И, поспешно расплатившись, Виталий Константинович вышел из кафе.
Это было вскоре после того, как я стал бывать у Назаровых. Недели существовали для меня лишь ради того дня, когда мне удавалось повидать Марину, и в намеченный день я с угра начинал считать часы, остающиеся для удобного для визига времени. Немудрено, что я регулярно оказывался перед их домом слишком рано и должен был прогуливаться известный срок по окрестным улицам, прежде чем подняться по лестнице, ведшей в мой рай.
Одна из таких прогулок завлекла меня в узкий, даже днем темный переулок — Пассаж де Жергови, окаймленный мрачными, облупленными домами, будто хмурившимися на всякого, чьи шаги нарушали могильную тишину, их обволакивавшую.
Я шел задумчиво и рассеянно, с праздным любопытством, смотря на каменные фасады, словно бы излучавшие пронзительный холод, и невольно вздрогнул вдруг, когда прямо у меня под носом из черного провала низенькой двери здания, к которому я приближался, возникла длинная фигура профессора Фидена.
Машинально я поклонился, но он, переменившись в лице, прошел мимо, избегая вступать в разговор.
Пожав плечами, я продолжал свой путь. В конце концов, это меня совершенно не касалось. А все-таки курьезно, что он тут делал?
Прошло несколько недель, когда я неожиданно получил письмо из госпиталя Бруссэ. Подписавший его французский доктор сообщал мне, что находящийся в больнице мсье Фцден, состояние которого опасно, выразил желание меня видеть.
На следующий день я явился туда. Среди белых подушек лицо профессора выглядело восковым и мертвым. Только глаза на этот раз жили интенсивным, точно независимым от остального тела существованием. Сиделка объяснила мне, что больной почти не может говорить — у него какая-то редкая форма удара — и лишь на короткие сроки приходит в себя. Но это был как раз светлый промежуток. Его исхудалая рука потянулась под изголовье и вытащила кошелек, из которого он с усилием извлек железный ключ… Ладонь, откуда я взял небольшой металлический предмет, была ледяной и влажной. Профессор откинул голову назад и опустил веки. По тонким бледным губам скользнула улыбка. Что она выражала? Облегчение? Надежду? Да, но мне почудился в ней, кроме того, оттенок злорадства…
Непонятная сила привела меня к знакомому дому в Пассаж де Жергови. Лишь на пороге я поколебался, но затем спросил у консьержки, опрятной, розовой старушки, не нанимает ли в этом доме комнаты профессор Фцден.
— Его студия наверху по лестнице, налево, — ответила женщина, и в ее взгляде я прочел страх и пытливое любопытство. Я слышал, как она, отвернувшись, пробормотала:
— Hag hon dilivrit diouz ann droug…[35]
Она не могла знать, что я немного понимаю по-бретонски…
Толкнув дверь, я очутился в квадратной комнате, вроде чулана, не имевшей ни одного окна. Однако в ней темно не было, хотя с неосвещенной лестницы, по которой я пришел, не проникало никакого света, а стоял своеобразный фосфорический полусвет, излучавшийся от парившего, клубившегося в центре комнаты светлосерого тумана… Тумана белесого, словно подернутого плесенью… Не знаю, в какой момент я успел схватить эти детали. Потому что, сразу же переступив порог, я почувствовал вдруг сокрушительный удар в грудь, будто от сильного электрического разряда, и миг спустя оказался лежащим на спине в середине комнаты, с ощущением нестерпимой тошнотной дурноты и липкой, непреодолимой слабости во всех мускулах. Что это?
Последовали минуты непередаваемой тягостности. Я только и могу их сравнить с тем кошмаром, который, помню, меня мучил в детстве, когда у меня бывал жар: когда мне чудилось, будто на потолке возникает узор паутинных линий, который я непременно должен был и ни за что не мог расшифровать…
Надо мной вился пульсирующий, живой, уплотняющийся до степени осязаемости туман: Он постепенно сгущался надо мною и медленно ко мне опускался. Из него тянулись Ко мне тонкие нити, щупальцами впивавшиеся в мои виски, глаза; рот…
Непреодолимая, давящая тяжесть падала на меня, лишая всякой энергии к сопротивлению. Память вдруг, как на кинематографической пленке развертывала мне все те вещи, какие обременяли мою совесть, начиная от мелких, но некрасивых поступков в детские или юношеские годы и кончая последними днями, всякая ложь, трусость, неблагодарность, какие мне, как всякому человеку, случалось совершить, — но то, что в нормальное время было второстепенным, представало вдруг как грех, преступление, позор, и дальнейшая жизнь рисовалась лишенной смысла и не стоящей борьбы за нее.
Внутренне я сознавал, что надо что-то противопоставить этому гнету, этому жгучему чувству тоски и стыда, но тщетно я пытался вызвать в душе что-либо светлое. Борьба с большевизмом? Научная работа? Все казалось таким ничтожным и суетным…
Пока одна мысль не рассеяла сумерки волной света и тепла. Марина! Ее образ в эту минуту вдруг встал передо мною, еще более лучезарный, чем всегда. Жить, чтобы снова увидеть ее. Чтобы вновь взглянуть в эти волшебные глаза, греющие сердце своей детской веселостью, своим доверием к жизни.
