Страсть тайная. Тютчев — страница 2 из 91

Книга перваяЧТО ЖЕЛАННЕЕ СЧАСТЬЯ

1



 доме, что укрылся за оградою в тихом Армянском переулке, вблизи Маросейки — одной из самых многолюдных улиц в центре Москвы, — праздник.

Впрочем, никакое это не пышное торжество, выражающееся в шумном веселье, а скорее приподнятость души, охватившая каждого, населяющего сей старинный, в целых три этажа особняк.

Да как может быть иначе, когда Феденька, коему двадцать третьего ноября 1821 года исполнилось восемнадцать лет, в тот же самый день заслужил аттестат об окончании курса в Московском университете и утверждении его в звании кандидата словесных наук!

Господи, да, кажется, совсем недавно, осенью 1819-го, стеснительный, с румянцем во всю щёку юноша, по виду мальчик, чуть ли не под диктовку маменьки выводил в своём прошении:

«Родом я из дворян, сын надворного советника Ивана Тютчева, от роду себе имею 15-ть лет, воспитывался и обучался в доме родителей российскому, латинскому, немецкому и французскому языкам, истории, географии и арифметике, потом в течение двух лет слушал в сём университете профессорские лекции, теперь желаю продолжить учение моё в сём университете в звании студента, почему правление императорского Московского университета покорнейше прошу, сделав мне с знаний моих надлежащее испытание, допустить к слушанию профессорских лекций и включить в число университетских студентов словесного отделения...»

И вот по завершении учёбы — аттестат, в коем такой великолепный отзыв:

«По окончании испытания все члены отделения, основываясь на положении о производстве в учёные степени, единогласно положили: что поелику означенный студент Фёдор Тютчев, доказавший свои знания и на обыкновенном трёхгодичном экзамене и сверх того отличившийся своими упражнениями в сочинении и примерным поведением, за что награждён был похвальным листом, и после того продолжавший беспрерывно слушать лекции гг. профессоров, оказал и теперь, при уценённом ему испытании, вновь похвальные успехи и отличные сведения в науках; то члены отделения, в уважение всех вышесказанных причин, так как и времени всего учения его, продолжавшегося более четырёх лет, признают, что он, Тютчев, не только достоин звания действительного студента, но и звания кандидата словесных наук...»

Справедливости ради надобно сразу сказать: Феденька схитрил и, ещё поступая в студенты, прибавил себе цельный год вольнослушательства. К тому подтолкнули его умные головы. Дескать, каждый год пребывания в вольнослушателях засчитывается лишь за полгода действительного студенчества, а припишешь ещё подобный срок, получишь в итоге полный год. Тогда, мол, и в студентах можно будет ходить не три года, как требует устав университета, а только два. А затем — сдавай экзамен и получай аттестат.

Но какие же на самом деле надо было иметь отменные знания, чтобы не только выдержать испытания, но и получить учёную степень!

Вот почему уже не одну неделю в доме Тютчевых царит ощущение радости, и чувство сие передаётся то от маменьки к папеньке, то, наоборот, от милейшего и обычно тихого Ивана Николаевича к утончённой и легко возбудимой Екатерине Львовне, а от них, родителей, — к пятнадцатилетней Дашеньке.

Только радость радостью, а в глубине сердца у Екатерины Львовны тревожный холодок то набегает, то моментами отпускает: а далее-то что, в какую службу следует определить Фёдора?

Сказать, что не думали, не прикидывали, будет неверно. Перебирали в уме многие занятия, да у Фёдора полное равнодушие ко всем даже мало-мальски приличным местам. А так ли уж и впрямь приличны сии места, которые возникали в разговорах? Какое-нибудь архивное письмоводительство — фи! Разве сия карьера для такого умного и развитого отрока, как Фёдор?

Маменька отписала в Петербург своему троюродному братцу Александру Ивановичу: что он присоветует в рассуждении будущей карьеры для Феденьки? Кузен ответил коротко: днями сам наведаюсь в первопрестольную, тогда и присоветую, к какому берегу, мол, пристать юнцу.

Сей родич не чета здешней, московской родне — со связями в министерствах, если не сказать, что и в самом Зимнем дворце! Вот почему к радости, связанной с Федиными университетскими успехами, прибавилось, прямо сказать, нетерпеливое ожидание петербургского гостя.

Один Фёдор во всём доме был, казалось, в высшей степени равнодушен к тому, что происходило вокруг него. С утра возьмёт книжку и, как был в светло-зелёненьком своём мундирчике и в сапогах с жёлтыми отворотами, растянется на оттоманке, считай, до обеда, а то и до ужина. И не дозовёшься, пока не дочитает до конца.

А Дашеньку в сии светлые и торжественно приподнятые дни не оторвать от окна. Чуть заслышит стук дорожной кареты и цокот копыт — к стеклу, за которым, как на ладони, весь двор.

Однажды и углядела: экипаж, запряжённый четвернёю, въехал во двор — и к самому парадному подъезду. Лакей в пурпурной с золотом ливрее спрыгнул с запяток, подскочил к дверце кареты, на которой изображён графский герб, и распахнул её широким жестом.

