Страшный суд — страница 13 из 43

Бессмысленная спешка и крики, свары, неуравновешенные слова и поступки, суетня были бы нетерпимы у этого мудрого народа.

Приближаюсь к ним. Они протягивают руки, дотрагиваются до меня.

Сама себя зову из будущих тяжелых минут в это утро, чтобы увидеть, сколько радости и красоты может быть даже в невзгодах, лишь было бы у тебя терпеливое сердце, чистая совесть и был бы ты вместе с честными людьми.

Смотрю на их ловкие шаги, словно переход по рассветной реке не больше, чем легкая веселая игра. Они знают, что не одни. Глаза всего мира обращены к ним и смотрят на них даже в самые непроглядные ночи.

Сейчас, может быть, впервые за свою многострадальную историю, Вьетнам привлек взгляды и сердца. Им нужно быть достойными высоты, на которую их подняла собственная борьба.

Думаю о посланных сеять смерть. Им никогда не узнать такого мгновенного взлета. На какую бы высоту они ни поднялись на своих реактивных «фантомах», они остаются внизу — крадущиеся в тени убийцы из-за угла.

Не могу оторвать глаз от вереницы тоненьких силуэтов на баюкающем зыбком мосту. Вода, которая могла бы утопить, поддерживает на себе и несет их.

* * *

Война, которая могла бы раздавить, поднимает их так высоко, что они видны с каждой точки земного шара. Но много и тех, что приехали увидеть Вьетнам вблизи.

Они бесчисленны. Это вторая агрессия, вторжение иностранцев, вооруженных кинокамерами, фотоаппаратами, «паркерами», записными книжками, черными или розовыми очками.

В новеньких, сшитых по мерке, полувоенных одеждах, как коршуны набрасываются они на только что бомбардированные места, разыскивают жертвы, добивают вопросами полуживых, нацеливают свои объективы на раны и на слезы и, возвратившись в отели с охлажденным воздухом, переваривают свою добычу. Чем больше разрушений и крови, тем более алчным огнем разгораются их глаза. Отупленный эскалацией мир жаждет острых возбуждающих новостей, да они и сами кормятся своей ужасной профессией.

Друзья! С вами делю жару и все недоумения века. Сидим в баре отеля, где сиживал и Грэхем Грин, задумывая «Тихого американца». Поглядел бы он теперь, какой он тихий, этот американец.

Пьем густой вьетнамский кофе, который отгоняет сон от наших тяжелых век. Каждый из нас, вернувшись в свою страну, может принять геройскую позу. Даже сам себя может обмануть: побывал на передовой линии огня, в горячей точке планеты.

Но здесь, в баре, нам друг перед другом обманывать некого. Как золотоискатели мы ищем чужую храбрость, чужие страдания, чужую кровь.

Загадочная болезнь тропикантос уже заползает в нас. Первые симптомы: начинаем задираться, вздорить между собой, готовы подраться из-за того, кому первому удастся проникнуть на место бомбежки, чтобы вытащить сенсацию из огня.

* * *

Известная журналистка, прославившаяся на боли Вьетнама.

Легко орудует палочками, показывая, как глубоко она проникла в дух этой страны. Капризно ударяет палочками по краю тарелки, настаивая, чтобы ей немедленно было организовано путешествие по горячим следам страдания. Как потом прозвучит: «Я писала это под грохот бомб…» Не Вьетнам под бомбами, не целый, быть может, мир, а она. Это гораздо важнее. Все потом будут читать, затаив дыханье, восхищаясь ее мужеством (к тому же ведь женщина!) и рукоплеща.

Она смотрит на меня с презрением: дерзнула соперничать с ней на ее, так сказать, территории. Отвечаю ей холодом, но к ужасу вижу в ней черты самой себя.

* * *

Невыносимей всего свои недостатки, когда мы открываем их у других. Она не нашла признания в своей стране и невзлюбила ее. А тут к ней относятся как к писательнице с мировым именем. Им это тоже нужно для укрепления престижа. Носят ее на руках. Вьетнам постепенно становится ее родиной.

Я уже столько раз сталкивалась с ней, хотя и не лицом к лицу. Пересекаются наши следы. Куда ни приедешь, она уже там была. Меня удивляет ее энергия, не иссякающая даже в жару. Эта полненькая и на первый взгляд неповоротливая фигурка готова буквально броситься в огонь.

Впервые чувствую признательность к своей лени, к своей небрежности. Этим я, по крайней мере, отличаюсь от нее. Иначе было бы жутко, как от своего двойника.

* * *

Мы неприязненны к тем, кто на нас похож, мы стремимся перенести внутреннюю борьбу на чужую территорию. Энергичная женщина-кинорежиссер снимает фильм «Мученичество Вьетнама». Замысел скроен по последним требованиям кинофестивалей и рассчитан на первую премию, на «Пальмовую ветвь» или еще на какой-нибудь там венок.

Ужасы, жертвы, апокалипсис. Кровавые сцены крупным планом.

Вьетнамцы обижаются, не хотят. Они просят, чтобы показали их борьбу, оптимизм, чтобы люди, глядя на них, не жалели, а преисполнялись уважением. Когда их снимают у сгоревшего дома, они вытирают слезы и улыбаются. Киношница ругается, нервничает: испортили кадр. «Борцы! Они разбираются в борьбе, а не в искусстве!»

