После того как мы посмеялись, добавляет:
— Похождения болгарского посла в Ханое.
Дипломаты в больших столицах мира, когда приходится с ними разговаривать, частенько жалуются: «Климат, холодно, жарко, дождливо, туман, смог, капитализм, дорого, изолированно, тоска по родине…»
Болгарский посол в Ханое ни разу мне не пожаловался. А между тем слишком горячая рука, которую он мне подал при первой встрече, уже носила болезнь.
Здоровье — признак жестокосердия.
У меня в номере звонит телефон. Слышу в трубке сипловатый, изнемогающий голос посла. Просит извинить его за то, что он болен. Говорить ему трудно, голос обрывается, как перетянутая струна. Продолжает секретарь. Приглашают меня сегодня вечером на прогулку по парку.
Я пытаюсь, тоже с извинениями, протестовать. Посол, отдохнув немного, вновь включается в разговор. Чтобы поберечь его силы, немедленно соглашаюсь.
Над безмолвным парком — огромная луна. От деревьев с неслыханными названиями — черные тени. Вся остальная ночь состоит из ароматов.
Среди этой ночи рассказываю двум дипломатам, насколько продвинуто дело Ха. Я чувствую большую вину за собой, что на больного человека взваливаю еще одну заботу. А он, забыв о себе, задыхаясь от волнения, следит за сложными перипетиями моих хлопот, как будто дело касается его собственного ребенка.
Он тоже отец, но дети вырастут без него. Он увидит их взрослыми, изменившимися, неузнаваемыми, чужими. Он не открывал с ними заново мир, поэтому мир словно ускользнул от него. Сейчас всю свою неудовлетворенную отцовскую энергию он переключает на незнакомую ему вьетнамскую девочку Ха.
При каждом затруднении, возникающем в моем рассказе, он останавливается. Но при новой надежде идет дальше.
Дохожу до решительного момента. Все зависит от вас, от посла. Это его поражает, как удар. Он садится на каменную скамью. Долго собирается с голосом.
— От всего сердца хотел бы помочь. Но я прислан сюда уважать принципы страны, а не нарушать их.
Врач запретил ему разговаривать вообще. У него болезнь горла. Он пытается сказать еще что-то обещающее, смягчающее… Но голос пропадает совсем.
Мы долго еще гуляем втроем. Молчим, словно запрет врача относится и к нам: ко мне и к секретарю. Лишь посол силится что-то сказать. Мы останавливаем его. Пусть ночь говорит вместо нас троих своей тишиной, луной, ароматом.
Аромат — воспринимаемая нами душа цветов.
Ха любит цветы больше игрушек и больше песен. Может быть, мое обещание увезти ее в Страну роз привлекло детское воображение. Предлагая ей мою страну, я действительно ее видела издалека как корзину, полную тишины и цветов, в которой свернется калачиком измученный бомбежками ребенок и будет блаженствовать под убаюкивающий шум Балкана.
Она проснулась в Софии серым ноябрьским утром. Открываем занавеску показать ей, что уже поздно. Ха приоткрывает узкие щели своих глаз, бросает взгляд на скудный скупой свет, думает, что еще не рассвело и поворачивается на другой бок.
Прибегаем к помощи роз, купленных специально для нее. Суем их под приплюснутый носик: «Добро пожаловать в Болгарию!» Это единственный способ объяснить, что путешествие уже окончено и она находится в Стране роз. Аромат ее будит. Она с ужасом входит в чужой день, благоухающий розами и сиротским одиночеством.
Ответ на мою ласку — брыканье, на мои ласковые слова — рев. Поджаренные ломтики хлеба — блаженство моего детства — вызывают новый приступ брыкающегося рева.
Моя мать в тихом ужасе.
Мужчина, который тогда еще не был моим мужем, схватывает привезенную ему с края света дочку: ее брыканье скорее засовывает в сапожки, ее кулачки — в рукава пальто и выводит на первую прогулку по новой родине. Лестница голосит, словно там режут поросенка. Я его тащу назад, чтобы спрятать ад в домашних стенах. Но в нем проснулся укротитель зверей.
Моя мать стоит в дверях, потеряв дар речи. Молчит. Я благодарна ей хоть за это.
На улице рев становится душераздирающим. Весь квартал на нас смотрит, приклеившись к окнам. Чувствую, как потею в это холодное утро. Да, как видно, искуплю все свои грехи.
Одним глазом поглядываю на маму наверху, в окне. Волосы у нее стоят дыбом не в переносном, а в прямом смысле слова. То ли маленький чертенок в своем сопротивлении успел ее растрепать, то ли правда ужас поднял ее волосы, не знаю, но они действительно торчат во все стороны.
Как бы я ни обезумела, все же в уме проносится: он, видно, благословляет судьбу за то, что не успел еще сделаться мужем.
Ох, это первое утро в Стране роз! Хожу по колючкам.
Он же, найдя силы, может быть, именно в том, что еще не муж, ухитряется сдерживать приступы беса в малышке, словно своими руками зажимает струю из лопнувшей от сильного напора водопроводной трубы.