У Дашеньки зашлось сердечко, когда она бросилась к маменьке и во весь голос объявила счастливую весть:

   — К нам — он, его высокопревосходительство!

   — Кузен Александр! Наконец-то! А мы так заждались, — бросилась навстречу гостю Екатерина Львовна и не скрыла слёз радости.

Генерал от инфантерии Остерман-Толстой — высокий, стройный, несмотря на то что перевалило за пятьдесят, — выглядел чистым орлом. Только одно обстоятельство могло в самый первый момент помешать сему впечатлению: у героя не было одной руки. Но это, как и множество орденов на мундире, и утверждало гостя в ранге храбрейшего воина, на самом деле не жалевшего своей крови и жизни на полях брани.

После обмена приветствиями и любезностями, пройдя в гостиную и присев по-походному на жёсткий стул, а не опустившись в предложенное мягкое кресло, Александр Иванович изрёк, обращаясь к хозяйке дома:

   — Итак, сестрица Катерина, о сыне твоём речь? В таком случае мой совет ты могла бы загодя предугадать — в военную службу Фёдора, в строй!

   — Как? — подалась вперёд маменька, не в силах далее продолжать речь.

Иван Николаевич стеснительно улыбнулся и покраснел:

   — Право, Александр Иванович, скажи, что пошутил. Разве не помнишь, что я сам когда-то в гвардии служил, но в чине поручика в отставку и вышел. Не наша, Тютчевых, сия планида — мягки характером.

   — А старший ваш, Николай, чью унаследовал натуру, коли уже офицер и, слышал, не на плохом счету? — взял верх генерал. — Так что резон твой, Иван Николаевич, не в зачёт. Другое дело, что Николаю вы не перечили, когда он решился пойти в училище колонновожатых, к умному генералу Муравьеву Николаю Николаевичу. А вот Фёдору стали потакать: и слаб он здоровьем, и застенчив, и робок как красна девица. Слава Богу, не к куклам потянулся — к книге. А всё ж книги — не штык и не сабля добрая.

   — Так ведь, братец, каждый и развивается в силу дарованных ему Господом способностей и талантов, — пришла в себя Екатерина Львовна. — Разве не помню тебя бедовым и отчаянным? Вот и стал генералом, имя которого гремит во всей России. А Феденька, между нами, такие вирши уже слагает, что господа университетские профессора большое будущее ему предрекают.

   — Стихосложение, сестра, хотя и призвание, но всё ж забава, — не согласился гость. — Сие, так сказать, не поприще, коему мужчина обязан себя посвятить. Впрочем, знаю случай, когда стихотворство почиталось нами вровень с ратной доблестью. Я — о Жуковском. Помните его «Певца во стане русских воинов»? То ж в незабвенном восемьсот двенадцатом на наших глазах слагалось, а сам автор в офицерских чинах ходил.

И Александр Иванович, тряхнув поседевшим чубом, с пафосом припомнил вслух:


На поле бранном тишина;

Огни между шатрами;

Друзья, здесь светит нам луна,

Здесь кров небес над нами.

Наполним кубок круговой!

Дружнее! руку в руку!

Запьём вином кровавый бой

И с падшими разлуку.


   — А далее, далее — какие слова! — перебил гостя Иван Николаевич и тоже наизусть продекламировал:


Сей кубок ратным и вождям!

В шатрах, на поле чести,

И жизнь и смерть — всё пополам;

Там дружество без лести,

Решимость, правда, простота

И нравов непритворство,

И смелость — бранных красота,

И твёрдость, и покорство...


И, пропустив сознательно ещё немало строк, как бы обойдя общие места поэмы, сразу ухватил главное:


Хвала сподвижникам-вождям!

Ермолов, витязь юный,

Ты ратным брат, ты жизнь полкам,

И страх твои перуны!

Раевский, слава наших дней,

Хвала! перед рядами

Он первый, грудь против мечей,

С отважными сынами.


Прочитаны были строки, воздающие славу героям войны Милорадовичу, Витгенштейну, Коновницыну, Платову. И наконец, оборотись всем корпусом к гостю и сделав полупоклон, хозяин дома с подчёркнутой торжественностью произнёс слова поэта:


Хвала, наш Остерман-герой,

В час битвы ратник смелый!


Генерал не удержался — гордо вскинул красивую голову.

   — И мне, извольте видеть, тогда «досталось» от пиита, — спрятал за шуткою бесспорное удовлетворение. И уже не скрывая гордости: — А сочинено сие было здесь, под Москвою. Не токмо мы все, военачальники, каждый воин в ту пору был орёл, герой подлинный. Им всем, кто дрался тогда за честь русскую, Жуковский и посвятил свой труд. Изумительной души человек!

   — Вот и я хочу те же слова сказать о Василии Андреевиче — добрая душа, — подхватила Екатерина Львовна. — Никак лет тому назад пять или шесть сидел он вот тут, в нашей гостиной, и премило беседовал с Иваном Николаевичем. А Феденька — рядом. И с такой алчностью внимал каждому слову Жуковского!