Угадываю в ее взбешенных словах отголоски своих мыслей и опускаю голову.

Вообще, женщины… не ездите во Вьетнам. Не создавайте двойных забот деликатным хозяевам для охраны ваших жизней и для исполнения ваших капризов. Это касается и меня.

* * *

Есть ли теперь человек, который не относился бы презрительно к самому себе? Я хотела бы посмотреть ему в глаза.

— Что вы ищете здесь? — спрашивает меня советский журналист с интонациями самой же меня, но только скрытой во мне, так сказать моего анти-я.

— Свою беду. А вы, что ищете вы после того, как пробыли здесь семь лет и семьдесят семь раз встречались со смертью?

Советский журналист подтрунивает над собой:

— Приглашают в Москву, в научно-исследовательский институт. Предлагают кафедру. Я знаю язык, историю. Я, что называется, специалист по Вьетнаму. Открываются блестящие перспективы. Нет, нет, нет!

И он настаивает, чтобы его снова послали сюда, к комарам и бомбам.

Однажды он в Москве вез на дачу семейство. Машинально повернул рукоятку приемника: «Ханой… Под Ханоем…» Сердце захлестнула тоска. Родные не знают, что Вьетнаму он принадлежит больше, чем им.

* * *

Известный писатель и публицист Анфан Терибль,[6] выходец из Вьетнама. Значит, здесь он на родине. Спускается по ступенькам отеля, выдыхая из своей трубки вместе с дымом клубы самоудовлетворенности.

Его возят по тому же маршруту, по которому уже провезли множество иностранцев — «кузнечиков», «прыгунов», но у него, вероятно, свой взгляд, свое отношение к Вьетнаму, и он видит больше и глубже, чем мы.

Во всяком случае, вид у него такой, будто его слово, как ракета, полетит прямо в морду войне и тотчас же сокрушит ее навсегда.

Мы часто обедаем вместе и проводим на террасе дремотные послеобеденные часы.

Отгоняем сон разговором. Самый крепкий напиток все же — слово.

— Я приехал посмотреть, есть ли будущее у человечества…

Он думает вслух. Само его слово уже есть мысль. Оно будит мысли и у других. Он знает, что такое Европа и Азия, капитализм и социализм, фашизм и сопротивление, буддизм и его разновидности, он знает, кажется, все. У меня впечатление, что стоит ему залезть в карман, и он вынет оттуда будущее человечества.

Однако мы говорим часто и подолгу, а я все еще не знаю, что же будет с нашей планетой. Как видно, будущее не может уместиться в кармане писателя.

* * *

Среди иностранцев, оккупировавших Вьетнам, с автоматическими ручками, фотоаппаратами и кинокамерами и тот мой спутник из самолета по первому путешествию. Бледное, словно высосанное бессонницей, табаком и коньяками лицо — интернациональный образ корреспондента в очень далеких странах. Поодаль он разговаривает с другими журналистами. Слов я не слышу, но меня удивляет, что при его ответах, которых я тоже не слышу, взрывается громкий смех.

На следующий день догадываюсь, что я уже попала на мушку его острот.

Оказывается, мы оба балканцы, только Дунай разделяет нас. Но Дунай ведь отсюда, из такой дали, не толще шелковой нитки. Это мой румынский коллега. Применяю к нему самый наивный и самый верный метод контакта — задаю вопросы:

— Вы бывали в Болгарии?

— Да, в Плевне. Мой дед воевал там за ее свободу, а я вкушал плоды его борьбы — пил болгарские вина.

— Значит, то, что вы приехали сюда, — наследственная черта?

— Меня послали.

— Но почему именно вас?

— Я их не спрашивал.

— Но все же как вы это себе объясняете? Наказание или поощрение?

— А как вы?

— Я захотела сама.

— Самонаграда или самопоощрение?

— Угрызения совести. Надо было ее успокоить.

— У меня хватает своих грехов, чтобы еще угрызаться за чужие.

— Но вы могли отказаться.

— Зачем? Я бывал в местах горячее этих.

— В Корее?

— В Африке.

— Но здесь другая температура огня.

— Там тоже огонь. Во время Суэцкого кризиса обстреляли пароход, на котором я находился. С тех пор на одно ухо не слышу.

— Каковы ваши впечатления от Вьетнама?

— Отель как отель. Весьма чисто для военного времени.

— А я не могу сдержать восторга. Война, а нет коррупции, нет черного рынка, проституции, хаоса, грязи…

— Как иностранцы, мы изолированы. У них тоже свои проблемы. Вы не заметили взглядов женщин на ваши модные парижские туфли?

— Конечно, жажда красоты, одежды, всего, чего нет… Но и тихая улыбка затем, гасящая эту боль.

— На заводе я встретил вьетнамца, учившегося у нас. Полушутя спросил у меня, какая теперь в Европе мода. Услышав о мини-юбках, рассиялся в улыбке. Бывает ностальгия, как таковая, к родине. А у них ностальгия ко всему остальному миру.

Сквозь его немного скептический, а может быть, трезвый взгляд, вьетнамцев вижу более живыми, нормальными, близкими. За улыбкой разглядываю грусть или даже боль и начинаю любить простой человеческой любовью.