Страшные рассказы — страница 18 из 21

Принцип поэзии – и развивал ее, проявляя ясность суждений, входившую в число его достоинств. Будучи истинным поэтом, он верил, что истинная цель поэзии должна носить тот же характер, что и ее принцип, и что иметь в виду она должна исключительно себя саму.

Оказанный Эдгару По радушный прием наполнил его душу радостью и гордостью; он выглядел столь очарованным, что даже поговаривал о том, чтобы навсегда поселиться в Вирджинии и провести остаток дней в краях, с детства дорогих его сердцу. Однако в Нью-Йорке его ждали дела, и 4 октября, жалуясь на слабость и озноб, он уехал. По прибытии в Балтимор он, по-прежнему чувствуя себя плохо, велел отнести багаж на платформу, с которой ему предстояло отправляться в Филадельфию, а сам пошел в харчевню, чтобы выпить чего-нибудь для укрепления духа. На свою беду, там он повстречался со старыми знакомцами и засиделся с ними. Утром следующего дня в бледных рассветных сумерках на дороге был найден труп, – да что я такое говорю? – нет, не труп, тело человека еще живого, но уже помеченного величественной печатью Смерти. Кто он, никто не знал, при нем не нашли ни документов, ни денег и доставили в больницу. Именно там, в то же воскресенье, вечером у октября 1849 года, По умер в возрасте тридцати семи лет, побежденный белой горячкой – этим страшным визитером, пару раз уже переступавшим порог его мозга. Так ушел из этой жизни один из величайших литературных героев, человек, написавший в «Черном коте» такие пророческие слова: «Какая болезнь сравнится с алкоголем!»

Эта смерть – почти что самоубийство, причем самоубийство, подготовленное заранее. Как бы там ни было, оно вызвало скандал. Шуму было много, и добродетель, сладострастно и не стесняясь, стала вовсю заливаться своими напыщенными трелями. Даже самые терпимые надгробные речи не обходились без неизбежной обывательской морали, которая была не в состоянии упустить такой изумительный случай. Г-н Грисуолд клеймил покойного позором; г-н Уиллис вел себя более чем прилично. Увы, тот, кто преодолел самые крутые вершины эстетики и погрузился в самые неизведанные глубины человеческого разума, кто всю свою жизнь находил новые средства выражения и неведомые доселе приемы, чтобы поражать воображение и прельщать изголодавшиеся по Красоте умы, угас за несколько часов на больничной койке, – какая судьба! Какое величие и какое несчастье – поднять вихрь обывательского пустословия, стать хлебом насущным и темой обсуждения для добродетельных журналистов!


Ut declamatio f ais!


Зрелище не ново; редко бывает, чтобы свежий гроб прославленного человека не стал средоточием скандалов. К тому же общество не любит таких экзальтированных неудачников, и независимо от того, портят ли они ему праздники или же наивно воспринимаются чем-то вроде угрызений совести, правота его не вызывает ни малейших сомнений. Кто не помнит напыщенных парижских речей после смерти Бальзака, который, как бы там ни было, умер вполне прилично? То же самое и в более поздние времена; сегодня, 26 января, исполняется ровно год с того дня, когда писатель[41] восхитительной честности и высокого ума, неизменно проявлявший ясность суждений, скромно и не доставляя никому никакого беспокойства – настолько скромно, что скромность его больше напоминала собой презрение – испустил последний вздох на самой темной улице, которую только смог найти, – какая отвратительная и нудная мораль! Какое утонченное убийство! Один известный журналист, которому Иисус так и не смог привить благородных манер, посчитал это происшествие достаточно забавным для того, чтобы посвятить ему грубый каламбур. В обширном перечне человеческих прав, который так часто и с такой готовностью переписывает мудрость XIX века, не хватает двух очень важных – права человека противоречить себе и права уйти. Но тех, кто уходит, общество считает наглецами; оно с удовольствием набросилось бы на бренные останки отдельных людей, как тот несчастный, пораженный вампиризмом солдат, которого вид трупа привел в отчаяние, граничащее с яростью. Но как бы там ни было, можно сказать, что под давлением определенных обстоятельств, после серьезного рассмотрения установленных несоответствий, при наличии твердой веры в те или иные догмы и переселение душ, – можно сказать, избегая пафоса и игры слов, что самоубийство порой является самым разумным в жизни поступком. Вот так и образуется уже довольно многочисленная компания призраков, забегающих по старой дружбе к нам на огонек, каждый член которой хвастается своим нынешним состоянием отдохновения и изливает на нас свои убеждения.

В то же время признаем сразу, что скорбный конец автора «Эврики» не обошелся и без ряда утешительных исключений, без которых нужно было бы впасть в полнейшее отчаяние и считать положение дел совершенно безнадежным. Г-н Уиллис, как я уже говорил, честно и даже взволнованно рассказал о хороших отношениях, которые он всегда поддерживал с По; г-да Джон Нил и Джордж Грехем призвали г-на Грисуолда проявлять деликатность; г-н Лонгфеллоу, еще больше заслуживающий всяческих похвал от того, что По когда-то обошелся с ним очень нехорошо, смог в достойной поэта манере отметить его высокое дарование стихотворца и прозаика. А какой-то незнакомец написал, что литературная Америка потеряла своего первейшего бунтаря.