Вдруг, как небесный дар, появляется такси. Влезаем в него, точно совершаем побег. Просим шофера ехать куда глаза глядят. Квартал с любопытными окнами и вздыбленными волосами моей матери остается позади. Теперь только бы отдохнуть — новая инквизиция. Шофер начинает расспрашивать, что за ребеночек, как звать, сколько лет, почему так отчаянно плачет? Рассказываем ему с начала до конца всю историю, словно оправдываемся.
Тогда к нам поворачивается лицо самой доброты. Сотни пассажиров ездили в этом же такси, но, может быть, так и не видели этого лица. Даже только ради такого открытия стоит пройти сквозь ад. Шофер преображается. Показывает ребенку паяца, который прыгает у ветрового стекла. Выбирает самые красивые улицы Софии и подъезжает к Витоше. Все время что-то говорит, говорит.
Девочка ни слова не понимает, но схватывает по интонации, что незнакомый человек любит детей. А может быть, езда ее успокаивает потрясыванием, как мать качала бы на руках. Ее плач переходит в мурлыканье котенка, у которого поглаживают за ухом.
Проезжая около какого-то сада, шофер внезапно тормозит. Выходит, озирается, перескакивает через забор и через мгновенье возвращается с розой в руке.
— Ха, пожалуйста! — подносит ей розу, показывая, где держать стебелек, чтобы не уколоться шипами.
Девочка колеблется, протягивает руку и берет розу. И только тогда поднимает глаза посмотреть, в какую страну ее насильно привезли. Всматриваюсь, словно ее еще мокрыми глазами. Синяя гора как остановившееся облако. Ветер оголяет черные скелеты деревьев. Желтые листья падают в кучу — братская могила листьев. Птица как веслами гребет по небу навстречу ветру. Высокие дома с окнами из облаков и синевы. Нет бомб.
Время от времени приплюснутый пошмыгивающий носик суется в розу, словно хочет обнюхать эту непонятную страну. А шофер ума не приложит, чтобы еще выдумать, чтобы обрадовать «дорогушеньку».
Через ребенка начинаю узнавать людей. Не только далеких, но и самых близких.
Глаза мои открываются любви: суметь все принять и всему радоваться. Пройди я с любым человеком огонь и воду, я бы не открыла его щедрой нежной души так, как это сделал ребенок.
Лишь сейчас проникаю, мама, и во все твои муки, которые нанесла тебе за все мои годы. Никогда не смогу тебе отплатить. Переключаю твою самозабвенность и заботу на другое существо. Вечная неблагодарность повторяется.
Доброта не совсем исчезла на свете.
После дипломатического разговора в парке засыпаю с успокоившейся совестью: сделала все, что от меня зависит, — задала задачу вьетнамцам, измучила больного посла. Чего больше? Даже перешла за рамки допустимого. Все.
Среди ночи меня будит не сирена, а боль моей совести. Неужели я испробовала все и больше нет никаких путей? Сделано все возможное. Хорошо. А невозможное?
На рассвете только начала дремать — телефон. Запутываюсь в противокомарной сетке, не могу выбраться. Едва слышный голос посла:
— Всю ночь думал… Не сомкнул глаз… Надо мне что-то предпринять… Любой ценой…
— Выполнять предписания врача и ничего больше!
Почти насильно прекращаю разговор. Снова снимаю трубку. «Коммутатор? Соедините с Нгуеном».
Удивленный голосок телефонистки:
— Сейчас? Сразу?
Нгуен находит «окно» в десять свободных минут (наверно, за счет завтрака) и просит его ждать.
Опять в бесшумном вихре заметались горничные. Опять точный, как восход солнца, опять в ослепительной рубашке появляется Нгуен.
Одним духом рассказываю ему о болезни посла, о неловком положении, в которое я его поставила, прося официального ходатайства перед страной, чьи принципы он глубоко уважает. Именно бескомпромиссная принципиальность Вьетнама его восхищает и не позволяет наносить ей урон, добавляю я.
Выражение лица Нгуена, которое обыкновенно непостижимо для собеседника, в первый раз открывается мне и даже не открывается, а раскалывается, как гипсовая маска или ореховая скорлупа.
В лице смятенье, боль и сознанье своей вины. С рискованной поспешностью он на ходу начинает исправлять, по его мнению, ошибку.
— Немедленно успокой посла. Я не знал, что он болен. Извинись перед ним от моего имени. Прошу тебя…
Я еще не поняла, как все оборачивается, а Нгуен уже гонит меня к больному послу с запиской, в которой все сформулировано так, что оставляет посла как бы в стороне от этого щепетильного дела.
«Вопрос не дипломатический, а личный, даже, если хотите, поэтический. Если только, глубокоуважаемый посол согласится и не будет ничего иметь против возможного увоза ребенка в Болгарию».
Во Вьетнаме не бывает личных вопросов. Не снится ли мне все это?
— Для дальнейшего решения поэтического вопроса, — сообщает мне благоговейно приглушенным голосом Нгуен, — мы в самом скором времени посетим поэта То Хыу.
А я только распрощалась с надеждой!
Ребенок спит в моей комнате. Кажется, весь мир вокруг него ступает на цыпочках. Ребенок растет.
Всю жизнь я гонялась за временем, хотела его осмыслить, почувствовать, угадать интуицией, ощутить. А оно ускользало.