Те же чувства овладели мной и в Ханойском военном музее. Экспонаты со сбитых американских сверхсовременных бомбардировщиков с громогласными названиями вроде «Сандерчиф» — «Громовержец». А рядом с бронированным марсианским чудовищем — полуржавое кремневое ружьишко времен освобождения от французов, дерзнувшее стрелять чудовищу в морду как раз в кульминационный миг его вихря — при пикировании, когда атмосфера просверлена воющей турбиной.
Какое родство двух далеких народов, поднявшихся с голыми руками против вооруженного до зубов могущества. В полуразрушенной текстильной фабрике в Нам-дине замечаю у ткацкого станка, над которым пригнулся старичок, обшарпанный карабин, наверно, старше своего хозяина.
— Для чего тебе, дедушка, это ружье?
— Для храбрости! — отвечает старичок и смеется всеми своими морщинами.
Безумная идея стрелять в реактивную крепость. Но вот же, оказывается, что как раз в момент пикирования робот наиболее уязвим. При огромной скорости и маленькая пуля делается смертоносной, скорость самолета становится его врагом. Конечно, первый безумец, поднявший винтовку против реактивного самолета, не знал сложных технических вычислений. Он знал только одно: нет ему и его детям жизни без свободы и независимости. Вот вам тайна — маленький человек внизу не опускает головы перед очевидной ревущей смертью, смотрит прямо в глаза чудовищной машине, налетающей сверху, и целится в ее ослепительный блеск.[3]
Сверхумная кибернетика не предвидела этого отклонения: безумство человека, защищающего свое попранное достоинство.
Когда рассказываем о поездке во Вьетнам, нагнетаем ужасы. А все проще — не можешь выспаться.
Река! Давно мы не видели реки. Пожалуй, не меньше часа. Путешествие по Вьетнаму — это переплывание рек на паромах. Через эту тоже поедем на пароме. Будим паромщиков. Они не сердятся. Может быть, мы их спасли от кошмарных снов, от массированной бомбежки. Радуются нам, хотя еще в темноте не видели наших лиц. Может быть, они радуются просто тому, что еще живы и что гоняют этот несчастный паром. Они понимают свое значение. Без них мы пропали. Без них дорога останавливается как течение крови по вскрытой артерии.
Начинают ритмично дергать веревки с речитативом на выходе: «Дий-донг!», заменяющее «Эй, ухнем!». Паром, подталкиваемый скорее этими возгласами, нежели мускулами недоедающих мужчин, начинает плыть по черно-кофейной гуще. От движения парома на воде появляются волны. Река оказывается широкой. Берег потерялся во тьме. Река течет. Каковы ее сны?
Она лежит ничем не прикрытая под бомбами, целящимися в нее. Бомбы высверливают ее дно, поднимают фонтаны воды и ила, заставляют ее выплескиваться на берег, рушат насыпи и мосты.
А река все течет и течет, ей нужно дотечь до моря. В ритме своих маленьких волн она предчувствует его великий ритм.
Река моей крови, струясь по жилам, какое море предчувствуешь ты? Мой пульс — не модель ли вечного ритма, ритма вселенной, ритма вечности.
Где оно, море, в которое я должна впасть? В смерти или за ней?
Сколько людей воплотило свою главную сущность именно в смерти!
Глаза мои отдыхают на спящем детском лице. Я дотрагиваюсь ладонью до ее лба. Он в испарине от какого-то недоступного мне напряжения. Завтра, проснувшись, будет рассказывать мне с глазами, округлившимися от ужаса, свои хайфонские бомбардировочные сны.
Буду ее успокаивать: «Болгарию не бомбят». Но она-то лучше знает, что ночью была бомбежка.
А какими будут ее семнадцатилетние сны? Освободятся ли они от детских кошмаров? Сумеет ли она выбраться из хайфонских убежищ, наполненных водой и пиявками, или все будет метаться по ним, искать своих братика и сестричку не находя, и при каждом взрыве будут возникать перед ней их бледные личики, возникать, на мгновенье освещенные близким разрывом, и исчезать в хаосе?
Воздушным тревогам дают отбой, но снам отбоя не будет. Хайфон с разверзнутой пастью взрыва отпечатался в детских глазах навсегда.
Так во мне до сих пор живет землетрясение в Тырново, когда дома качались, как утята на желтых лапках, и готовы были обрушиться в Янтру.
Разница в том, что хайфонское землетрясение — дело человеческих рук. И вместе с ним она понесет по жизни сомнение в человеке. Если бы я помогла ей вернуть веру в него, я сочла бы, что жила не напрасно.
Терпенье этого народа безгранично, как и его любовь. А может быть, настоящая любовь это и есть терпенье?
Расходимся с течением реки, устремляясь каждая к своему морю. Машина подпрыгивает на воронках чаще, нежели в прошлом году.
— Эскалация.
Наш век породил это тупое чудовище. Мозг, который его создавал, опирался на самое темное: на деструктивную силу времени. Ничто так не разрушительно — ни бомбы, ни ядовитые вещества, ни бактерии, — как время, текущее через нас. Оно притупляет восприимчивость. Эскалация — это психологическая война, на вооружении которой подрывная деятельность времени.
