Страсть тайная. Тютчев — страница 24 из 91


Более двадцати лет минуло с той поры, когда они, чистые и юные, изведали свою первую любовь. Чего только не случилось за эти годы, какие невзгоды и бури не пронеслись над головою Фёдора Ивановича, а те встречи жили в его душе, как самые яркие воспоминания.


Я помню время золотое,

Я помню сердцу милый край.

День вечерел; мы были двое;

Внизу, в тени, шумел Дунай.

И на холму, там, где, белея,

Руина замка вдаль глядит,

Стояла ты, младая фея,

На мшистый опершись гранит.

Ногой младенческой касаясь

Обломков груды вековой;

И солнце медлило, прощаясь

С холмом, и замком, и тобой.

И ветер тихий мимолётом

Твоей одеждою играл

И с диких яблонь цвет за цветом

На плечи юные свевал.

Ты беззаботно вдаль глядела...

Край неба дымно гас в лучах;

День догорал; звучнее пела

Река в померкших берегах.

И ты с весёлостью беспечной

Счастливый провожала день;

И сладко жизни быстротечной

Над нами пролетала тень.


Жизнь залечила рану, нанесённую разлукой. И друг, неожиданно ставший её мужем, на самом деле не перестал быть его другом. А между когда-то влюблённым в неё юношей, тогда тоже почти мальчиком, и ею не только не порвались, но укрепились настоящие дружеские связи.

И муж и Амалия что только не делали, чтобы оказать свои помощь и услуги дипломату, карьера которого не задавалась!

Переехав в Петербург, каждый из них старался использовать своё влияние, чтобы пособить их давнему другу. Тщетно! Сменялись чиновники миссии в Мюнхене, освобождались должности, но вакансии ускользали от Тютчева. И даже когда, как само по себе разумеющееся, виделось, что место первого секретаря, занимаемое Крюденером, перейдёт к секретарю второму, — этому не суждено было статься.

Тютчеву было неловко. И он с присущим ему показным брюзжанием старался попенять по поводу непрошеных услуг: «Ах, что за напасть! И в какой надо было мне быть нужде, чтобы так испортить дружеские отношения! Всё равно, как если бы кто-нибудь, желая прикрыть свою наготу, не нашёл для этого иного способа, как выкроить панталоны из холста, расписанного Рафаэлем... И, однако, из всех известных мне в мире людей она, бесспорно, единственная, по отношению к которой я с наименьшим отвращением чувствовал бы себя обязанным».

Многое было испробовано, чтобы выйти из того сложного положения, в которое он попал. С тридцатого июня 1841 года он, что называется, оказался в безвоздушном пространстве — «за длительное неприбытие от отпуска» Тютчев был уволен из штата министерства иностранных дел и лишён звания камергера.

Кого винить в том — его собственную неосмотрительность, халатность и нерадивость в отношении к службе или к тому же давно зревшую к нему недоброжелательность министерских верхов? Ведь вот же там, в Мюнхене, находился Тютчев, всё ещё числивший себя в отпуске и водивший дружбу с послом Севериным, а из министерства в Мюнхен пришла бумага, в которой значилась фраза о том, что «местопребывание Тютчева неизвестно»!

Давно уже подмечено: мужчины более всего не склонны простить своему сопернику превосходства в уме. Женщинам же знакома зависть к тем из подруг, кто пользуется большею благосклонностью у сильного пола.

Что ж, в нашем случае и по отношению к Тютчеву, и по отношению к Амалии Крюденер, вернее всего, оба сии определения подходят безошибочно.

Но как бы то ни было, без сильной протекции, без надёжных связей возврат на дипломатическую службу был невозможен. И главную свою надежду Тютчев не мог не связать с Амалией, действительно давно уже завоевавшей место первой петербургской великосветской красавицы.

Что толку было записываться на приём к вице-канцлеру, когда за границей он уже виделся с ним и тот был предельно любезен и отзывчив. Вероятнее всего, сию расположенность к бывшему своему сослуживцу Нессельроде и расценивал как высшее благодеяние, которое он может себе позволить.

Следовало искать какой-то иной путь для реабилитации собственной персоны. И у Тютчева на сей счёт уже был проект. Его следовало лишь поведать кому-то из тех, кто находился наверху.

«А вдруг?.. — возникало самое заветное и самое, казалось, невероятное предположение. — А вдруг то, о чём говорят, хоть в какой-то мере правда? Тогда я не ошибся в Амалии. Только она окажется способной вывести меня из того тупика, в коем я оказался».

Как говорится, прямо с корабля он попал на бал в буквальном смысле слова — у Амалии был раут. Пряча своё смущение за наигранную браваду, он тем не менее высказал ей то, что зрело в его уме, — свой проект, которым хотел бы заинтересовать кого-либо из самых влиятельных лиц. Но теперь ему некогда — его ждут папенька и маменька в Москве. Вот если бы на обратном пути...

   — Днями мы переезжаем в Петергоф, на свою дачу. Приезжайте туда по своём возвращении из Москвы. Я буду ждать вас, — как всегда, участливо глянула она на своего старого друга.

