Меня тут же отправили в отпуск. Наполеон сказал, что хочет потом взять меня с собой. Говорил, что нам предстоят великие дела. Говорил, что любит, когда за обедом ему улыбаются. Так было всегда: либо люди не смотрели в мою сторону вообще, либо оказывали мне доверие. Сначала я думал, что к последним относятся только священники, поскольку священники впечатлительнее простых людей. Но, очевидно, дело было не в священниках, а в том, каким я им казался.
Когда я начал прислуживать самому Наполеону, то думал, что он изрекает одни афоризмы — никогда не говорит так, как вы или я, а производит на свет только великие мысли. Я записывал все его изречения и лишь по прошествии времени понял, что большинство было вздором. Цитаты из его знаменитых речей и я должен признаться: я плакал, слыша их. Он мог заставить меня плакать, даже когда я его ненавидел. Причем, плакать не от страха. Он был велик. Рядом с таким величием чувствуешь себя ничтожеством.
Я добирался до дома неделю — где на повозках, где пешком. Весть о коронации распространилась, и улыбки моих спутников говорили, что это им по душе. Никто не вспоминал, что всего лишь пятнадцать лет назад мы сражались за то, чтобы навсегда избавиться от королей. Что мы клялись никогда не воевать разве что ради самозащиты. Теперь мы желали правителя и хотели, чтобы он заодно правил всем миром. В этом нет ничего необычного. Мы — такие же, как все прочие.
Поскольку я был в мундире, все были ко мне добры, кормили, заботились и делились лучшим куском. Я же рассказывал о лагере в Булони и о том, как на противоположном берегу мы видели англичан, дрожавших от страха. Я приукрашивал, расцвечивал и даже лгал. А почему бы и нет? Это доставляло им удовольствие. Я не упоминал о тех, кто обручился с русалками. Все деревенские пареньки горели желанием тут же вступить в армию, но я советовал им дождаться коронации.
— Когда вы понадобитесь Императору, он позовет вас. А до тех пор трудитесь на благо Франции дома.
Естественно, это нравилось женщинам.
Меня здесь не было полгода. Сойдя с телеги примерно в миле от дома, я почувствовал, что хочется повернуть назад. Я боялся. Боялся того, что все изменилось и мне не обрадуются. Путешественнику всегда хочется, чтобы дом оставался прежним. От путешественника ждут, что изменится он — вернется с густой бородой, новым ребенком или рассказами о чудесной жизни в краях, где вечно светит солнце, а реки полны золота. Таких историй и у меня хватало, но мне хотелось, чтобы публика уже ерзала в нетерпении. Свернув со столбовой дороги, я прокрался в деревню, как бандит. Я заранее решил, чем будут заняты родители. Мать будет на поле с картошкой, отец — в хлеву. Я сбегу с холма, и мы устроим пирушку. Они меня не ждут. Никакая весть не могла достичь деревни за неделю.
Я присмотрелся. Оба были в поле. Мать, закинув голову, стояла подбоченившись и следила за собиравшимися облаками. Ждала дождя. От этого зависели ее планы. Рядом неподвижно стоял отец с мешками в руках. Однажды, когда я был маленьким, он тоже стоял так, но мешки были набиты слепыми кротами с еще грязными мордочками. Кроты были мертвы. Мы ловили их, потому что они портили поля, но тогда я этого не знал. Знал только то, что отец их убивает. Мать спасла меня от ночного дозора и увела домой, окоченевшего от холода. Утром мешки исчезли. После этого я и сам убивал кротов, но при этом смотрел в другую сторону.
Мать. Отец. Я люблю вас.
Много вечеров мы просидели допоздна: пили самодельный коньяк Клода, пока пламя не приобретало цвет увядших роз. Мать весело рассказывала о своем прошлом; казалось, верила, что с воцарением правителя многое пойдет по-прежнему. Даже подумывала написать родителям. Мать знала, что они будут праздновать возвращение монарха. Я удивился: мне казалось, она всегда поддерживала Бурбонов. Неужели одного титула Императора достаточно, чтобы искренне полюбить человека, которого она ненавидела?
— Анри, он поступает правильно. Стране нужны король и королева. Иначе на кого же нам равняться?
— На Бонапарта и так можно равняться, король он или не король.
Но так она не могла. А Бонапарт знал, что она не может. Он сел на трон не из простого тщеславия.
Говоря о родителях, мать питала те же надежды, что и странник на пути к дому. Думала, они не изменились, за двадцать с лишним лет вся мебель осталась целой и не сдвинулась с места. Отцовская борода сохранила свой цвет. Я понимал ее надежды. Мы все в чем-то рассчитывали на Бонапарта.
Время — великий умертвитель. Люди забывают, стареют, им становится скучно. Когда-то мать рискнула жизнью, сбежав от родителей, а теперь говорит о них с любовью. Неужели забыла? Неужели время смягчило ее гнев?
Она смотрела на меня.
— Анри, с годами я не стала жадной. Я брала то, что мне давали, и не спрашивала, откуда оно взялось. Мне нравится думать о них. Хочется любить их. Вот и все.
У меня вспыхнули щеки. По какому праву я осуждаю ее? Лишаю радости и заставляю чувствовать глупой и сентиментальной? Я встал перед нею на колени спиной к огню и прижался грудью к ее ногам. Мать продолжала штопать.
— Ты такой же, какой была я, — сказала она. — Нетерпеливый и слабосердый.