Я оторвал мое тело от пола, приподнялся на локтях, поднимая навалившуюся на грудь ледяную глыбу, вступая в роковой бой, но готовый сопротивляться до конца… Дверь вдруг распахнулась, и за нею я увидел старушку-консьержку и монаха в одежде кармелита с бледным решительным лицом. За ним, на заднем плане, я смутно различал двух молодых ребят в рабочих блузах с разинутыми от испуга ртами.
— Вот, вот смотрите сами, отец Франсуа! Вот что он тут выделывал! — возбужденно говорила старуха.
Собравши силы, я передвинулся ближе к выходу и рывком поднялся на ноги. Должно быть, я пошатнулся, так как один из парней мягко поддержал меня под руку.
Глаза монаха были с ужасом и отвращением обращены в центр комнаты.
— Света! — сказал он тоном приказа. — Больше света! Второй рабочий включил большой прожектор, который держал в руках. Яркий электрический луч прорезал душную атмосферу, туман, заплясал, разрежаясь, разрываясь на тонкие волокна, превращаясь в прозрачный дым, — но как бы продолжая жить.
Кармелит достал из-под рясы кропило и плеснул внутрь помещения, повторяя слова заклятия. Прошло, должно быть, несколько минут; только его бормотание нарушало тишину.
Лишь одна спираль продолжала теперь конвульсивно свиваться и развиваться, отступив в дальний угол. Мерной, твердой поступью монах двинулся туда. Но на мгновение он будто поколебался.
— Господь не хочет смерти грешника… — прошептали его уста. — Но сказано: отойди от меня, сатана…
Движением Распятия, он рассеял туманную спираль. Потом, повернувшись к рабочим, он дал им знак рукой, и в мгновение ока они кинулись сдирать штукатурку со стен, так что в две-три минуты комната была засыпана известкой, и белая пыль от нее наполнила все от пола до потолка.
Я видел еще, как отец Франсуа благословил ведерко с краской, стоявшее у двери…
Потом монах и консьержка обернулись ко мне и ласково потянули меня за собою в ее ложу, где напоили крепким сидром и заботливо удостоверились, что я невредим.
— Срок аренды сегодня кончился, — без конца повторяла консьержка. — А я, отец Франсуа, давно ему сказала, что больше не допущу этого дела у нас в доме. Хочет колдовством заниматься, пусть идет в другое место. Я прямо спать не могла, кусок в горло не лез, как подумаю, что там творится наверху… Ну теперь конец, слава Богу…
Фиден умер в этот самый день. Совпадение? Не знаю. Скажу правду, к этой истории мне не хочется возвращаться.
ЛИЦО НА СТЕНЕ
Спать. Уснуть. Как страшно одиноким.
Я не в силах. Отхожу во сны.
— Мне не нравится эта история, Мишель. Не нравится.
— Нет причин преувеличивать, Шарль. Не давай чересчур воли твоему кельтскому воображению. Будем лучше придерживаться фактов.
— И факты хороши. Что-то сатанинское обрушилось на Париж за последний месяц. Я проследил семь случаев потери рассудка при аналогичных обстоятельствах. Тех, для кого это еще не было поздно, я устроил в клинику Морэна, чтобы за ними наблюдать. Но, так или иначе, четверо умерли в первые же два дня; одного врачи признают неизлечимо помешанным. Только двое, мужчина и девушка, подают некоторую надежду.
И пятнадцать мертвых! Все найдены у себя на квартирах, кто в отеле, кто в чердачной комнатушке, один даже в роскошных аппартаментах… но все там оставались в момент несчастья наедине. Необъяснимые смерти! Острое истощение, потеря всех сил и разрыв сердца. «Остановка сердечной деятельности», как выражаются врачи на своем профессиональном жаргоне. Несколько человек были еще живы, когда их обнаружили. И вот тут-то начинается самое загадочное. «Лицо»… — пробормотали двое из них. Какое? Чье? Где? Один сказал, что-то про стену. Тупость наших полицейских: разве они сумеют толком записать, что им говорят! Другой упомянул о «старике». Тоже туман, неясность.
і Черные глаза Мишеля Элимберри с непроницаемым спокойствием следят за Ле Генном, который, сжав кулаки, бегает взад и вперед по кабинету, произнося несвязную волну бретонских ругательств; среди них, вслушавшись, можно различить слова mab gast и milliget.[36]
— Мне очень, очень приятно видеть, господин Радулеску, что вам лучше. Профессор Морэн говорит, что хочет вас задержать только на несколько дней, в виде меры предосторожности, но что он, в сущности, уверен, что вы уже вполне оправились.
— Позвольте вас поблагодарить, господин инспектор, за вашу доброту и внимание. И вы, и профессор Морэн, выказали мне столько заботы и ласки, что я всегда сохраню к вам теплое чувство и буду смотреть на вас, как на настоящих друзей.
— Ну что там! Не стоит об этом говорить. Но мне хотелось спросить вас теперь, когда ваше здоровье восстановилось, чем вы сами объясняете этот внезапный приступ нервного расстройства, жертвой которого вы стали?