24


   — Позвольте, ваше высокопревосходительство Александр Христофорович, представить вам нашего мюнхенского друга... — Амалия, взяв под руку только что вошедшего в гостиную Тютчева, подвела его к генералу в голубом мундире.

«Ба! Да это же сам Бенкендорф, правая рука царя, начальник Третьего отделения его императорского величества канцелярии и шеф корпуса жандармов. — От неожиданности Тютчев стушевался и тут же подумал: — Тем лучше! Всё, о чём я теперь скажу, завтра же станет известно императору. Это как бы я сам нынче говорил с его величеством. Об этом я и мечтать не мог. Так что же меня смутило? Вперёд, теперь — только вперёд!»

   — Для любого подданного российской империи быть представленным вашему высокопревосходительству — высшая честь. Для меня же, вынужденно пребывающему вот уже два десятилетия вне пределов отечества, сие особый знак. — Тютчев поклонился и с чувством пожал протянутую ему руку.

Бенкендорф улыбнулся:

   — Это мы, петербуржцы, должны гордиться такими верными сынами отечества, кои, будучи даже далеко за её границами, с честью блюдут интересы России. Мне о вас Амалия Максимилиановна говорила именно в этом духе — самый исконно русский из всех наших европейски образованных людей.

Мужчины прошли в дальний угол гостиной и расположились в уютных креслах. За окнами виднелись деревья сада. С них уже были сняты спелые яблоки и груши. Вдали, по лёгкому монотонному шуму, угадывалось море.

Генерал посмотрел в окно.

   — Да, вот она, родная земля!.. Или наши святыни — Кремль в златоглавой первопрестольной, — раздумчиво проговорил он, выслушав восторженный рассказ Тютчева о его недавнем свидании с Москвой. — Для всех, живущих здесь, любовь к отечеству не подлежит сомнению. А каково таким, как вы? В сердце — память о России, а вокруг — хула целого сонма недоброжелателей, что стремятся развенчать и опорочить святые в нас чувства.

   — Ваше высокопревосходительство, видимо, под впечатлением о недавно выпущенном в Париже сочинении господина Кюстина?

   — Предположение ваше не лишено основания. — Александр Христофорович откинулся на спинку кресла и, не отводя глаз от лица собеседника, добавил: — Вам, смею думать, уже довелось ознакомиться с сею книгою под названием «Россия в 1839 году»?


Книга, о которой зашла речь, не так давно произвела в Петербурге эффект разорвавшейся бомбы. Выпущенная в Париже, она обошла почти все европейские страны. И только в России её распространение было запрещено, не говоря уже о переводе на русский язык. Тем не менее многие из высшего общества успели познакомиться с французским изданием и испытали настоящий шок: неужто всё это написал о нас, русских, тот самый маркиз, который совсем недавно так радушно был принят чуть ли не в каждом знатном русском доме?

А ведь и правда, никого не было желаннее в тот злополучный, 1839 год в Петербурге, чем маркиз Астольф де Кюстин. Одно его имя должно было служить примером преданности престолу, верному и честному служению королевской власти. Именно за это в самый разгар французской революции сложили свои головы на гильотине дед и отец Астольфа. А его мать вместе с ним, только что появившимся на свет, вынуждена была скрываться в глухих деревнях.

Могла ли быть для петербургского императорского двора рекомендация лучше, чем сама история жизни этого отпрыска славного аристократического рода?

И тем не менее чуть ли не каждая страница в его книге оказалась написанной будто ярым сторонником революции! Так, во всяком случае, расценили сочинение маркиза даже многие из тех русских, кто был с ним лично знаком и немало способствовал его приезду в Россию.

Ещё только вступив на русскую землю, автор уже спешит настроить читателя на минорный лад. «Нигде вблизи больших городов я не видел ничего столь безотрадного, как берега Невы, — сообщает он. — Окрестности Рима пустынны, но сколько живописных уголков, сколько воспоминаний, света, огня, поэзии, я сказал бы даже, страсти оживляют эту историческую землю. Перед Петербургом же водная пустыня, окружённая пустыней торфяной. Море, берега, небо — всё слилось; это — зеркало, но тусклое, матовое, как будто лишённое фольги и ничего не отражающее».

Но над всем этим, пишет далее автор, разлит тусклый, мертвенный свет, словно огромная лампа подвешена между небом и землёю. Жуткое чувство! Свет карабкается вверх по земному шару, как по куполу, на самую верхушку, откуда взору открываются замерзшие моря, сверкающие как кристаллические поля. Считаешь себя перенесённые в жилища блаженных, в среду ангелов, неизменяющихся обителей неизменного мира.

Кажется, ещё никто так талантливо не передавал впечатление от белых ночей, нависающих летом над российской столицей. Но — чу! Разве не видятся вам в сей монументальной картине знаки апокалипсиса и разве в этих бравурных звуках сатанинской симфонии не слышатся ноты реквиема? Вот в какую холодную, безжизненную пустыню вступил я, о други, будто говорит читателям автор.