Дождь шел несколько дней. Та морось, что за полчаса промочит так, что ливню делать уже нечего. Я ходил по друзьям из дома в дом, мы болтали, а заодно я помогал им делать уборку и что-то ремонтировать по мелочи. Мой друг кюре отправился в паломничество, поэтому я оставил ему несколько длинных писем — именно таких, которые любил получать сам.
Я люблю раннюю темноту. Это еще не ночь. Она дружелюбна. Никто не боится выходить на улицу без фонаря. Девушки поют, возвращаясь с последней дойки. Если я выскочу из-за угла, они вскрикнут и погонятся за мной, но сердца у них не заколотятся. Трудно сказать, чем один вид темноты отличается от другого. Настоящая темнота плотнее и тише; она заползает между мундиром и сердцем. Лезет в глаза. Когда мне нужно выйти в ночь, я боюсь не зуботычин или ножей, хотя за стенами и оградами можно найти и то другое. Я боюсь Темноты. Идешь и весело насвистываешь — но попробуй простоять на месте хотя бы пять минут. Постой в Темноте посреди поля или на тропинке, тогда поймешь, что здесь тебя всего лишь терпят. Темнота заставит тебя умерить прыть. Стоит сделать шаг, и Темнота сомкнется за твоей спиной. А впереди тебе нет места, если ты его не завоюешь. Темнота абсолютна. Идти в Темноте — все равно что плыть под водой; разница лишь в том, что не можешь вынырнуть и сделать вдох.
Когда ночью лежишь без сна, Темнота мягка на ощупь и чуть душновата, как кротовья шкурка. В деревне полагаются на луну, но когда луны нет, в окне не видно ни зги. Окно затянуто стеной, залито идеально черной поверхностью. Не та ли чернота стоит перед глазами слепого? Я всегда думал, что да, но меня разубедили. Слепой разносчик, постоянно навещавший нас, смеялся над моими россказнями о Темноте и говорил, что Темнота — его жена. Мы покупали у разносчика кадушки и кормили его на кухне. В отличие от меня, он никогда не разбрызгивал похлебку и не проносил ложку мимо рта.
— Я вижу, — говорил он, — но не глазами.
Мать сказала, что прошлой зимой он умер.
Стоит ранний вечер — последний вечер моего отпуска. Но мы не будем устраивать ничего особенного. Мы не хотим думать, что я снова ухожу из дома.
Я пообещал матери, что вскоре после коронации вызову ее в Париж. Я сам никогда там не был, и мысль об этом облегчает мне прощание. Домино туда тоже приедет — ходить за своей чокнутой лошадью, учить это чудовище вышагивать в ногу с придворными конями. Непонятно, зачем Бонапарту в столь ответственный момент понадобилась именно эта тварь, солдатский конь — не создание для парадов. Но он всегда напоминает нам, что тоже солдат.
Наконец Клод отправился спать. Мы с матерью остались одни, но не говорили ни слова. Просто держались за руки, пока фитиль не догорел и не наступила темнота.
Париж никогда не видел столько денег.
Бонапарты скупали все — от сливок до живописи Давида. Давиду, который польстил Наполеону, сказав, что у него голова настоящего римлянина, заказали писать коронацию, и он был вынужден каждый день являться в Нотр-Дам, делать эскизы и браниться с ремесленниками, которые пытались устранить ущерб, нанесенный революцией и банкротством. Жозефина, отвечавшая за цветы, не удовольствовалась вазами и букетами. Она чертила план маршрута от дворца до собора и была увлечена этим эфемерным занятием не меньше, чем Давид — своим. Я впервые увидел ее, когда она играла в бильярд с мсье Талейраном, господином достойным, но с шарами — бездарным. Если бы ее платье можно было расправить, шлейф протянулся бы ковровой дорожкой до самого собора, но Жозефина нагибалась и двигалась так, словно на ней ничего не было, и чертила кием идеальные параллельные линии. Бонапарт нарядил меня лакеем и приказал отнести ее величеству полдник. В четыре часа она любила лакомиться дыней. Мсье Талейрану подали портвейн.
Праздничное настроение, владевшее Наполеоном, превратилось чуть ли не в манию. Два дня назад он явился на обед, нарядившись папой римским, и похотливо спросил Жозефину, не хотела бы она переспать с Господом. Я не сводил взгляда с курятины.
Сегодня он велел мне снять солдатский мундир и надеть придворное платье. Невероятно узкое. Это его рассмешило. Он любил посмеяться — единственное успокоение, кроме все более горячих ванн, которые он принимал и днем, и ночью. Дворцовые банщики так же не знали покоя, как и повара. Он мог в любое время потребовать горячей воды, и если ванна оказывалась неполной, дежурному банщику доставалось по первое число. Я видел ванную только однажды. Посреди огромного помещения стояла ванна величиной с линейный корабль. В углу топилась печь, вода в трубах нагревалась, сливалась, снова нагревалась — пока не подходило время купания. Служители были специально отобраны из лучших силачей Франции, которые могли завалить быка. Эти парни в одиночку таскали огромные медные котлы, как чайные чашки; голые по пояс, они носили матросские штаны, пропитанные потом, стекавшим по ногам темными ручьями. Как и матросам, им полагалась ежедневная порция спиртного, но я не знал, что именно они пьют. Однажды я просунул голову в дверь, вдохнул пар и увидел гиганта, похожего на джинна, — Андре. Он предложил мне глотнуть из его фляжки. Я из вежливо