Но сердце разбитое, сердце истерзанное, сердце, пронзенное семью мечами, было у мадам Марии Клемм[42]. Эдгар для нее был одновременно и сыном, и дочерью. Жестокая судьба, сказал Уиллис, у которого я практически слово в слово заимствую все эти детали, – жестокая судьба, как и у того, кого она оберегала и окружила своей заботой. Ведь Эдгар По был человек тяжелый и обременительный; помимо того, что он писал тяжеловесно и утомительно, да еще в стиле, слишком выходящем за рамки среднего интеллекта для того, чтобы ему хорошо платили, он еще постоянно испытывал финансовые затруднения и им с больной женой часто не хватало даже самого необходимого. Как-то раз г-н Уиллис увидел, как к нему в контору вошла миловидная, пожилая, серьезная женщина. Это была мадам Клемм. Она искала работу для своего дорогого Эдгара. Биограф говорит, что он был буквально потрясен, причем не только высшим восхвалением и точной оценкой талантов и способностей сына, но также ее внешностью – тихим, грустным голосом и манерами несколько старомодными, но при этом величественными и прекрасными. И в течение многих лет, добавляет он, мы видели, как эта неутомимая служанка гения, одетая бедно и скромно, обивала пороги газет, чтобы продать то поэму, то статью, порой говоря, что он болеет – единственное объяснение, единственная причина, неизменное оправдание, которое она приводила, когда сын переживал один из кризисов творческого бесплодия, столь хорошо знакомых писателям впечатлительным и нервным, – и никогда не позволяя слететь с уст ни единому звуку, который можно было бы истолковать как сомнение, как неверие в гений и волю своего любимца. После смерти дочери она привязалась к нему с обострившейся материнской страстью, стала жить с ним, заботиться о нем, окружила вниманием и стала оберегать от жизни и от него самого. Разумеется, возвышенно, мудро и беспристрастно заключает Уиллис, если преданность женщины, родившаяся с первой любовью и поддерживаемая человеческим исступлением, прославляет предмет своего обожания и возводит его в ранг святости, то разве может что-нибудь свидетельствовать против того, кто эту преданность внушает? Хулителям По следовало бы обратить внимание на то, что он обладал столь мощными притягательностью и шармом, что они просто не могли не быть добродетелями.

Нетрудно догадаться, насколько страшной была эта новость для несчастной женщины. Она написала Уиллису письмо, из которого мы приводим здесь несколько строк:

«Нынешним утром я узнала о смерти моего горячо любимого Эдди… Не могли бы вы сообщить мне какие-то детали, обстоятельства?.. Ох, не бросайте свою бедную подругу одну в этой скорбной беде… Скажите М., чтобы он зашел ко мне: я должна выполнить одно связанное с ним поручение, которое дал мне мой несчастный Эдди… Для меня нет нужды просить вас сообщить о его смерти и отзываться о нем хорошо. Я знаю, что вы это сделаете и так. Но обязательно скажите, каким любящим сыном он был для меня, его безутешно скорбящей матери…» Эта женщина представляется мне великой и более чем образцовой. Сраженная непоправимой бедой, она думает лишь о репутации того, который был для нее всем, и, чтобы исполнить ее пожелания, недостаточно говорить, что он был гением, нужно еще, чтобы все знали, что он был человеком любящим и нежным, человеком долга. Вполне очевидно, что эта женщина – факел и домашний очаг, зажженные лучом, сошедшим с самых высоких небес, – стала примером для нашего поколения, слишком мало заботящегося о преданности, героизме и обо всем том, что выше долга. Разве несправедливо написать на титульном листе произведений поэта имя той, которая стала духовным солнцем его жизни? Он забальзамирует в славе имя женщины, чья нежность могла залечивать раны и образ которой будет неустанно парить над мартирологом литературы.

III

Жизнь По, его привычки и нравы, его манеры, его физическое естество – словом, все то, что в своей совокупности составляет индивидуальность человека, представляется нам чем-то одновременно мрачным и блестящим. Он был личностью необычной, привлекательной и, подобно его произведениям, помеченной непостижимой печатью меланхолии. Что до остального, он был великолепно одаренным во всех отношениях. В юности поэт обнаруживал редкие способности к всевозможным физическим упражнениям и, несмотря на небольшой рост, на женские руки и ступни, на то, что весь его облик носил черты женственной утонченности, был более чем жилистым и способным демонстрировать чудеса силы. В молодости он на спор проявил себя отменным пловцом, совершив то, что выходило за общепринятые рамки возможного. Создается такое впечатление, что Природа одаривает тех, кому суждено вершить великие дела, энергичным темпераментом, точно так же как наделяет могучим жизненным потенциалом деревья, символизирующие траур и боль. Эти люди, обладающие несколько тщедушной внешностью, сложены атлетически, хороши как в кутежах, так и в работе, склонны к излишествам, но при этом способны на удивительную трезвость.