Если бы они начали с уничтожения моста Эйфеля в Ханое, все культурное человечество было бы возмущено. А сейчас мы удивляемся, как это он еще цел! Его уничтожение подготовлено в нашем сознании временем. И когда мы узнали, что он обрушен, то эта весть пришла как подтверждение нашим собственным мыслям: мы же знали, что это ему неминуемо предстоит!
После многих сожженных селений уничтожение целого города вытекает логически. Оно — вполне понятное продолжение начатого.
Если мы однажды допустили начало, мы неосознанно приняли и конец.
Впечатлительность притупляется с одной стороны, а заостряется с другой. Нервы хотят все больше раздражающей сенсационной пищи: больше жертв, больше потрясающих новостей.
Сгорела семья под своей бамбуковой крышей. Подумаешь! Что это по сравнению с массовыми убийствами? Мы психологически готовы к тому, чтобы новый день встречал нас все более страшными преступлениями. Нас удивляет уже не чудовищность преступлений, а интервалы между ними. Убито десять человек? Можно жить.
Вот что такое эскалация, господствующая не только во Вьетнаме, но и на нашей планете вообще.
Только одно питает мой оптимизм: фантастика становится реальнее, чем реальность.
«Земную жизнь пройдя до половины»,[4] я очутилась в джунглях. В прошлом году или в этом, не имеет значения. Я там была. И меня тянет вернуться туда, словно я что-то там забыла. Частицу самой себя.
Очерк гор в ночном небе полон фантазии. Останавливаемся у дома, который не виден в темноте. Оказываюсь, тем не менее в комнате. Кровать и непременный термос с кипяченой водой. Сырая вода смертельна. Падаю на жесткую деревянную кровать и надеюсь заснуть. Все затихло. И вдруг стены хижины со всех сторон начинают подгрызать неведомые мне существа. Бросаюсь сандалией. На мгновенье затихают и начинают снова. Грызня распространяется на потолок, подбирается к кровати. Я женщина, мне простительно испугаться. Мне было страшно.
Когда мне бывало очень страшно и трудно, я всегда вспоминала американского летчика, несущего над джунглями свой бомбовый груз. Да я в раю по сравнению с ним! Здесь каждая травинка, не только человек, старается помочь мне, дружелюбно кивает, предлагает последний глоток воды.
А он там, в небе, боится соприкосновения с джунглями как огня. А что, если будет сбит и придется прыгать? Ого! Ступить в джунгли для него все равно, что ступить босиком на раскаленную жаровню. Нет, ему хуже!
Но это не спасет меня от страха перед полчищем неведомых насекомых или грызунов, окружающих меня и подбирающихся все ближе.
Утром открываю глаза и с удивлением вижу, что дом крепкий, просторный и, главное, цел. Ожидала найти лишь его огрызки.
Утро — исцеление от страхов. И вообще исцеление. Хватило бы только сил его дождаться. Спозаранку трогаемся в путь по провинции Хоа-бинь. Туман, словно вышедший из моей невыспанной головы, закрыл все вокруг. Даже наш шофер потерял дорогу. Неужели ругается? Прошу перевести, что он говорит. Переводчику трудно выполнить просьбу гостя. Все же он переводит кое-что, как всегда от первого лица:
— Как я мог заплутаться. Сто раз ездил в эту деревню!
Так, значит, еще один обязательный объект для показа иностранцам. Я так просила, я настаивала, чтобы меня не возили по обкатанному туристскому маршруту, а чтобы везли по свежим следам огня. Я хотела добраться до семнадцатой параллели. Я хотела пробраться в Южный Вьетнам!
Вьетнамцы, слушая мои самонадеянные пожелания, героически сдерживали усмешки. Отвечали вежливо, что уважают мои желания, подумают. И вместо семнадцатой параллели повезли в детский сад.
Правда, там, как в капле росы, я увидела отраженной всю войну. Но все же лишь отражение огня, а не сам огонь.
А теперь вот надо вытерпеть туристскую поездку в какую-то там упомянутую деревню.
Вспоминаю наше образцовое Рыжево-Конаре, которое из-за бесконечных иностранных экскурсий превратилось в отстающее хозяйство, потому что людям некогда было работать — принимали гостей!
Туман — мой союзник. Мы заплутались. Нарушается официальный маршрут. Каждая дорога ведет в Никуда. Временами сквозь туман проступает белое, как молоко, словно совсем обескровленное, солнце. Шофер в своих усилиях выбраться из трясины проселков заталкивает машину еще глубже, как пробку в бутылку, когда попался неудачный штопор. Наконец остановились. Придется идти пешком.
Джунгли я видела только из машины, я не раздвигала руками их ветвей, не топтала их земли. Зелень слепит. Плешивая цивилизованная земля где-то непостижимо далеко. Здесь природа еще первобытна. Выбирай любое направление, и все равно погрузишься в хаос (или в гармонию?) зеленого царства.
Есть ли отсюда выход? Мои спутники идут наугад. Большим ножом просекают себе дорогу. Нападаем на хлюпающую тропинку и вскоре слышим человеческие голоса. Среди болота возникают существа, похожие на узловатые древесные корни. Костлявый человечек, залезший в вязкую тину и словно сам слепленный из нее — настолько он перемазался, — подрезает какие-то ветки, прививает деревца, трудится. «Из земли взят и в землю ту же пойдешь». Но в краткий промежуточный миг он возвышается над землей и над тиной, поднимается, чтобы дышать.