Флюиды, которые я встречал в маленькой квартирке около метро Коммерс, были для меня, должно быть, очень благоприятны. На ее пороге, от одной приветливой улыбки хозяев или вернее хозяек, у меня на душе становилось спокойно и ясно, и меня охватывало почти физическое ощущение тепла и уюта.
Надежда Андреевна была еще молодая женщина, хотя и старше меня, и принадлежала к той же единственно близкой мне среде новой эмиграции, на личном опыте изведавшей прелести советского рая и великодушие демократических держав. Но, как часто бывает среди нас, никакие затруднения не оказались для нее непреодолимыми. Не имея ни копейки, в чужой стране, не зная языка, — устроить себе бумаги, найти службу, работать целый день и всегда быть готовой поболтать и посмеяться, — все это было ей нипочем. Старые эмигранты дивились, кто дружески, кто с завистливой враждебностью, на ее несокрушимую и веселую жизнеспособность.
Я был знаком с Надеждой Андреевной всего три года, но мне казалось, что ее дочку Любу я знал чуть ли не с колыбели. Может быть, потому, что за это время, с двенадцати до пятнадцати лет, она так сильно выросла у меня на глазах. Мне довольно было взглянуть на ее черную челку и большие и наивные глаза, чтобы скинуть с плеч все заботы и испытывать только желание шутить и дурачиться, словно я становился ее ровесником; и я мог часами безо всякой скуки слушать ее щебетание, где забавно мешались русские слова и французские, чаще всего о последних фильмах, большую часть которых она не видела, но хотела бы посмотреть. Сколько бы у меня ни лежало денег в кармане, я еще никогда не входил в эту комнату, под самой крышей ветхого старого отеля, без коробки конфет или хотя бы плитки шоколада; ни за что не хотел бы потерять удовольствие поглядеть, как все это быстро исчезало под ее зубами.
В этот вечер мне пришла нелепая идея развлечь Надежду Андреевну и Любу страшным рассказом (обе, а Люба особенно, как почти все девушки, обожала жуткие истории), и я передал им все накопленные мной сплетни о мадам Авдриади. Только встретив расширившиеся от ужаса карие глаза девочки, я спохватился, что на этот раз пересолил.
— Мама, а что если она придет сюда? — совсем по-детски спросила Люба.
— Да неужели вы всерьез поверили в такую сказку? — поспешно откликнулся я. — Все это я только придумал, и таких женщин вообще нет на свете, и уж конечно в Париже. Можно ли себе вообразить вампира, катающегося в метро, звонящего по телефону, ходящего в кинематограф? А знаете, по дороге к вам, я заметил афишу нового фильма с Сесиль Обри… вы его уже смотрели?
Прием подействовал, и к концу вечера я мог еще раз просмотреть альбом Любы с коллекцией всех кинозвезд обоего пола, прослушать ее план написать роман с похищениями и убийствами на каждой странице и обсудить, куда она поедет с мамой в путешествие на вырученные от издания деньги.
Только когда я был на полдороге домой, я заметил какое-то беспокойство, постепенно пробивающееся через приятное настроение, смесь веселья и нежности, которые я унес с собой с темной улочки близ Коммерс. Что это за тень омрачала мои мысли? Я взглянул внутрь себя, и вдруг мне ясно вспомнились объяснения из какого-то старого оккультного романа: «Вампир в первую очередь выбирает жертв среди тех, кто знает о его существовании и его боится. Страх, и вообще всякая постоянная мысль о нем, передается ему даже на расстоянии и служит нитью, привязывающей и ведущей к жертве: тем более, что, по странному свойству человеческой натуры, к этому страху нередко примешивается любопытство, и даже желание увидеть чудовище…»
— Надо будет поменьше читать дряни, — лениво подумал я, — начинает мне действовать на нервы. Это все влияние Лиции Сергеевны…
Прошло больше трех недель, пока я собрался посетить Надежду Андреевну. В маленькой каморке было в этот летний день жарко, но я почувствовал, что рука Любы, которую я пожимал, непривычно холодна, и, взглянув на нее внимательнее, удивился происшедшей в ней перемене. Ее румяные щеки были бледны, как алебастр, глаза казались больше от синих теней возле них, круглое личико удлинилось, став тоньше и словно задумчивее. Но больше всего меня взволновало неуловимое — выражение в ее чертах… какая-то смесь апатии, затаенного страха и покорности, скрытые в глубине и лишь проблесками появившиеся на поверхности.
— Что это с вашей дочкой? — спросил я у Надежды Андреевны.
На лице у той мелькнуло беспокойства, но она быстро его подавила.
— Должно быть, растет слишком быстро. Говорят, малокровие и нервы. И правда: по ночам кричит, вскакивает или не может заснуть. А я, как нарочно, сплю как сурок, особенно когда наработаюсь. Что это тебе сегодня снилось, Любочка?
— Ужасно противное… Больше всего летучие мыши снятся, а иной раз черные кошки. Но знаешь, мама, сегодня мне это не снилось: я проснулась и увидела на подоконнике большого черного кота. И так напугалась, что бросила в него книгой, и сегодня утром побежала за ней во двор и нашла ее под нашим окном.
— Откуда бы это? В отеле как будто ни у кого такого нет… С крыши из другого дома, верно. Надо, пожалуй, закрывать окна на ночь, да ведь душно… А впрочем, чего же бояться кошек?
