Северные люди стеснительны, словно слегка заморожены своим климатом. Но свободен только один стул, как раз против меня. Он садится и представляется: «Финский врач».
Год назад он оставил практику, чтобы участвовать в инициативном комитете нашей конференции. Собралась горстка людей. Истратили свои сбережения, залезли в долги, забросили семьи и дома.
Как видишь, Ха, не только твоя жизнь вышла из колеи. Случается, что человек выходит из нее по своей воле и считает это потом самым правильным шагом в своей жизни.
Как только он понял, что я была во Вьетнаме, засыпал меня вопросами, словно любопытный ребенок. Не хочется эту мирную обстановку оглушать взрывами и обливать кровью. Рассказываю про тихую ночь.
Во тьме целый рой светлячков. Это дети с фонариками из кокосовых орехов идут в школу. Когда во всем мире дети спят, вьетнамские дети учатся. Система обучения приспособлена к условиям ночи: дети хором повторяют урок, чтобы не уснуть. Учат историю, математику, физику. Стараются догнать кибернетический век, который хочет их истребить. Иногда чья-нибудь головка все же свешивается во сне и просыпается от разрыва бомбы. Каждый ребенок, сидящий за партой, одной ногой свешивается в окопчик, вырытый тут же. Там нет понятия «ежедневно». Есть понятие «еженощно». Лучше всего вьетнамцы чувствуют себя в безлунные ночи. И видят лучше. Это непостижимо для нас, с глазами, испорченными ярким электрическим светом…
Поднимаю глаза и встречаю светлый, с оттенком северного сияния взгляд. Эти глаза не видели развалин и экземы на коже девочки. Но ради далекой и в общем-то неизвестной страны они прямо посмотрели в нацеленное дуло беды: сломавшаяся карьера, пожизненные долги, лишение всех тех земных удовольствий и радостей, которые предлагались ему при условии равнодушия и лояльности.
Достаточно встретить один такой взгляд, чтобы небо над головой сделалось не таким мрачным.
Да и робот-шпион улетел, увозя фотографии бедняцких хижин, сплетенных из бамбука и покрытых пальмовыми листьями.
Мрак гипнотизирует меня, я цепенею и не могу ступить шагу.
Ке ориентируется как дома. Находимся в районе Донгма. Его фонарик показывает мне дорогу к машине.
Ни с чем не сравнимы и не выразимы словами ночные джунгли. Могущество растительности, буйство растительных сил. Растения расталкивают друг друга, сплетаются, обнимаются, борются за свое место под солнцем.
Во мне тоже начинают подниматься разные мысли и чувства.
Низкие, мелкотравчатые размолвки с собратьями по перу. Ползучие, вьющиеся желания компромиссов и спокойствия на службе. Колючие, острые — ранить своих противников. Бронированные — зарядиться молчанием и неуязвимостью, дождаться, как столетник, заветного часа и раскрыться, к удивлению всех, своим единственным на всю жизнь цветком.
Я в себе ношу непроходимые, темные джунгли. Я их ношу повсюду, как улитка свой домик.
А еще у меня есть неизвестная мне самой обратная сторона, как обратная сторона Луны. Вечно в тени, недоступная ощущениям, она тем не менее иногда дает себя знать. И если я неожиданно решаюсь на отчаянный поступок, равноценный прыжку через пропасть, то этот импульс, этот порыв пришел оттуда, с неведомой мне таинственной стороны меня.
Прошлые поступки перебираю, как четки. Сколько улыбок, от которых хочется плакать, сколько слез, над которыми сегодня смеюсь. Склеиваю самое себя, как разбитую куклу. Но осколки почему-то не подходят один к другому. Лицо склеивается сдвинутым вкось. Плохо составленные куски болят и будут болеть. Но нет времени, чтобы собрать и составить их точнее. Надо идти дальше, вперед. Прячу свое лицо, как разбитое окно, загораживаемое фанерой.
Чтобы искать направление во внешнем мире, нужно оглядываться в самой себе.
Девочка спит, вполне доверившись мне. Но она проснется и спросит: «А кто я такая, откуда пришла, через что прошла, какие воспоминания ношу в себе, заслуживаю ли я ее привязанности?»
Не спрашивай. Все началось в то мгновение, когда твоя ручка оказалась в моей. Я стала сильной от твоей беззащитности и слабости. Надо было отстранить все свое, чтобы дать место тебе. Для тебя начинаю искать самое себя, все хорошее, лучшее, заглушенное чертополохом, затоптанное и засохшее.
Хочу быть доброй — самое трудное на этом свете.
Старый вьетнамский бонза мне сказал: «Чтобы быть совсем хорошим, нам недостает крупицы плохого».
Меняю понятие о добре и зле, как ребенок меняет молочные зубы. Это больно. Всю жизнь страдаю от боли роста.
Когда я за ручку с Ха выхожу на улицу, кумушки начинают растроганно судачить:
— Взяла, хочет сделать из нее человека…
«Это она меня делает человеком, — отвечаю им про себя. — Это она ведет меня за руку к настоящей дороге, а не я ее».
В поисках правильного пути иногда приходится плутать.
Попадаю на глухую тропинку. Она приводит к буддийской пагоде, наполненной рыхлой тенью. Восковое лицо деревянного Будды светится в полутьме, как полная луна. Тишина. Древность. Покой.
