Вот что гласит легенда.
Если жена лодочника зачинает дитя, она дожидается тихой ночи и полной луны, когда на улицах нет зевак. Берет лодку мужа и гребет к ужасному острову, на котором хоронят мертвых. Оставляет на носу лодки веточку розмарина, чтобы бесплотные души не могли вернуться вместе с ней, и спешит к могиле родственника, усопшего последним. Привозит с собой подношения: фляжку вина, прядь волос мужа и серебряную монету. Нужно оставить их на могиле и попросить чистой души, если ребенок окажется девочкой, и ступни лодочника, если дитя будет мальчиком. Нельзя терять ни минуты. Она должна вернуться домой до рассвета, после чего лодку следует покрыть слоем соли и оставить на день и ночь. Именно так лодочники хранят свои секреты и свое ремесло. Ни один чужак не может соперничать с ними. И ни один лодочник не снимет при вас обувь, что бы вы ни сулили ему. Мне доводилось видеть приезжих, кормивших рыб бриллиантами, но ни разу не доводилось видеть лодочника без сапог.
Когда-то жил на свете слабый и глупый человек, жена которого чистила лодку, торговала рыбой, растила детей и отправлялась на ужасный остров, когда чувствовала себя в тягости. В их доме было жарко летом, холодно зимой, слишком мало еды и слишком много ртов. Этот лодочник, возивший приезжих из одной церкви в другую, однажды случайно разговорился с каким-то человеком, и тот спросил его о ступнях с перепонками. Одновременно человек этот вытащил из кармана кошелек с золотом и тихо оставил его лежать на дне гондолы. Приближалась зима, лодочник был голоден и подумал: не случится ничего страшного, если я расшнурую один сапог и дам гостю глянуть на то, что внутри. На следующее утро лодку поймали два священника, шедшие к мессе. Приезжий бормотал что-то неразборчивое и теребил руками пальцы ног. Лодочника нигде не было. Приезжего отвезли в сумасшедший дом Сан-Сервело — тихое место, где заботятся о состоятельных и слабоумных. Насколько я знаю, он до сих пор там.
А лодочник?
Он был моим отцом.
Я никогда не видела его, потому что родилась после того, как он исчез.
Через несколько недель моя мать, оставшаяся с пустой лодкой, поняла, что беременна. Хотя ее будущее было неопределенным и в строгом смысле слова она больше не была женой лодочника, мать все же решила соблюсти мрачный обряд и в подходящую ночь молча переплыла лагуну. Когда она привязывала лодку, низко пролетела сова и задела крылом ее плечо. Мать вскрикнула, отшатнулась и случайно сбросила в море веточку розмарина. Какое-то время она раздумывала, не вернуться ли, но пересилила себя, пошла к могиле своего отца и положила на нее дары. Она знала, что последним усопшим был ее муж, но могилы у мужа не было. Как это на него похоже, подумала она: не было его при жизни, нет и после смерти. Совершив свой подвиг, она оттолкнулась от берега, которого избегали даже крабы, а позже насыпала в лодку таким слоем соли, что та утонула.
Должно быть, Пресвятая Дева хранила ее. Еще до моего рождения она снова вышла замуж. На этот раз — за преуспевающего пекаря, который мог позволить себе не работать по воскресеньям.
Час моего рождения совпал с солнечным затмением, и мать делала все, чтобы замедлить роды, пока оно не закончится. Но я была такой же нетерпеливой, как сейчас, и высунула головку, когда повитуха спустилась на кухню согреть молока. Хорошенькую головку с копной рыжих волос и парой глаз, что сиянием своим добавили миру недостающего света.
Девочка.
Роды были легкие, и повитуха держала меня за лодыжки вниз головой, пока я не заревела. Но когда они решили вытереть меня и положили на стол, мать упала в обморок, а повитухе пришлось открыть еще одну бутылку вина.
Ступни у меня были с перепонками.
Сколько жили на свете лодочники, девочки с такими ступнями не рождались никогда. В обмороке мать увидела веточку розмарина и прокляла себя за беспечность. Или же следовало жалеть, что она спуталась с пекарем? После того, как утонула лодка, она ни разу не вспомнила о моем отце. Впрочем, она не слишком думала о нем, и когда лодка была на плаву. Повитуха достала нож с крепким лезвием и предложила срезать непристойные части тела. Мать слабо кивнула, решив, что я ничего не почувствую или лучше вытерпеть минутную боль, чем мучиться всю жизнь. Повитуха попробовала проткнуть прозрачный треугольник между двумя первыми пальцами, однако нож отскочил от кожи, не оставив на ней ни следа. Она снова и снова пыталась разрезать перепонки, но лишь согнула кончик ножа.
— Так хочет Пресвятая Дева, — наконец сказала она, допив бутылку. — Нож здесь бессилен.
Мать зарыдала и заголосила — и продолжала в том же духе, даже когда вернулся отчим. В жизни он многое повидал, и ступни с перепонками его ничуть не смутили.
— В башмаках у нее там никто ничего не увидит, а когда дело до мужа дойдет, то он не ногами ее интересоваться станет.
После этого мать слегка успокоилась, и следующие восемнадцать лет мы прожили нормальной семьей.
