Страсть — страница 10 из 37

Вложил патроны с восьмеркой, пригнувшись, пошел к излучине. Следом — Марс; сделав несколько семенящих быстрых шагов, он припадал на брюхо и, вытянув голову, дрожал мелкой дрожью.

Вот и обрывистый берег старицы. Вода, по-осеннему тяжелая, зыбится от северного ветра, гнет осоку и камыши. «Тут они, где-то совсем рядом…» Я посунулся еще ближе. Из куги с громким хлопаньем крыльев сорвались две крупные черно-пестрые птицы.

Удары летних «перепелиных» зарядов показались жалкими хлопками, но обе птицы, словно скошенные, упали в воду, накрыв кугу сильными пепельными крыльями.

Махнувший в старицу прямо с обрыва пойнтер одну за другой принес их к моим ногам.

«Не было ни гроша, да вдруг алтын!» — радостно подумал я.

Это оказались увесистые, налитые жиром белолобые казарки, очевидно, отбившиеся от пролетной стаи.

Первые казарки в моей охотничьей жизни! Я схватил мокрого Марса, прижал к груди и поцеловал в голову.

После выстрела по казаркам на Тихой и Талой над Бужуринскими лугами столько взмыло и закружилось, то поднимаясь, то опускаясь, налетной птицы, что казалось — она заполнила все небо. Я долго смотрел на нее, точно завороженный. Большинство табунов, как по нитке, тянули над заветным моим мысом. Не приторачивая казарок, я вскочил в седло и погнал к шалашу.

Да, это был пролет! Патронташа и запасной сумки патронов не хватило до окончания зори. А утки все летели, летали. Расстрелявшийся, как выражались устькаменогорцы, «в дымину», я быстро вскакивал и, выкинув ружье, поводя им от птицы к птице, кричал: «Вот я вас!» Озадаченные утки, на мгновение замерев в воздухе, плотно прижав к сизым брюшкам красные лапки, словно в судороге, трепыхали над моей головой белоснежными подкрыльями. И наконец, справившись с испугом, «колом» ускребались в небо…

Заря погасла. Пролет кончился. Запоздалый чирок: чиркнул по небу низко.

Натешившись вволюшку, я пошел к шалашу и развел костер. Но и у костра, и в шалаше весь вечер перед моими глазами мельтешили то пепельные, краснолапые крякаши, то плотные, почти квадратные, крепкие к бою голубые черняди, то узорно-сизые, прогонисто-длинные шилохвости. Однако всех их заслоняла пара белолобых казарок, срезанная так неожиданно восьмым номером дробя.

«Не было ни гроша, да вдруг алтын!» — не один раз с удовольствием повторил я в тот вечер. Еще и сейчас я ощущаю увесистую тяжесть казарок в своих руках, вижу черно-крапчатое их перо, плотные, застывшие тушки.

В ту осень были у меня и другие удачи, но эта пролетная зоря возвышалась, как вершина всего охотничьего сезона.

А в памяти с такой же живостью возникла другая осенняя охота, только не на заветном мысу, а много ближе к нашему городку, на той же старице и тоже с Марсом.

Такой же «чичер-птицегон» разыгрался с ночи и не переставал весь день. В заиртышские луга я ушел вместе с отличными стрелками, братьями Корзинкиными. «Дичи — волоса пухнут! — сказал доро́гой Иван Корзинкин. — Выжимает ее эта чертонепогодь из любых крепей. Под метелку выметает. Вот увидите, завтра на всех старицах будет уже пусто! Разве только подранки останутся, но и тех подберут лисы…»

От переправы отбежали мы не дальше трех километров и приткнулись на первых же излучинах Тихой. Братья сели почти рядом на отмели: у них не было собаки. Мы же с Марсом убрались на километр подальше и укрылись в водомоине, в глубокой заводи. Ветер крепчал. Мокрый снег слепил глаза. Птица валила вдоль старицы, как из рукава. Разная. Больше нырковые: гогольки, черняди, крохали. Шли низко, едва не задевая крыльями воду. И все табунами: успевай заряжать только.

Подпуская табуны вплотную, я норовил стрелять «в штык», чтобы убитая птица падала на сушу, но, как ни мастерил, подранки шлепались в заводь. Горячий пойнтер бросался в ледяную воду и приносил их к моим ногам.

Старался пес в ту зорю как-то особенно самоотверженно, не упустил ни одного подстрела.

Работе моего молодого пойнтера по уткам дивились даже обладатели прирожденных водолазов: сеттеров, пуделей, спаниелей: «Не его это дело, а вот поди же!..» И хотя я сознавал, что пользоваться горячностью короткошерстного, почти голого пса — явное варварство, но оставить Марса дома не мог: привязанный, он так рвался и выл, что соседи грозились отравить его. Я был одет по-зимнему. Расстегнув дубленый кожушок, я всякий раз запахивал в него мокрого пса, и мы грелись с ним вместе.

А липкий, мокрый снег с дождем вскоре перешел в сухой, секущий, как дробь, крупеник. Ветер — в ураган. Резко похолодало. Закрутила, завыла настоящая сибирская пурга.

Птица же все валила и валила. Я бы стрелял, покуда не вышли патроны, но ветер донес до меня крик старшего Корзинкина, и вскоре я разглядел его в снежной замети. Перекрывая вой бури, Иван надсадно звал: «Мы пошли-и! Иде-ом! Пропаде-ешь!..» Очнувшись от пьяного азарта, я встал над водомоиной и почувствовал всю силу урагана: меня чуть не опрокинуло в заводь. Корзинкин повернул к городу и, угинаясь от секущей пурги, пошел, скрываясь в молочной мгле.

