Страшный Париж — страница 44 из 51

Теперь он помолодел не меньше как на десять лет, и явно испытывал буйный прилив сил и энергии.

В сотый раз он принимался рассказывать мне все ту же историю.

— Несмотря на все надежды, я заснул в эту ночь с чувством обреченности и бесконечной усталости. Накануне клинок уже почти коснулся моей груди… я был уверен, что до рассвета он вонзится мне в сердце.

Доктор мне недавно сказал, что с сердцем у меня нехорошо и надо быть осторожным. Значит, с точки зрения медицины, это будет разрыв сердца на почве переутомления, — сказал я себе с горечью. Что же, наука всему умеет подыскать естественное объяснение… даже самым противоестественным вещам.

Сразу, как я заснул, или так мне представилось, фигура мстителя возникла передо мной, рядом со мной. Я видел подле своего лица его неумолимо жестокую маску, и на ней выражение дьявольского злорадства; видел, как он занес меч и опустил его на мою грудь…

Раздался звон…

Закрыл я на мгновение глаза или потерял чувства? Во всяком случае, миг спустя я вновь глядел на это лицо, на котором теперь читалось безграничное удивление и яростное разочарование.

Страж гробницы отступил назад, и я увидел, как он с изумлением глядит на обломок оружия у себя в руке, как затем он подобрал что-то с полу…

Дальше я ничего не помню. На утро я проснулся полный бодрости, с волчьим аппетитом, с иррациональной, несказуемой радостью в душе. Все происшедшее после возврата из экспедиции казалось мне сном, диким кошмаром; зато значение моего открытия, достигнутый мною успех, перспективы впереди — все это так и пело во мне.

Да, теперь я могу отдохнуть и собраться с силами, а потом впереди еще столько интересной, замечательной работы! Ведь надо классифицировать все находки, а затем я собираюсь написать научный труд… о, это будет самая важная, самая значительная из всех моих работ. Я в нем изложу мою новую теорию относительно… Но нет, не стоит рассказывать вам заранее. Вы прочтете, когда книга будет издана.

Вообразите себе, что скажет тогда профессор Блюменгартен!

Григорий Александрович весело потирал руки, думая о посрамлении для своего главного соперника в области египтологии.

Мне представлялось, что с темой о только что отведенной от него угрозе покончено совсем. Но он к ней неожиданно вернулся еще раз.

— Можно бы было предположить, что все, что случилось со мной за последнее время, были только галлюцинации, результат нервной депрессии после чрезмерного напряжения и волнений. Но я скажу вам одну вещь, которая разрушает подобную гипотезу… Вчера я был в музее, где хранится привезенная мной из Египта статуя стража могилы фараона, и хранитель мне со смущением рассказал, что непонятным образом в течение ночи, несколько дней тому назад, поломался меч, который изваяние держало в руке. На утро его нашли разбитым надвое; половина клинка лежала на полу у подножия статуи.

ТАМПЛИЕРЫ

You, mister Marchant, who have penetrated

into such wonderful arcana of forbidden…

D.K. Broster. «Couching at the door»-[41]


Среди русских эмигрантов в Париже женщины заметно интереснее мужчин. Грядущие исследователи, может быть, напишут трактаты о патологии беженской жизни, о тех изменениях, какие постигают психологию людей, оторванных от родины и брошенных в чуждую им среду иностранцев, глубоко отличных от русских характером и воспитанием, да еще, кроме того, в большинстве случаев в среду, им социально неподходящую, с которой у них нет почти ничего общего. Результатом часто является или деклассирование, когда прежний дворянин и офицер способен вести разговор только о клиентах своего такси, о поломках и штрафах, явля-. ющихся повседневными терниями его ремесла, или надлом и бессильная озлобленность людей, чьи мысли только и могут с разных точек зрения пережевывать прошлое и слать яростные нелепые анафемы иностранцам, масонам, большевикам и всяким «темным силам», о подлинных особенностях коих у них существует лишь весьма туманное представление.

В области политической работы это ведет к краснобайству, производящему самое тоскливое впечатление на всякого свежего человека. Сойдясь, чтобы обсудить устройство собрания, выпуск газеты, создание новой организации, пять или шесть общественных деятелей с убийственным однообразием, один за другим, начав с деловых предложений или критики, сбиваются затем на воспоминаниях по схеме: «У нас в Галлиполи»… «Когда я командовал полком на австрийском фронте»… или «В кадетском корпусе, где я учился»… Удачно, если у хозяина квартиры есть жена и если она не слишком благоговеет перед своим благоверным: тогда она почти непременно перебьет эту болтовню: «Господа, ведь вы хотели говорить о деле; а так мы за весь вечер ничего не решим».

Принадлежит ли заслуга вечно женственному или особым чертам русской женщины, но парижские дамы, хотя на их плечи тяготы изгнаннической жизни падают с особой остротой, гораздо чаще, чем их супруги, способны поддержать беседу о литературе и искусстве, о жизни и любви вообще, словом, о вещах, о которых. испокон веков полагается дискутировать в салонах; и они в этом глубоко правы, так как если бы вместо этого обсуждать поднятие цен, трудность найти работу и тому подобное, было бы в десять раз тяжелее.