— Я не боюсь, только не пойму, откуда у меня на шее вот эта царапина? Третьего дня вечером не было, а утром видите, какая?
— Лучше закрывайте! — поддержал я, чувствуя, что бледнею. — Ну а вы что же, Любу послали к доктору?
— Как же, к Сарматову. Мы давно у него лечимся. И знаете — такой чудак! — что он прописал? Говорит, пусть непременно ест побольше чесноку. Уж я ее никак не могу заставить.
— Я не буду, мама! — закричала Люба. — Надо мною уже все девочки в школе смеются. Ни за что больше в рот не возьму…
Меня взяло раздумье. Насколько чеснок помогает от малокровия — я не очень хорошо знаю, но что он на Балканах и в Средней Европе считается лучшим средством для отогнания нечистой силы, это я помнил определенно. Рецепт доктора Сарматова показался мне при данных обстоятельствах весьма уместным…
— Вот что, Люба, — сказал я как мог убедительно, — докторов всегда надо слушаться. На следующей неделе я спрошу Надежду Андреевну, все ли вы выполняли, и если да, принесу вам коробку (самую большую, какая найдется в магазине) тех конфет, что вы больше всего любите.
— Pates d’amande, alors![10]
— Ладно.
Выходя от Надежды Андреевны, я задержался в темном коридоре, отломил кусочек извести там, где знал, она осыпалась, и начертил им на дверях моих друзей пентаграмму. По счастью, я хорошо помнил ее форму. Но окно? В нем-то, кажется, и опасность…
Старого доктора Сарматова я разыскал без труда. Его добрая половина эмиграции знала и любила. Я почувствовал себя сразу хорошо и просто с этим милым русским интеллигентом, напомнившим мне живо врачей, друзей отца, которые, бывало, у нас собирались за столом в годы моего детства. Представившись как старый знакомый Надежды Андреевны, я сказал, что беспокоюсь о здоровье Любы и хотел бы знать точнее, что у нее такое.
Доктор слегка пожал плечами.
— В данный момент ничего серьезного. Острое малокровие и немного нервы не в порядке. Может быть, от переходного периода; весьма вероятно, что через месяц будет здорова. С другой стороны, я не уверен, что нет какой-нибудь другой причины и не возникнет осложнений. Надо немного подождать. Пока не нахожу ничего опасного ни в легких, ни с сердцем, — и, поколебавшись, он прибавил: — перемена климата могла бы быть бесспорно полезна, да ведь трудно в наших эмигрантских условиях…
— Видите ли, доктор, — начал я невинным тоном, — я себя упрекаю за одну неосторожность, и хочу вам ее изложить. Я недавно рассказал при Любе одну историю, которая, боюсь, произвела на нее слишком сильное впечатление и могла тяжело подействовать на ее психику.
И я в подробностях передал врачу толки о мадам Андриади.
Его лицо омрачилось, как может быть бывало, когда ' он должен был поставить неприятный диагноз.
— Ваша неосторожность, пожалуй серьезнее, чем вы думаете. Если бы тут вопрос был только в психической травме! Но есть и другое. Ах, не в первый раз попадается на моем пути эта Андриади…
— Будем говорить начистоту, доктор. Я не могу допустить, чтобы на моей совести остался такой страшный упрек: быть виновником, хотя бы и неумышленным, подобной трагедии. Притом эта девочка дорога мне, как если бы она была моей дочкой или сестренкой. Расскажите мне все, что вы знаете. Так или иначе, я приму свои меры: но нам не повредит посоветоваться.
До позднего вечера сидели мы при лампе в холостяцкой квартире Сарматова: то понижая голос, то опять спокойным тоном лектора рассказывал он мне невероятные факты из своей практики; мы живо спорили над тем или иным определением в трактатах средневековых схоластов и юристов Ренессанса; обсуждали финские и румынские поверья, и все, сплетаясь клубком, вело нас к страшным техническим деталям предстоящей тяжелой работы, от которой уклониться не позволял долг…
В обычные дни я, если уж не мог миновать улицы Петель, переходил на другую сторону, чтобы не идти рядом с квадратным зданием с надписью славянской вязью: церковь советской патриархии в моем представлении была не храмом, а капищем, и, как я говорил друзьям, я не удивился бы, увидев, что в ней на алтаре сидит Сатана и помахивает хвостом.
Но в это летнее утро, я чинно стоял там на обедне, пристально разглядывая молящихся, которых было немного. Имея ее приметы, мадам Андриади я узнал без труда. В переднем ряду стояла среднего роста женщина с платиновыми, вероятно крашеными волосами. Несколько раз она оборачивалась, и я схватывал бледное лицо с ярко красными от губной помады губами: один раз их Искривила усмешка, в которой было выражение до того жестокое и зловещее, что меня передернуло.
На вид случайный наблюдатель сказал бы, что это молодящаяся дама лет под сорок, которой в удачный момент можно дать и тридцать пять; но от Сарматова и Марии Борисовны я знал, что ей, во всяком случае, не меньше шестидесяти. В ней было что-то… ненастоящее. Не парик или вставные зубы или белила… нет, словно все ее тело было футляр, скрывающий нечто совсем иное, о чем я невольно думал, как о холодной и скользкой змеиной чешуе, как об оскаленных челюстях вечно голодного крокодила.