— Ну вот мы и на разливах! Теперь только гляди да слушай, сибирячок!.. — Силыч шутливо подтолкнул меня локтем.
Картина действительно открылась поразительная. Весною в этих «мазаевских» местах водополье поистине безбрежно.
«Всю эту местность вода поднимает, так что деревня весною всплывает, словно Венеция. Старый Мазай любит до страсти свой низменный край…» — невольно вспомнились мне незабываемые со школьной скамьи некрасовские строки.
Насколько только может охватить глаз — вода.
Далекие колокольни церквей, вертящиеся крылья мельниц на гривах, смешанные леса — все кажется сплошным вспольем.
Спрямляя путь, катер мчится по затопленным полям и покосам. Вершинки тальника да макушки камышовых метелок напоминают нам, что летом здесь луговые озерки. Сейчас же под легким ветром бегут по всему водополью кудрявые барашки. Не различишь, где Волга, где Костромка, — слились, смешались их разливы, радуя душу своей бескрайностью.
И если мы, «сухопутные моряки», как шутя называл меня и Зуева Силыч, ликовали, любуясь открывшимися просторами, то как же радовался он, вырвавшийся из каменного города старый морской волк!
Ни на секунду здесь не было безмолвия. То гоготали пролетающие на север вереницы гусей, то с серебряными трубными кликами проносились в голубых весенних небесах, сверкая, как нитки дорогих жемчугов, лебеди, крякали, пищали, свистели на разные голоса утки и кулики всех пород.
Весенняя жизнь на разливах ярка и поэтична.
— В Вежах и дома, и амбары, и бани на сваях! — сказал Силыч. — Нигде этого, кроме здешних мест, не увидите! Нигде, даже в твоей благословенной Сибири! — И он легонько толкнул меня в бок. — От самого двора — в лодку, и хоть за полсотни верст ступай. А уж дичи насмотришься, гомону птичьего наслушаешься! Кончится охота, а еще несколько дней в ушах кряканье утиное будет стоять, — заметно волнуясь, подогревал мое воображение Силыч.
Только теперь, попав в эти широкие, благословенные места, я понял, почему Силыч в зимнюю пургу позвонил мне, сибиряку, ежегодно охотившемуся на знаменитых просторах Барабинско-Чанских озер и рассказывавшему ему не раз о богатствах родной природы: патриот и сын своей земли, он захотел показать мне, что и здесь, почти рядом с Москвой, те же богатства и красота, что и в «далекой» моей Сибири!
Внимание мое привлекла необычная туча, появившаяся на безоблачном горизонте. Я, не отрываясь, стал смотреть на нее. Очертания тучи стремительно менялись, она уменьшалась, уменьшалась и наконец совсем пропала.
«Да ведь это же гуси!» — подумал я, но опасался высказать вслух свое предположение, чтоб не оскандалиться в глазах двух по сути мало еще знакомых мне охотников.
Катерок мчался в сторону смутившей меня тучи.
Вскоре я ясно стал различать качающуюся на волнах разлива живую серую массу птицы.
— Гуси! Да ведь это же гуси! — выкрикнул я.
— Где? Где гуси? — заволновался близорукий Зуев, поспешно вставляя в глаз стеклышко монокля.
— Да вон же, вон же они! — указал зоркий Силыч.
Упавшей на воду серой тучей, огромным живым островом колыхались на волнах гуси.
— Гуменника здесь скапливается в эту пору большие тысячи. Тундра еще в снегах, а на здешних просторах ему раздолье — вот он и жирует тут каждую весну недели по две, по три. Попробуй возьми его голой рукой, — сокрушенно сказал Силыч, отвернулся и стал смотреть на перелетающих от катера уток.
Я и Дмитрий Зуев долго еще глядели на гусей, пока они, слившись с горизонтом, не пропали с глаз.
— Королевская дичь! Удел родившихся в сорочке счастливчиков! — как всегда цветисто-восторженно заговорил Дмитрий Павлович. — Свалить бы парочку, а там и умереть можно…
Силыч повернулся к нему и, сощурившись в улыбке, сказал:
— Оставь тщетную надежду, казаче, и сосредоточь все свои помыслы на утьве: это верней. Я здесь охочусь не первый год и не взял ни одного. Михаил Григорьич — местный и охотник первой статьи, а за всю жизнь, как он сознался мне, убил всего трех штук, и то случайно… Нет, уж я предпочту селезней в сумке, чем гусей в небе.
Экспансивный Зуев тяжело вздохнул, я промолчал.
Впереди, на узкой длинной гриве, показались Вежи — небольшая деревенька с домами, с амбарами и даже с банями, построенными на сваях.
С полудня захолодало, насупило: от свинцовых туч, казалось, вот-вот начнет попархивать снежок.
План выезда в ночь на дальние разливы срывался. Силыч нахмурился, заходил по комнате.
Хозяин и проводник по охоте — Михаил Григорьевич Тупицын — высокий, белолобый, рассудительный человек успокаивающе заговорил:
— Не спешите, настреляетесь вволю. А вечерком я вас на зорьку за деревню свезу: селезнишки и там полетывают. Крякуши же у меня порядочные. Особенно ваша, Алексей Силыч. Не утка — балык с медом!..
Лицо Силыча прояснилось.
— Схожу-ка посмотрю я несравненную свою Солоху, — надев шапку, Силыч вышел из комнаты.
