Профессор, похоже, был рад посетителю. Он ввел меня в салон, бросился в кресло. Мы разговорились; но мне стоило большого труда убедить его рассказать историю, которая следует ниже. Не буду приводить здесь моих уговоров и его отнекиваний, занявших, довольно долгое время.
— Вы знаете историю с гробницей Тутанхамона. Мы все старались о ней не вспоминать; но боюсь, она подсознательно занимала слишком много места в мыслях у каждого из нас. Однако неудачи, начавшиеся почти сразу, как мы достигли оазиса Вади Аль Маут, не зависели от нас. Мы делали все, что было в человеческих силах, для успеха…
Что-то было неладно с водой в оазисе; все наши феллахи свалились с дизентерией и работали как сонные мухи. Из нас троих, европейцев, самым молодым был корсиканец Контини, любимый ученик Арневилля, и он проявлял невероятную энергию, носясь там и тут, крича, распоряжаясь, сам впрягаясь в физический труд, когда казалось нужным.
Да, тяжелого было много. Но мы про все забыли, и все прямо опьянели от восторга, когда в конце прорытой нами траншеи показалась, обнаженная от песка дверь, ведшая вглубь пирамиды. Еще несколько минут, и мы проникнем в тайну… Однако передовой араб вдруг отложил кирку и к нашему негодованию стал вылезать из ямы наверх.
На все упреки он только пробормотал с перекошенным лицом несколько слов о чарах и о беде, которая постигнет первого, кто нарушит печать пирамиды, о проклятии фараона…
Импульсивный и нетерпеливый Контини без долгих слов сам спрыгнул на его место и взмахом заступа сбил печать, красовавшуюся на двери.
В то же мгновение соскользнувшая сверху с быстротой хищного зверя массивная каменная плита обрушилась ему на голову… Мы глазом моргнуть не успели, а перед нами уже содрогалось в мучительных судорогах тело только что полного жизни молодого, здорового человека, нашего товарища по работе, нашего друга, от которого мы так много ждали… Мы с д’Арневиллем бросились ему на помощь, арабы присоединились к нам… но, когда мы сняли камень, труп уже перестал трепетать… череп был совершенно раздроблен…
Не удивительно, что мы отложили продолжение исследования на завтра. И в эту самую ночь д’Арневилль, недомогавший уже несколько дней, свалился в жестоком приступе лихорадки. Я ухаживал за ним. Под утро нам обоим стало ясно, что он умирает. Мне хотелось плакать: человек, который так много сделал для науки, незаменимый… и потерять жизнь на пороге новых, может быть, грандиозных открытий!
Его сознание оставалось ясным.
— Алферов, — сказал он мне, — вы останетесь здесь один, чтобы поддержать репутацию Франции и чтобы двинуть вперед наше общее дело… не покидайте вашего поста, что бы не случилось! Я полагаюсь на вас: прощайте.
Он умер как человек науки, просто и мужественно.
На утро, не проспавшись, прямо от его смертного ложа, я согнал рабочих ко входу в пирамиду, своей рукой отвалил плиту. Длинный бесконечный темный проход открылся нам… Я светил перед собой электрическим фонариком, арабы несли факелы. Нам встретилось еще несколько дверей, но они легко поддавались.
В большой зале, куда мы в конце концов проникли, я нагнулся над грандиозным саркофагом — сокровищем для ученого! — для профана тоже, так как в нем хранилось бессчетное золото украшений на тысячелетней иссохшей мумии. Какая-то сила вдруг заставила меня поднять глаза… и тогда я увидел его…
Я вздрогнул всем телом. В первый момент мне показалось, что это — живой человек. Нет, на самом деле это была только статуя в натуральную величину; в одежде древнеегипетского воина, с занесенным мечом в руке, острие которого было направлено прямо на меня.
Надпись на подножии, которую я без труда прочел, гласила, что это — сторож гроба фараона, который неизбежно и неумолимо отомстит всякому осквернителю. И его лицо, подстать словам, носило маску беспощадной жестокости… Ах, это лицо.
Алферов прикрыл глаза и точно бредил, тогда как крупные капли пота густо покрыли его лоб.
— Экспедиция и привезенные ею находки вызвали фурор в научных кругах, — с усилием и вяло докончил он, — я бы мог получить награду, славу… если бы я жил…
— Но что с вами, Григорий Александрович? Почему же вам не жить? Вы же еще совсем не стары, и энергии у вас хватило бы на десятерых! И сейчас, когда вы добились такого успеха, время ли впадать в уныние! — восклицал я с удивлением.
Профессор поднял опущенные веки и уставил на меня полубезумный взгляд.
— Каждую ночь, с того дня, как я вошел в гробницу фараона, я вижу во сне хранителя его покоя… И он с каждой ночью все ближе придвигается ко мне: страшно медленно… да, медленно, медленно и потому страшно… Теперь остается разве что пять шагов… а потом он всадит свой меч мне в сердце; и это будет смерть, я чувствую, я знаю.
Я приложил все усилия, чтобы успокоить ученого; но я понимал, что этого мало и что надо искать другие средства.
Керестели выслушал меня внимательно и с сочувствием, но вид у него был озабоченный.