Софья Димитриевна была одна из дам, с кем мне особенно приятно было время от времени поболтать, благодаря ее широкой общей культуре, отсутствию какой бы то ни было узости и фанатизма. Ей не пришло бы в голову, например, как некоторым другим, распределять русских писателей в первую очередь по их политическим взглядам, и на основании этого, скажем, ненавидеть Некрасова или Рылеева за то, что они были левыми, и восхищаться Тютчевым или Хомяковым за то, что они были правыми.

Однажды вечером мы сбились на оценку русских поэтов так называемого «серебряного века».

— Мне кажется, — сказала моя собеседница, — что есть вопрос, о котором хотя и очень много писали, но никогда — достаточно исчерпывающе; а он стоил бы специального глубокого анализа. Этот вопрос — прикасание всех тогдашних поэтов к сфере запрещенного и нормально недоступного человеческому разуму. Кажется, почти ни одного не назовешь, кто бы не предпринимал экскурсий в сверхчувствительное и сверхъестественное и чьи сочинения не носили бы отпечатка оккультных опытов. И легко заметить, что тут речь идет не об интуитивном проникновении гения в потустороннее, не о тех чувствах, какие могли Лермонтову и Пушкину подсказать вдохновенное богословие «Ангела» и «Пророка».

— Нет, у Брюсова, Блока, Сологуба ощущается мистическое соприкосновение с иными силами, и это прикосновение они, несомненно, купили опасными поисками, магическими приемами, отчасти описанными в их книгах. Я глубоко уверена, что «Огненный ангел» есть не только роман, но и ключ к постигнутым тайнам, о которых автор не решился сказать прямее. Эти arcana, спрятанные у него в уме, требовали выхода — вот он их и вложил в роман из средневековой жизни… при внимательном чтении ищущий найдет там многое; а кто проследит карьеру Триродова в сологубовской прозе, еще больше. Блок был откровеннее других, и о своем мистическом опыте говорил почти открыто…

— А масса их последователей, с меньшим талантом, но иногда с еще большей смелостью бросавшихся на штурм запечатленных врат в страну мрака? Есть стихи и романы этого времени, при чтении которых мороз пробегает по коже… иные написаны или суконным языком или заумным… но, не знаю, как другим, а мне такие-то всего страшнее читать. И если пороешься в биографиях, то и дело находишь подтверждение своим догадкам: безумие, самоубийство, преступление и извращение, ранняя таинственная смерть… Но они определенно кое-что знали, недоступное обыкновенным людям; и это знание они купили дорогой ценой. Следы же исканий видишь везде: с добросовестностью ученых, с пафосом верующих русские интеллигенты обшарили библиотеки, на всех языках мира читали процессы инквизиции, трактаты средневековых схоластов, отрывки философов античности, отчеты этнографов… обхаживали Россию, ища пережитки ведовства и чародейства… Как бы интересно подвести итоги всей проделанной ими работы!

— Но думаете ли вы, — спросил я, — что все это шло под знаком черной магии? Не говоря уже о том, что ими могло руководить просто желание собрать экзотический материал и поразить им читателя, не исключено, что мы имели здесь дело с белой магией, то есть применением власти над спиритическими силами для добра?

— Из таких-то источников белая магия, как у них? — улыбнулась Софья Димитриевна. — Да и применяя к ним изречение: «По делам их познаете их» — получаешь скорее пессимистический вывод. Один был, пожалуй, среди них, кто знал все до глубины секреты зла, но служил только добру; зато он и был сильнее всех… Белая магия — это религия, сила молитвы, а кто из них тогда, кроме Гумилева, умел и мог молиться? Недаром и вера его была христианская и православная: он знал о «черных богах» и помнил, что бороться с ними надо «нательным крестом», и не искал истины в темном откровении древней Атлантиды, в отблесках ее старой и страшной культуры на соседних великих материках, в обрядах Анахуака и преданиях туарегов.

— Послушать вас, остается порадоваться, что от этого периода у нас ничего не осталось и что он не дал еще худших последствий! — воскликнул я.

— Не могу согласиться ни с тем, ни с другим. Почему ничего не осталось? Разве среди нас не живут люди того же круга, принимавшие интимное участие в тогдашних радениях и черных мессах? Стоит ли думать, что они не хранят и не развивают дальше эзотерические учения, бывшие в ходу в те дни? А что до последствий… разве не произошло самое худшее из возможного? Разве их упражнения не вызвали из хаоса страшные силы, залившие Россию кровью, потрясающие мир и всюду истребляющие все светлое, что есть в людях и нациях?

Я замолчал, не находя возражений. С такой точки зрения я никогда еще не смотрел на вещи, и ее странная логичность меня поразила.