На меня налетел табун крохалей. Не удержавшись, я ударил по ним дуплетом, и два крохаля упали в воду. Как назло, один оказался подранком, и я тщетно вызывал из воды Марса, гонявшегося за крохалем, покуда он не доспел обессилевшую птицу.

Отдохнуть, дать согреться в кожушке собаке я уже не мог: надо было спешить. Только взвалив на плечи вязанку битых уток, я понял, что сделал непоправимую глупость, отстав от товарищей.

Ледяной встречный ветер с густой секущей крупой валил с ног. Следы недавно прошедших братьев замело. Мокрый кожушок мой залубенел. Пойнтер сперва кругами носился по луговине, чтоб согреться, теперь оброс смерзшимся снегом и, шатаясь, брел сзади.

А буран неистовствовал, как в декабре, без рукавиц мерзли пальцы, нос, рот, глаза забивало снегом.

Остановившись передохнуть, я не обнаружил собаки. Бросив тяжелую вязанку, я побежал назад и нашел Марса в водомоине. Пойнтер попытался подняться и не смог. «Закоченеет — пропадет пес!..» С жалостью я схватил замерзающую собаку, взвалил на плечи и зашагал по своим следам к брошенным уткам. Марс — крупный кофейно-пегий пойнтер — весил около двух пудов. Я подобрал тяжелую вязанку уток и ринулся сквозь пургу. Удачная охота и эта разыгравшаяся грозная стихия словно удвоили запас моих сил.

Напор снежного урагана, как течение горной реки, отбрасывал меня назад. Я приспособился идти боком, выдвигая то одно, то другое плечо вперед. Заплутать я не опасался: справа была старица, слева — Иртыш. Я боялся ослабеть, выбиться из сил, однако не допускал и мысли оставить замерзать собаку или бросить уток на съедение волкам и лисам: «Сдохну, а донесу».

Непомерная ноша пригибала меня к земле. «Теперь близко! Теперь совсем уже рядом!» — подбадривал я себя. Но силы оставляли меня. Хотелось остановиться хотя бы ненадолго. «Не останавливайся, только не останавливайся!» — приказывал я себе и двигался уже в полузабытьи.

Сколько времени шел я до бакенской избушки, как добрался до нее — не помню. Помню только, как перешагнул через порог жарко натопленной землянухи, выпустил из рук тяжелую вязанку, окоченевшего пойнтера и повалился на нары.

Когда меня разбудили охотники ужинать, на столе уже стояла бадья янтарно-жирного супа из уток. Я бессмысленно озирался по сторонам. Душистый пар поднимался к самому потолку землянухи. Кто-то всунул мне деревянную ложку в руку, и я зачерпнул, проглотил горячей ароматной благодати. Я помнил о своем Марсе, но ни спросить о нем, ни оторваться от еды не мог. Молчали и все остальные охотники.

«Пропала собака!» — подумал я и, тяжело вздохнув, зацепил кусок жирной, сочной утятины. Ел и по привычке обглоданные кости бросал к порогу. И вдруг до моего слуха долетел характерный хруст. Приподнявшись с нар, я увидел жующего кости Марса…

За ночь пурга утихла, к утру выведрило, и притиснул сухой спиртовый мороз-рекостав. Иртыш начало схватывать. Паром сняли еще вчера: на реке образовались широкие забереги, и только на стрежне с зловещим шорохом шла шуга. Отрезанные от Усть-Каменогорска охотники уподобились зайцам на острове.

С большими трудностями проворные бакенщики переправили нас на городскую твердь. Мой оттаявший, воскресший пойнтер не схватил даже и насморка. Сейчас он лежал на коврике у кровати и следил за каждым моим движением: боялся, что я могу оставить его дома. Я смотрел на него и улыбался. «Видать, душенька твоя тоже дрожмя дрожит», — подумал я, безуспешно стараясь уснуть в преддверии завтрашней стрельбы на заветном своем мысу. Забылся только на рассвете. А вскочил полный силы и радостного до дрожи, до сладостного замирания сердца ощущения жизни: «Сегодняшним вечером на мысу я уже буду стрелять…» Воображение создавало картину за картиной. «Золотое время… пора упований и надежд…»

* * *

День начался с огорчений. Утром я побежал к оружейнику — старику Меркулычу — за своей двадцаткой. Жена старика — желтолицая болтливая Агафья Захарьевна — сказала, что Меркулыч еще со вчерашнего обеда отправился на Шиловские луга. «Сулился ночью вернуться, да видно пофартунило, и на утрянку остался. Известно, ваш брат охотник не только в слове — в самом себе не волен».

Но и в полдень не вернулся Меркулыч. Это было уже свыше сил. Может, он и до вечера не явится?!

Я заседлал Костю и поехал отыскивать мастера.

Смешной толстяк-коротышка, в высоких болотных сапогах, Меркулыч встретился мне на окраине городка.

— Николаич! — увидев меня еще издали, закричал старик. — Смотри!.. Суда смотри, едят тебя мухи с комарами! — И Меркулыч победительно выпятил опоясанный живот.

На ягдташе вечного, но никогда не унывающего неудачника болтались подвешенные на ремешки несколько чирков и две кряквы.

— Такого пролету — годы ждать! Утей, не поверишь, на каждой озерине — как грязи! Чуть что на самые стволы не садятся! Не твоя бы докука и не моя бы святая обязанность — и на вечерянку бы остался… — Но, увидев мое огорченное лицо, старик поспешил успокоить меня: — Да ты не сердись, едят тебя мухи с комарами, мне это раз плюнуть… Езжай — собирайся без думушки. Часочка через два-три я и боечки пооттяну, и шат устраню в лучшем виде. Езжай, вторительно говорю, это я одноментом, это мне — раз плюнуть…