд, на несколько минут. И пальцы на ногах. И еще чуть-чуть.
Зима. Весна и лето так быстро пролетели. Всю осень шли дожди, снег выпал еще до Рождества. Рождество. Будем ли мы еще живы? Таких дней, как вчера, нам много не выдержать. Но я так каждый раз себе говорю. Таких дней, как вчера?
Вчера? Или это было сегодня? Представления не имею. Пришел командир и сказал мне: «Поведешь второй батальон в долину, а я с остальными поднимусь по склону». Он смотрел на меня. Он был красивый. Но эти его печальные глаза. Я вздрогнула.
«Господи», — подумала я. Испугалась собственных мыслей и чуть не выдала себя, чуть не сказала вслух: «Ты ведь погибнешь». Он и, правда, погиб. Я в его глазах увидела, что не выживет.
Мне страшно. Боюсь самой себя. Со мной так случалось не единожды. Сколько раз за минуту до боя я замечала в глазах товарища по оружию печать смерти, и каждый раз у меня возникало предчувствие, что он погибнет. И каждый раз это случалось. И каждый раз, каждый раз, — я мысленно прошу, сама не знаю кого, чтобы этого не случилось.
Так кто же я? Что со мной происходит? Эти страшные предчувствия смерти. Откуда у меня это? Начну верить в духов? Чем закончилась та индейская сказка? Мне ее рассказывал дедушка, мамин отец. Он шил на руках, не признавал швейной машинки. Я часами сидела рядом и слушала его истории.
Очень тяжело носить в себе страхи и предчувствия и молчать об этом. Даже Анчке не осмеливаюсь об этом рассказать.
«Ты сходишь с ума», — сказала бы она. Скорее всего, она начала бы меня бояться.
Все спят. Какой длинной будет эта ночь! Что будет завтра?
Мне поручили сообщить родным, что Виктор погиб.
«Они тебя любят, и Виктор был тебе как брат», — сказали.
Виктор. Каждое воскресенье с утра вместо того, чтобы повернуть к церкви, мы с ним отправлялись в лес, к ручью, пускали бумажные кораблики в неведомые дали. Виктор был капитаном, а я лоцманом. Я всегда прокладывал курс его кораблю. Мы оба еще никогда не видели моря. Даже настоящей реки не видели. Ручьи, омуты — наш мир.
В партизаны мы ушли вместе, и я все время за него боялся. Часто выполнял задания вместо него. Не знаю, почему. Может, потому что он носил очки, а может, от того, что он был крупнее меня и медленнее бегал. Мне все время кажется, что рослые люди неуклюжи. Иногда мы пускали по ручью бутылку с посланием.
Потом меня направили в Боснию. Без Виктора. Ночью на наших напали немцы и белые. Виктор бросился бежать, уронил очки и начал их искать, а потом ошибся направлением. Побежал прямо в руки нападавших. Его тело нашли на следующий день. Мне не хотели говорить, в каком виде его нашли. Я вырезал из дерева кораблик и положил на свежую могилу. Долго, долго стоял возле нее на коленях.
Его родные скрывались в сарае на солнечной стороне виноградника. Только бы не встретить мать Виктора, с отцом будет легче.
Он точно окаменел, смотрел в пустоту, и слезы текли по щекам.
Бегу, бегу. Убегаю. Останавливаюсь. Надо вернуться? Я сбежал. Сбежал, как последний засранец. Кто-то тяжело дышит, поднимаясь по склону. Неужели она? Как же долго я ее не видел.
«Меня отправили к ним, рассказать про Виктора и проводить их в безопасное место».
«А я сдрейфил. Сказал отцу про Виктора, а потом сбежал. Не смог вынести этого горя. Его, моего».
«Ну так пойдем со мной обратно и помоги мне».
Мы сидели на лавке перед сараем. Мать Виктора, отец и мы с ней. Солнце сияло. Мы не знали, что младшую сестру Виктора, Нежку, тоже убили. Мы ели яблоки и виноград. Мать рассказывает, как они с отцом ночью, может быть, через неделю после того, как ее убили, выкопали дочь и еще раз похоронили здесь, за сараем.
«Пусть будет с нами», — сквозь слезы говорит мать.
«А где похоронен Виктор?» — спрашивает отец.
«Там, в Кочевском лесу. Рядом с лагерем. Я оставил на его могиле наш кораблик».
Кораблик. Она, точно, поднимет меня на смех. Виктору? Кораблик на могилу? Он ведь уже был взрослым.