Но после того, как в 1797 году Бонапарт захватил наш город-лабиринт, мы практически полностью предались наслаждениям. Что остается людям, которые гордились собой, жили вольной жизнью, но внезапно лишились и того и другого? Мы стали зачарованным островом для всех безумцев, богачей, извращенцев, скучающих и пресыщенных. Дни нашей славы миновали, зато излишества только начинались. Этот человек из каприза снес наши церкви и похитил наши сокровища. Эта его баба украла драгоценности для своей короны из нашего собора Святого Марка. Хуже того, он забрал наших живых лошадей, отлитых людьми, руки которых тянулись от Дьявола к Богу и заключали саму жизнь в бронзовые объятья. Украл их из Базилики и поставил посреди какой-то наскоро разбитой площади в Париже, этой вавилонской блуднице.
Я любила четыре церкви, что смотрели через лагуну на тихие островки, разбросанные вокруг. Он снес их ради того, чтобы разбить народный сад. Сдался нам этот народный сад. Если бы мы захотели разбить его сами, то никогда не засадили бы его рядами сосен, будто сотнями солдат в строю. Говорят, Жозефина разбирается в ботанике. Неужели не могла подыскать для нас что-нибудь поэкзотичнее? Я не испытываю к французам ненависти. Моему отцу они нравятся. Они поддержали его дело своей любовью к дурацким пирожным.
Имя он тоже дал мне французское.
Вилланель. Звучит неплохо.
Я не испытываю ненависти к французам. Просто не замечаю их.
Когда мне исполнилось восемнадцать, я начала работать в Игорном доме. На свете не так уж много профессий для девушки. Я не хотела работать в пекарне и на старости лет остаться с красными руками, толстыми, как окорока. По известным причинам, стать танцовщицей я тоже не могла, а лодочное дело единственное ремесло, которым я бы занималась с удовольствием — заказано мне, потому что я девушка.
Иногда я брала лодку, часами плавала по каналам и даже выходила в лагуну. Я изучила все секреты лодочников — помогли инстинкт и наблюдательность.
Если я видела, что нос лодки заходит в негостеприимный черный канал, то неизменно плыла в ту сторону и находила в городе город, о существовании которого знали немногие. В этом внутреннем городе живут воры, евреи и дети с раскосыми глазами, сироты без матерей и отцов, пришедшие откуда-то из восточных пустынь. Они рыщут стаями, как кошки или крысы, и охотятся на ту же добычу. Никто не знает, откуда они берутся и какой зловещий корабль их привозит. Кажется, они умирают лет в двенадцать-тринадцать, но им всегда находится замена. Я видела, как они бросаются друг на друга с ножом из-за тухлой куриной тушки.
Тут есть и изгнанники. Мужчины и женщины, выставленные из своих великолепных дворцов, окна которых смотрят на сверкающие каналы. Мужчины и женщины, которые в официальных парижских списках значатся мертвыми. С ними здесь — случайное золотое блюдо, которое они успели сунуть в мешок перед бегством. Они живы, покуда евреи принимают его в заклад, покуда золото еще держится. Когда видишь труп, плывущий брюхом вверх, то понимаешь, что золото стерлось.
В этом немом городе до сих пор живет женщина; когда-то она владела целой флотилией кораблей, стаей кошек, торговала специями. Не могу сказать, сколько ей лет: волосы позеленели от плесени, покрывающей стены уголка, в котором она сейчас живет. Она питается мусором, который оставляет на камнях вялый и склизкий прилив. У нее нет зубов. Зубы ей не нужны. Она по-прежнему одета в шторы, которые, уходя, сняла с окна своей гостиной. Закутывается в одну штору, а другую плащом набрасывает на плечи. И спит в них.
Я разговаривала с нею. Заслышав, что мимо ее уголка проплывает лодка, она спрашивает, какое сейчас может быть время дня. Но никогда не спрашивает, который час; для этого у нее слишком философский склад ума. Как-то раз я увидела ее вечером. Ее волосы упыря освещала лампа, тоже оставшаяся у нее. Она разложила на тряпке какие-то тухлые куски мяса. Рядом стояли винные бокалы.
— У меня званый обед! — крикнула она, когда я проплывала мимо. — Я бы позвала и тебя, но не знаю твоего имени!
— Вилланель! — крикнула я в ответ.
— Ты венецианка, но имя свое носишь, как маску. Берегись костей и карт.
И она отвернулась к своей тряпице. Эта встреча была не последней, но она никогда не называла меня по имени и не подавала виду, что узнает меня.
Я пошла работать в Игорный дом. Метала кости, раздавала карты и вытаскивала кошельки из карманов, когда могла. Каждый вечер здесь выпивали целый погреб шампанского, а на тех, кому было нечем платить, спускали злого голодного пса. Я переодевалась мальчиком, потому что так нравилось посетителям. Таковы правила игры: угадывать, какой пол скрывается под штанами в обтяжку и необычно раскрашенным лицом…
Был август. День рождения Бонапарта и жаркая ночь. На площади Святого Марка устроили праздничный бал, хотя непонятно, что тут праздновать нам, венецианцам. Однако по нашему обычаю, бал должен быть маскарадом; из Игорного дома вынесли на улицу столы и поставили палатки для гадалок. Город наводнили искатели развлечений из Франции и Австрии. Как всегда, было полно чудаковатых англичан. Попалась даже компания русских, настойчиво искавших удовольствий. Что-что, а удовлетворять гостей мы умеем. Цена-то высока, но удовольствие того стоит.