— Все, что касается египетского колдовства, — область очень трудная. Все в ней загадочно, покрыто мраком; наши обычные приемы действуют слабо и неверно. И сила, сила у них была очень большая, — сказал венгр словно про себя.
— Лучшее, что еще можно сделать, — продолжал он, подумав, — это найти какую-нибудь христианскую реликвию, из рук мученика или настоящего аскета… и потом ваш друг должен ее всегда носить при себе. Я бы даже мог вам дать… у меня хранятся привезенные мне с родины четки кардинала Миндсенти; но вот… в таких делах важно, чтобы святыня подходила к вероисповеданию; а ваш профессор ведь не католик. Подумайте сами…
Я горячо поблагодарил Керестели; я уже знал, куда теперь обращусь.
Странно подумать, что меньше чем в сотне километров от Парижа существует такая глушь! Горы, крутые обрывы… бесконечно глубокая долина открывалась теперь из окна вагона; серебристая полоска речки и зеленоватые болота лишь изредка бывали видны на миг среди изумрудных лесов.
Святониколаевскую Пустынь, маленький русский монастырь, приютившийся на одном из этих холмов, я не имел шанса разглядеть из поезда, и лишь признал купу высоких деревьев, за которыми располагалось знакомое мне двухэтажное белое здание, служившее приютом десятку старых монахов.
Через полчаса отец Досифей принимал меня со своим обычным добрым и искренним гостеприимством и, суетясь, угощая, рассказывал свои новости и спрашивал о моих.
Однако, когда я выразил ему свое желание видеть схимника Доримедонта, его вид сразу стал серьезным, и он бросил мне почти испуганный взгляд из под густых белых бровей.
— Уж это не знаю, — произнес он нерешительно, гладя седую бороду, — не очень-то он любит, чтобы его беспокоили. Сердит бывает; может и прогнать… Да вам по какому делу?
— Очень важное дело, батюшка. Можно сказать, о спасении человеческой жизни речь идет. Видите, нарочно из Парижа за тем приехал.
— Ну, коли так, ничего не сделаешь. Попробуем; рискну ему доложить.
Час спустя мы карабкались уже по глухой узенькой тропинке, извилинами подымавшейся по крутому склону горы. Кругом был сущий рай; благоухание цветов наполняло воздух, многоголосое птичье щебетание стояло в ушах. Высокие кусты закрывали вид с обеих сторон, и только иногда, раздвинув их, можно было посмотреть вниз на казавшиеся лиловыми верхушки деревьев под откосом. Жара стояла невероятная, и мы оба поминутно утирали пот со лба.
— Далеко еще? — не вытерпев, спросил я наконец.
— Почти что пришли уже, — приглушенным голосом отозвался мой спутник.
И правда, через несколько минут всего мы очутились на просторной пологой поляне, окруженной мелколесьем и кустарником. С одной стороны в глубине ее замыкал почти отвесный обрыв, и в его известняковой поверхности жутко чернело отверстие пещеры…
Мы робко приблизились. Отец Досифей, к некоторому моему удивлению, заметно волновался при мысли потревожить старца. Но ему не пришлось и одного слова вымолвить…
На пороге выросла вдруг странная для взгляда фигура — я видел Доримедонта в первый раз в жизни. Пустынник низко пригибался к земле, так что мне прежде всего бросились в глаза широкие плечи, с которых спадала старая, ветхая, и во многих местах порванная ряса, украшенная, как и его клобук, белым изображением черепа и костей, а уже затем его босые ноги, тонувшие в высокой траве лужайки.
Черные, как смоль, хотя схимник был уже очень стар, нерасчесанные волосы и борода густой волной сбегали вниз, нависая чуть не до земли. Когда же он поднял бледное лицо, я невольно глубоко поклонился, не меньше, чем в пояс; темные горящие глаза мне посмотрели точно бы прямо в душу.
— Знаю, чего ты хочешь, — сказал отшельник, благословляя меня издали, — так и быть; помогу. Но ты скажи Григорию Александровичу, что он и сам должен о Боге помнить; не так уж и молод; поретивее бы ему след молиться и поменьше о мирской суете заботиться. Вот, как пришло испытание, так оно и сказывается. Ну, лет пятнадцать он еще проживет.
Он говорил так, будто продолжал только что прерванную беседу, словно я его предупреждал о посещении и заранее рассказал его цель; и это наполнило меня чувством благоговейного ужаса, от которого я онемел.
— Пусть носит и никогда не снимает! — деловито закончил анахорет, протягивая мне обе руки. В его ладонях, выглядывавших из широких и длинных рукавов, я увидел большой деревянный крест, который я, подойдя ближе, почтительно поцеловал.
Через несколько мгновений, не прибавив ничего больше, старик исчез в пещере. Мои глаза, сквозь стоявший там внутри полумрак, различали только грубо сколоченный стол и на стене какой-то образ, перед которым Доримедонт опустился на колени и замер.
Отец Досифей осторожно потянул меня за рукав, шепотом объясняя, что схимник может в таком положении пребывать целые дни и тогда нельзя ему мешать…
Я чувствовал себя почти неловко перед лицом горячих благодарностей Алферова, которые тот, казалось, не знал, как и выразить. Но в то же время я не мог сдержать довольной улыбки и не испытывать внутренней радости при виде перемены, происшедшей с ним за несколько дней.