«Пойдемте с нами в надежное место. В Кочевском лесу есть партизанский госпиталь. Маленькие шалаши. Стоишь в двух шагах, а их не видно. Там безопасно. А здесь кто-нибудь из местных может вас выдать».
«Нет. Мы не можем оставить Нежку одну».
Мы с ней ждем и молчим. Смотрим на них. Кто первым нарушит молчание.
«Мы выкопали землянку. Удобно».
«Пойдемте с нами. Вы будете в безопасности, и не будете одни. И в госпитале сможете помогать».
Переглядываются.
«Лучше вы к нам загляните как-нибудь. Переночуете в наших хоромах», — усмехается отец, они нас обнимают. Мать крестит наши лбы.
Больше мы с ними не виделись никогда.
Ад не прекращается. Лед и глубокий снег. Никогда он еще не был таким глубоким. Говорят, я храбрая партизанка, не зная, что у меня там внутри, в моей душе, на самом деле происходит. Еще говорят, я хороший стратег. Поэтому теперь буду отвечать за политработу. Политика и я? Господи, помилуй! И вот теперь я шагаю от бригады к бригаде, от деревни к деревне и занимаюсь политработой. Какой политработой? Описываю людям светлое будущее, в которое сама уже не верю, и подбадриваю их. Я им лгу? Нет, убеждаю сама себя. Так же, как пытаюсь убедить их.
«Надо продержаться еще немного. Совсем немного. Оно того стоит».
Скоро день святого Сильвестра[5]. Уже три дня мы ждем, что союзники начнут бомбить немецкие и белогвардейские части. Смотрим на вражеских солдат и лежим в снегу. У них численный перевес. Существенный. Прислушиваемся. Никакого гула самолетов вообще не слышно. Время от времени кто-то из наших разражается проклятьями. Нет больше сил ждать. Лучше погибнуть в бою, чем застыть в этом вечном ожидании. Нам не впервой ждать понапрасну, когда союзники выполнят свои обещания. А что сейчас? Кто первым решится?
Сколько раз я бродила среди трупов, считала мертвых и собирала их оружие. Не знаю, почему сейчас все по-другому. Со мной мой маленький связной Станко. Он дрожит. Закрывает глаза.
«Беги назад в бригаду. Согрейся и посмотри, может быть, им удалось добыть еды».
Хожу среди мертвых и считаю. Все молодые. Наверное, это правда, что немцы начали призывать самых младших. Накатывает ужас. Впервые, впервые я начала думать о немцах как о людях. Только молодые парни. Господи, ведь их дома ждут матери, в тоске.
Не могу больше. Не могу выносить эту смерть, эту кровь, это горе, такое острое, что убивает ту малость чувств, что осталась.
Где братья мои? Ничего не знаю.
Если жара, нам плохо, если зима, то опять не слава богу. И правда. Почти все ручьи пересохли. По крайней мере, те, о которых я знаю. Мы рядом с моей деревней, но туда не сунешься, там полным-полно немцев и белогвардейцев. Что они опять нам готовят? Мой дом так близко. Готов отправиться туда ползком. Мои там? Может, успели вовремя уйти? Я слышал, что Тончек стал связным, и что муж Зофки тоже ушел в партизаны. У меня прекрасная семья. Знать бы, кто выживет в этом аду.
Ждем ночи, чтобы кто-нибудь из нас сходил с флягами в долину, к роднику, куда я когда-то гонял скотину на водопой. В долину, где я мечтал и ждал отца, строил планы о том времени, когда он вернется. Конечно, он обещал, что мы все поедем к нему в Америку, но я был бы доволен, если бы он вернулся. На самом деле. Я был бы счастлив. Иногда я вел с ним, невидимым, долгие, до темноты, беседы, хотя его черты постепенно стирались из памяти, пока мать, рассердившись, не посылала за мной соседа. А потом долго на меня кричала. От ее крика я убегал в овин и пережидал. Обычно всю ночь. Как она была несправедлива. Мать.
«Отец, какой же груз ты взвалил на мои плечи! Какое наследство ты мне оставил. А теперь тебя здесь нет. Я знаю, что ты уже не вернешься. Ведь ты знал об этом, еще когда уезжал? Ты знал, что оставляешь? Ты этого хотел?»
Я бы тоже хотел уехать. Как можно дальше. Куда там! Отец с матерью ведь продали лучшее поле. Чтобы было на что отцу уехать в Америку. Сколько бы всего я мог сделать! Поездить по миру, пойти учиться, и не в эту католическую люблянскую школу, и не по протекции священника. Проклятое отцовское наследство. Называется «выживание». Да еще мать с каменным лицом. Ни разу не видел, чтобы она улыбнулась.