От темной стены отделяется более плотная тень. Бонза. Ходячие мощи. Он вышел из какого-то другого измерения. По-моему, он одновременно сейчас и здесь со мной, и тысячу лет назад. Жду его слова, но он молчит. Голова обрита. Босые ноги похожи на узловатые корни. Ни голоса, ни пола, ни цвета.
— Пришла спросить совета.
Голос мой, как похлопыванье непритворенной двери.
Голая голова немо качается, как колокол без языка.
— Что мне делать, чтобы обрести душевный покой? Все что-то меня мучает изнутри…
Такое чувство, что бонза еще до перевода, даже еще и не услышав меня, понимает вопрос. Может быть, весь мой растерянный вид излучает его.
Беззубый рот открывается в горькой улыбке. Улыбка-плач. Наверно, бонза хочет сказать, что никто за меня этого вопроса не решит. Надо дойти самой.
Но я настаиваю на готовом ответе. Тогда бонза скрипит, словно камень трется о камень:
— Думай о других, а не о себе.
А! Это я слышала миллион раз, слышала, кажется, еще до того, как родилась.
Бонза объясняет мне, как ребенку:
— Когда будешь думать о других, даже о самых их больших мучениях, это будет тебя успокаивать. Когда будешь думать о себе, даже о самых больших своих радостях, это будет причинять тебе беспокойство.
Эта идея затрагивает меня. Она пронизала горечью личного опыта. Полный самоотказ. Все равно, что самого тебя нет. Каким, наверно, свободным должен чувствовать себя человек.
Но за такое состояние я не заплатила еще всей своей жизнью. Оно не мое. Выхожу из храма, сбрасывая с себя его тень, — доходить своей головой до истины, которую открывали до меня миллионы раз.
Свою путеводную звезду выводи на небо сама.
Взрыв смеха заставил вздрогнуть. Мои спутники по очереди рассказывают смешные истории шоферу, чтобы тот не заснул. Воспоминания из времен борьбы с французами. «Джип» сотрясается от смеха, а не от разбитой дороги. Лишь я трясусь без улыбки: из-за незнания языка меня здесь нет. Сколько бы мне здесь ни пробыть, все равно я не пересекла вьетнамской границы. Пробуют включить меня в свой круг. Пересказывают. Но смех непереводим. В рассказанной истории ничего смешного. А если увидишь лица, осунувшиеся от бессонницы, услышишь усталые голоса, поймешь попытку вернуть себе бодрость, высасывая смешное из горькой памяти, станет и вовсе грустно.
Еще грустнее мне оттого, что сама я не могу найти в своем прошлом ни одной смешной истории, чтобы внести свою лепту и помочь этим людям бороться со сном.
Пусть смеются одни. Я гонюсь за одной своей мыслью. Она бежит от меня, а другие мысли перебегают дорогу перед ней, как дети перед трамваем. Отчаянно, со скрежетом, торможу. Для мыслей не придумано ни светофоров, ни правил уличного движения.
Мои спутники давятся смехом. Не надо мной ли они смеются на этот раз, приехавшей в такую даль охотиться за лишениями.
Чем труднее дорога, тем утробнее смех.
Мой отец вспоминал, что во время Балканской войны, когда разразилась холера, не было так уж мрачно, как об этом потом писали. Он с некоторой даже тоской вспоминал, как они жили в окопах. И смеялись до потери сознания анекдоту, шутке, черт те чему. Небритые, вшивые солдаты.
Спросили одного, совсем одинокого на свете солдата:
— Чего тебе будет жалко, если погибнешь?
— Точки зрения, — и обвел глазами грязный окоп.
Целую неделю умирали от смеха.
Смех — самозащита от боли.
Ке снова хочет ввести меня в свою родину через древнюю легенду. Как раз проезжаем Ти-ланг, знаменитое место, при упоминании о котором живее бьется каждое вьетнамское сердце. Здесь в древности произошло большое сражение с «оккупантом с севера». Так деликатно вьетнамцы называют Китай.
У болгар тоже был свой оккупант, правда, с юга, так что мы с вьетнамцами можем понимать друг друга без слов, несмотря на то, что мы находимся в разных концах света.
Общий язык народов — их прошлое. Общие недоразумения — в настоящем и будущем. Может быть, многие удивляются, как можно против «летающих крепостей» воевать — в том числе с карабинами и бамбуковыми кольями.
Но мы, болгары, не удивляемся. Мы сами выходили с черешневыми пушечками отбрасывать Оттоманскую империю.
В историческом музее в Вене я видела, каким военным великолепием, каким могуществом веет от турецких ятаганов, осыпанных драгоценными камнями. В Царь-граде дворцы заставляют трепетать перед державной силой, которая в них воплотилась. Каменное величие, непоколебимая самоуверенность в каждой детали золотого орнамента. Каждый завиток мраморных узоров вызывает оцепенение перед этим средоточием высокомерия, разнузданного воображения и расточительной роскоши, которые может себе позволить только неоспоримый покоритель народов. Преклоняешь колена перед безумием восставших, вышедших с крестьянскими вилами и деревянными пушками, да еще с открытой грудью против всего этого.