Вернулся он веселый, радостно потирая руки, еще у порога заговорил:
— Действительно во всей форме крякушка! У меня ровно бы и не бывало еще такой обольстительницы. Чуть только шваркнет селезень в сараюшке, как она даст-даст: не поверите, не селезень я, а так бы, раздув зоб, и бросился к ней, такая у нее страстишка в голосе!..
Низкорослый, но как-то особенно матросски добротно широкий, в охотничьих сапогах, в старом, потертом клетчатом пиджаке, повеселевший Силыч выглядел таким несокрушимым крепышом, такой радостью светилось крупное, усатое его лицо, что в комнате, казалось, разом стало светлее.
Силыч сел к столу со своим охотничьим ящиком и стал не спеша, серьезно, как и все, что он делал, разбирать и укладывать по патронташам патроны.
Погода, как часто это бывает весной, еще ухудшилась: разбойничьи засвистел северный ветер.
Зуев посмотрел в окно, безнадежно махнул рукой и пошел за перегородку прилечь.
Силыч, увлеченный патронами, был все так же безмятежно благодушен. Он проверил ружье, смазал мазью сапоги.
— Перед охотой на дню по два раза смазываю, — сознался он в слабости неукротимого охотника, так хорошо известной и мне и многим собратьям по страсти.
До вечерней зари было еще очень далеко, но Силыч уже стал посматривать на часы.
— А ведь, пожалуй, пора, Михаил Григорьич… Пока то да се, шань-шамань, пока едем, пока скрадочки делаем — в самый раз получится…
— Пора — так пора, — согласился покладистый Тупицын.
Зуев без зова выскочил из-за перегородки, и начались сборы.
Мы сели в лодку у самых огородов, и быстрое течение вскоре вынесло нас за околицу деревни.
Погода портилась все больше и больше, начал пролетать снег.
— Забиваться на одну зорю далеко не резон, Алексей Силыч, а поверну-ка я к любимой вашей старушке, — сказал Михаил Григорьич и подрулил к гриве с залитыми кустами ивняка, с кочками и мочажинами.
Силыч оглядел «пейзаж».
— Узнал. Вон она, моя прошлогодняя ракита — под ее сенью я взял пять селезеньков за зорьку с несравненною моей Солохой. Ну, доброго добра вам, браты запорожцы, — как-то особенно молодо и тепло сказал Силыч.
Он захватил корзинку с тревожно заговорившей в ней крякушей и выскочил из лодки. — Красота-то, красота-то вокруг!.. — Надо было видеть усатое его лицо в этот момент!.. И восторг художника, влюбленного в родную землю, и предвкушение сладостных минут свидания с глазу на глаз с целым миром издревле волнующих душу охотника звуков и шумов пробуждающейся весны, с затопленными ивняками, со знакомой старой, дуплистой ракитой и оживающими почками.
Поехали дальше. Оставшийся Силыч застучал топориком, подновляя прошлогодний скрадок.
Завистливо поглядывавший в сторону Силыча Зуев, метров через триста тоже выскочил из лодки.
Маленький, щупленький, с горящими глазками: чувствовалось, что и он «не чуял земли под ногами».
Еще в лодке Дмитрий Павлович не говорил, а как-то односложно, восторженно вскрикивал, а при появлений подозрительной затопленной корежки, издали похожей на утку, поспешно вставлял в глаз смешной, свой монокль.
Вскоре и мы с Тупицыным загнали лодку в прибрежные ивняки и тоже высадили круговую утку.
Ветер дул со стороны Силыча, и мы отлично услышали, как начала работать знаменитая его крякуша. Это действительно была «несравненная Солоха». После первой же истошной ее «осадки» прогремел выстрел, вскоре второй и третий.
Наша утка все еще самозабвенно купалась, чистилась, потом выбралась на кочку и задремала.
Молчала и крякушка Зуева.
Солоха снова заголосила, и снова прогремел выстрел Силыча.
— Не утка, а красный перец! Ей ни ветер, ни дождь, ни снег. Не допустит она до наших разинь-монахинь ни одного селезня: всех к себе переманит, — сказал мой спутник.
Снег усилился, и вскоре земля, кочки на гриве побелели.
Табун больших кроншнепов, прижатый непогодой, спустился на мочажину метрах в ста от нашей засидки.
Длинноногие, с ятаганоподобными клювами птицы, посидев с минуту совершенно неподвижно, разбрелись по мочажине и занялись кормежкой.
Я, не отрываясь, наблюдал за кроншнепами. Дул ветер, шел снег, все больше и больше белела земля, и темно-серые таинственные птицы теперь уже резко-контрастно выделялись на мочажине.
Из-за ветра я не слышал голосов птиц, но мне казалось, что они все время покачивают гнутыми своими носами, о чем-то переговариваются на своем кроншнепином языке.
«Наверно, собираются заночевать в этих кочках», — подумал я и вздрогнул, услышав шепот Тупицына: «Летит!»
Я повернулся и не далее десяти метров от себя увидел разом застелившего от меня весь мир голубого, краснолапого селезня, летевшего на призывный крик Силычевой Солохи.
Выстрелы наши почти слились. Но я отчетливо сознавал, что выстрелил уже в убитого Тупицыным падающего крякаша. Сознавал и не смог удержать пальца, нажимавшего гашетку.
Кроншнепы сорвались — улетели куда-то в седую заметь.