– Что?!! – дрожа всем телом, спросила Анна.
– Ехать в Петербург.
– Согласна.
Шилов вынул часы и повернул их циферблатом к месяцу.
– Половина десятого!.. В десять идет поезд. Хочешь?…
– Я на все готова, – тихо уронила Анна.
Шилов встал со скамьи:
– Пойдем!
И голос его прозвучал уже не нежно, а повелительно. В нем слышалась такая сила, такая самоуверенность, которая могла подчинить себе всякую волю.
Она подала ему руку, и они, шурша травой, пошли между стволов напрямик к дороге. Идти пришлось порядочно, так что, когда они пришли на станцию, поезд, идущий в Петербург, уже подходил к ней, давая свистки и сверкая своей трехглазой грудью.
Оригинальные путешественники наши сели в вагон, и вскоре поезд умчал их.
На станции была масса гуляющих; удивительнее всего, что тут же, в этой пестрой, расфранченной толпе молодежи, дам и мужчин был и граф Сламота в своей панаме и с бамбуковой тростью, был и Смельский, задумчиво глядевший на удалявшийся поезд, вовсе не подозревая, кого он увозил от него.
Со Сламотой, впрочем, они встретились, и, несмотря на то что молодой адвокат имел явное поползновение улизнуть, старик остановил его:
– Что с вами? Вы так страшно изменились? Здоровы вы?
Смельский пробормотал что-то похожее на «здоров», «благодарю» и, наскоро пожав руку графа, отошел от него и исчез в толпе. Сламота с удивлением поглядел ему вслед.
Он не знал, чему приписать этот растерянный вид адвоката и, главное, ту явную невежливость, которую он выказал при встрече с ним.
Но Смельскому было не до Сламоты, горе душило его.
Конечно, после этого письма он не пойдет к ней, он не будет унижаться, но что же такое? Как она могла так скоро влюбиться в этого Шилова?
Смельский явился на вокзал единственно для того, чтобы встретиться с Шиловым, у которого он был уже на квартире, но не застал дома.
Он, собственно, не мог сообразить еще, для чего ему нужен был Шилов: для того ли, чтобы затеять с ним ссору и окончить дуэлью, как он предполагал, или для того, чтобы потребовать от него откровенности, как у честного человека, насчет его отношений с Анной.
Смельский, впрочем, и то и другое недостаточно обдумал, потому что, придя на вокзал, он вдруг перерешил.
Благоразумие взяло верх над злобой и отчаянием. Он понял, что бездоказательно, по одному только подозрению, бросаться на человека не следует, надо сперва проверить факт и потом уже действовать.
И Смельский решил обождать несколько дней. В случае подтверждения его догадки он решил действовать как можно более хладнокровно и обдуманно.
С этим он и покинул вокзал, где все напоминало ему Анну, так часто, в особенности в последнее время, встречавшую его здесь.
Он почувствовал, что голова его кружится и ноги дрожат.
Он взял извозчика до дачи.
Это был седой старикашка, согнутый в три погибели и сидящий как-то боком на облучке своих дрожек. Он часто возил его и Анну от станции и к станции утром. Смельского он знал по фамилии, Анну называл барышней.
Сел в его дрожки Смельский машинально, потому что те стояли ближе всех к боковому спуску платформы, откуда он вышел, но, сев, тотчас же узнал старика.
Узнал, и неприятно ему стало, что тот везет его, потому что опять на него повеяло воспоминанием о недавнем еще, таком хорошем и счастливом времени, от которого теперь, как от рассеявшегося клуба дыма, осталась только одна изгарь. Старик уже выехал со двора станции и вдруг, повернувшись, спросил:
– А барышня разве не поедет?
– Какая барышня? – удивился Смельский.
– Да Анна Николаевна, она тут на вокзале тоже!..
– Одна?! – быстро спросил Смельский.
– Никак нет… сюда они пришли бочком из опушки парка с Дмитрием Александровичем…
Если бы молния ударила в дрожки, она не сделала бы большего переполоха.
Смельский как-то брыкнул ногами, словно судорога свела их, и, выскочив из экипажа, побежал к станции.
Старик пожал своими сутуловатыми плечами, покачал головой и, усмехнувшись, стал поворачивать лошадь назад.
Смельский в это время рыскал по дебаркадеру; он обегал его весь, заглянул даже будто нечаянно в дамскую комнату и, не найдя нигде ни Шилова, ни Анны, вернулся к извозчику.
– Ты наврал, старый болван!..
– Ей-богу нет, господин Смельский, видел я их собственными глазами… Уж кого-кого, а Дмитрия-то Александровича я за версту узнаю, слава богу, третий год он тут… А только вот что…
Старик сделал хитрое лицо.
– Вот что, спросите-ка вы у кассира, сдается мне что-то, что они уехали… как будто мелькнуло в глазах, что они на поезд сели, а только за это опять я не ручаюсь; за что не ручаюсь так уже не ручаюсь…
Смельский кинулся обратно на станцию.
Помощник кассира, выдавший билеты, запирал кассу, собираясь идти домой.
Смельский обратился к нему, стараясь придать своему голосу и наружности как можно больше хладнокровия.
– Билеты они не брали, а только что поехали в Петербург, это я сам видел… У нас ведь, знаете, халатное отношение к правилам, сказано – штраф, а и штрафы не берут, поэтому все прямо в вагон лезут, в особенности Шилов… впрочем, у него, кажется, есть карточка…
Смельский не дослушал разглагольствований кассира и пошел обратно к извозчику.
Ему он приказал ехать к даче Краевых.
Сиротские слезы
Смельский познакомился с Татьяной Николаевной недавно только. Ранее этому мешала ее болезнь, но и Татьяна Николаевна ему и он ей очень понравились.
Краева была душевно рада, что мужа ее будет защищать именно Смельский, а не кто-то другой. Бедная женщина почему-то питала уверенность, что если он выступит защитником мужа, то дело непременно должно быть выиграно.
Если бы почему-либо Смельский отказался теперь от защиты, она была бы неутешна.
Но Краева знала, что он любит Анну и ради этого уже не откажется оказать это благодеяние ее родственнику.
И Татьяна Николаевна питала себя надеждой, как больной, который верит в опытность своего врача.
Она часто последнее время беседовала со Смельским о муже, клялась ему, что он не виновен, ссылаясь на сон и прочее.
Смельский выслушивал ее с состраданием и подавал кое-какие надежды на то, что, мол, бог даст, дело примет хороший оборот, что правосудие не допустит наказать невиновного и прочее.
Он нарочно не высказывал своего истинного взгляда на это дело из опасения за здоровье только что начавшей поправляться Татьяны Николаевны.
Он же в числе других, то есть Сламоты и Анны, отговаривал ее от свидания с заключенным впредь до окончательного укрепления ее здоровья.
Краева наконец привязалась к Смельскому как к родному, да она и считала его таковым, потому что Анна была его невестой.
Но вот последнее время что-то случилось с Анной; она стала какая-то странная, и что день – то хуже; даже лицо ее изменилось.
Потом она стала пропадать из дачи бог весть куда на целые часы и, возвращаясь, говорила, что она гуляла в парке.
И теперь все в парк, все в парк начала ходить… Точно у нее там сокровище какое-то зарыто.
Стала, наконец, уходить и по вечерам, а вечера теперь уже темные; даже страшно за нее.
Этакая она смелая!
Спросила как-то на днях Татьяна Николаевна у Смельского, не с ним ли Аня по вечерам гуляет, тот и глаза опустил.
Краева даже испугалась, что сказала это.
– Я, – говорит он, – сам ищу вот уже два дня Анну Николаевну, хочу переговорить с нею о важном деле и не вижу ее.
Краева задумалась.
Что бы это могло быть?
Но когда сегодня, сейчас, Смельский, бледный и встревоженный, приехал и сообщил, что Анна уехала с Шиловым, Татьяне Николаевне сделалось дурно, так дурно, что она опять слегла в постель.
Смельский ушел к себе на дачу и предался самым мрачным размышлениям. Он сел у открытого окна и задумался, глядя в поле, где виднелся выступающий угол сламотовского парка.
«Вот этот проклятый парк, – думал он, – вот это чертово гнездо измены и воровства…» Потом мысли его перенеслись на Анну…
Он был зол, ему хотелось бранить весь свет; бранить Анну он не имел силы: он и теперь еще слишком любил ее, чтобы сделать это. Взамен ее лично он стал думать о женщинах или о женщине вообще; не похвальны оказались его выводы об этой половине рода человеческого. Но в них была правда, масса правды и разве только какой-нибудь один процент преувеличения, происходящего от горя и обиды. Ему пришло на ум, что женщина очень странное существо, потому что все качества, составляющие ее нравственную фигуру, можно назвать огульно отрицательными, так что в женщине, собственно, нет ни хорошего, ни дурного, а есть только тени того и другого чувства, тени, легко меняющие свои места и сливающиеся одна с другой. Не спалось в эту ночь Смельскому, не работалось и над проектом защитительной речи, как он ни уговаривал себя, что постыдно, мол, с его стороны опустить настолько руки в этой беде, чтобы забыть даже обязанность честного человека.
Ведь он не бросит же защиту Краева только потому, что Анна изменила ему? Конечно, он сделал бы это с охотой, но он не должен, он не смеет, он – присяжный защитник обвиняемых, кто бы они ни были и что бы ни было связано с ними. Это – назначение и цель его жизни.
На следующий день, после нескольких часов тревожного лихорадочного сна, под утро, он пришел к такому решению: при первом удобном случае вызвать Шилова на дуэль, но не ранее как после разбирательства дела; впрочем, если бы Шилов вздумал не принять это последнее условие, он готов был передать защиту другому лицу. Теперь он собирался ехать к Сламоте и просить быть его секундантом, а также решил заехать и к Краевой, объявив ей, что по непредвиденным обстоятельствам, быть может, придется ему передать защиту одному из своих коллег, человеку, также способному и знающему еще лучше его ведение подобных дел.
Одевшись, он направился сперва к Краевой. Она была еще в постели и чувствовала себя хуже после вчерашнего обморока; но, узнав, что пришел Смельский, встала с кровати и принялась одеваться, крича через закрытую дверь: