Страсть тайная. Тютчев — страница 3 из 91

Иван Николаевич уточнил:

   — В семнадцатом году сие случилось — удостоил Василий Андреевич нас своим присутствием. Да ты же помнишь, Александр Иванович, тогда государь император и весь царский двор прибыл в Москву. Отмечалась пятая годовщина изгнания из нашей первой столицы Наполеоновых пришельцев. А затем «Реденька упросил меня отправиться к Василию Андреевичу в Кремль, в Чудов монастырь, где тот жил при царской семье. «Редору сколь было? Да четырнадцать годков, как раз перед самым зачислением в университет. Знать, тогда уж он решил: стану, как и Жуковский, слагать вирши.

Взгляд у генерала был острый, пронзительный, как у всех Толстых — из-под кустистых бровей. И в то же время как бы не лишённый некоего лукавства:

   — А ну, пригласите-ка нашего именинника. Пусть почитает что-либо своего сочинения, коли, как говорите, он у вас отменного дарования.

Теперь смутилась Екатерина Львовна, да ещё более чем до неё Иван Николаевич.

   — Что ты, кузен, Феденька не токмо читать, даже говорить о своём сочинительстве не станет! — полушёпотом произнесла она.

   — Робок? Застенчив?

   — Может, и так, — согласилась маменька. — Но скорее, думается, он так высоко почитает истинную поэзию, что собственные опыты ему кажутся недостойными стороннего внимания. Потому и нынче цельный день с книжкою Жуковского в своей светёлке сидит. Погодин Михаил, Федин товарищ по университету, ему на короткое время два тома сего любимого поэта одолжил. А своё, что ни выйдет из-под пера, засунет куда ни попало, что и сам потом не сыщет, а то вдругорядь и обронит на пол. Давеча я листок за ним подобрала — страх и вслух повторить. Но тебе, братец, я всё же решусь показать.

Удалилась, должно быть, в свою спальную и вернулась с четвертушкою бумаги в руке.

   — Вот, называется «К оде Пушкина на Вольность».


Огнём свободы пламенея

И заглушая звук цепей,

Проснулся в лире дух Алцея —

И рабства пыль слетела с ней.

От лиры искры побежали

И вседробящею струёй,

Как пламень Божий, ниспадали

На чела бледные царей.

Счастлив, кто гласом твёрдым, смелым,

Забыв их сан, забыв их трон,

Вещать тиранам закоснелым

Святые истины рождён!

И ты великим сим уделом,

О муз питомец, награждён!

Воспой и силой сладкогласья

Разнежь, растрогай, преврати

Друзей холодных самовластья

В друзей добра и красоты!

Но граждан не смущай покою

И блеска не мрачи венца,

Певец! Под царскою парчою

Своей волшебною струною

Смягчай, а не тревожь сердца!


Генерал нетерпеливо встал и в полном молчании прошёлся от стола к окнам и обратно. Взгляд насупился.

   — Алцей или Алкей, сие понятно, — произнёс наконец. — Жил когда-то в Древней Греции и слыл непримиримым врагом тирании. А вот и новый тираноборец — родной племянник Василия Львовича Пушкина. Сей отпрыск известного вашего московского стихотворца и друга Жуковского в нашей северной столице наделал немалого шума своею одою о вольности. Потому не так давно и наказан ссылкою в южные края, слава Богу, не в Сибирь. А Фёдор ваш — умён! Тож возвышает голос супротив рабства, но, обращаясь к певцу вольности, призывает его смягчать, а не тревожить сердца власть предержащих. Каков, а? Дипломат, чистый дипломат! Чего ж мы тут разводим турусы на колёсах? Будущее вашего любимого сынка — как на ладони!

   — О чём это ты, братец? — вновь растерянно подалась к Александру Ивановичу Екатерина Львовна и в порыве своём нерешительно простёрла к нему руки, — Что явилось тебе на ум? Аль и вправду решился в военную службу сдать, чтобы не писал крамольных стишков?

   — Будет, будет тебе, Катерина, себя и других страхами пужать. О ратном поприще я сегодня и сам не всерьёз повёл речь. От вас же знал — сие не Фёдора вашего планида. Теперь и вовсе утвердился в своей догадке. А явилась мне мысль поставить сего отрока на верную и приличествующую его дарованиям стезю. Только дело это надо тонко и очень уж расчётливо в Петербурге решить! Отпустите-ка Фёдора со мною в столицу. Пусть поживёт в моём доме да Северною Пальмирою полюбуется. А там и дело сладится. Впрочем, зовите его сюда — сам всё ему и скажу.

2


Уже в Петербурге Фёдора пронзила мысль, которая никогда ранее не приходила в голову: он в Европе! Нет, не в смысле географического открытия, вроде того, что до сих пор жил на одном континенте, а оказался вдруг на другом, доселе не виданном.

Недаром ведь ещё с детства знал, что не только град Петров, но и Москва находится на Европейском материке.

Тут Европа была именно в том значении, которое изрёк Пётр Великий, когда, заложив северную столицу на берегу Финского залива, тем самым прорубил для России окно в новый мир, окно в цивилизацию, которая до той поры ещё робко и несмело касалась нашего жизненного устройства.

Дом дяденьки Остермана-Толстого располагался на Английской набережной. Там был ряд великолепных особняков, в коих наряду с местной знатью проживали иностранные дипломаты. А невдалеке — громада императорского Зимнего дворца и дворцов великих князей и министров.

Город со строгими и прямыми проспектами, с широкими площадями был не похож на милую и любезную Москву, с коей с малых лет сроднился он, Феденька Тютчев.

Было такое ощущение, что попал он не просто в другой город, но именно в иную, ещё неведанную страну.

Вскоре он оказался уже за пределами отечества, в иноземных краях!

Дорожная карета, в коей они вдвоём с дяденькой-генералом разместились удобно и вольготно, быстро катила по гладким, проложенным как стрела немецким дорогам.

Посмотришь налево, взглянешь направо из окна экипажа — чистенькие, ухоженные строения что в городах, что в простых деревнях. Только в городах дома и островерхие кирхи повыше и посолиднее, улицы и площади, мощённые камнем, пошире и попросторнее.

Вон тут и там — в разноцветных, ярких одеяниях молодые люди, чопорно прибранные дамы и даже старики, мастеровые в кожаных или брезентовых фартуках, пасторы в длинных сутанах с глухими стоячими воротничками, лекари или чиновники в белых жабо...

Все спешат по своим делам. Но лица спокойные, лучше сказать, просветлённые. А при встречах не только с соседями, но и с незнакомыми людьми, такими же, как и они сами, бюргерами — обходительность, воспитанность и даже откровенная доброжелательность.

Отчего сии качества в таких разных людях, даже самых простых по своему положению в обществе? А потому, видать, что каждый независим. У каждого из них живёт в душе ощущение некой внутренней свободы.

А свобода — мать и другого чувства, что движет каждым человеком в сей Европе, — достоинства. Да-да, на каждом лице, на каждом индивидууме — отпечаток сего спокойного и одновременно гордого чувства.

И не оттого ли та просветлённость лиц, доброжелательность по отношению к вовсе даже не знакомому встречному, что каждый человек здесь знает себе цену?

   — Вот куда я тебя забросил своею одною рукою! — оборачивается от окна Александр Иванович, — Отныне ты сам станешь жителем сих краёв — по наружности, манерам и конечно же, языку таким же бюргером, как здешние жители. Однако, надеюсь, сердцем и душою всё будешь русак. Корень твой, тютчевский, а допрежь наш общий, толстовский, должен и здесь, в Неметчине, сохранить свою первородную сущность. Вот как бы и я — прибавил к своему родовому прозванию вроде бы иноземную фамилию Остерманов, но остался русским чистейших кровей.

От маменьки была ведома Фёдору история славного рода Толстых. Один из предков Екатерины Львовны был воеводою при Иване Грозном, другой слыл знатным государственным мужем при царях Фёдоре Ивановиче и Михаиле Фёдоровиче, были в роду и полководцы, и дипломаты.

При Петре Великом особо проявил себя Пётр Андреевич Толстой, став одним из ближайших сподвижников первого российского императора. За выдающиеся заслуги он был возведён в графское достоинство. Родного же его брата Ивана — прапрадеда Фёдора Тютчева по материнской линии, — как и других родичей, сия высокая честь обошла.

Так и начали своё существование — как бы основная, графская линия Толстых, от коих, кстати говоря, произошли оба известных писателя — Лев Николаевич и Алексей Константинович Толстые, и другая, вроде бы боковая линия.

Но представители сей, неграфской, ветви тоже в давние времена соединили собственные судьбы со знатным, посвятившим свои деяния России родом Остерманов, выходцев из Вестфалии. Так, родной брат деда Екатерины Львовны Матвей Андреевич Толстой женился на дочери Андрея Ивановича Остермана, графа и тоже сподвижника Великого Петра.

Сей Матвей Толстой, взявший в жёны Остерманову дочь Анну Андреевну, и оказался впоследствии дедом нашего героя-генерала.

Однако для полноты картины следует добавить ещё одну веточку к уже обозначенному генеалогическому древу. Сестра отца Екатерины Львовны — Анна Васильевна Толстая — вышла замуж за сына того же известного Остермана, Фёдора Андреевича.

Брак этот оказался бездетным. Но когда умерла мать Екатерины Львовны, тётка взяла её к себе на воспитание. В том же доме частенько гостил и двоюродный племянник хозяйки, иначе — троюродный братец будущей матери Феденьки Тютчева — Сашенька Толстой.

Тётка и её супруг щедро распорядились своим наследством. Она отписала племяннице дом, который затем Тютчевы продали и купили за эти деньги особняк в Армянском переулке.

Александр же Иванович Толстой, уже начавший военную службу и храбро проявивший себя в войне с турками, получил от бездетного Фёдора Остермана графский титул с майоратным, наследственным имением.

Граф Остерман-Толстой, сидя теперь в карете супротив своего троюродного племянника, был, несомненно, доволен тем, что и он, родич, сумел оказать услугу подающему надежды отроку.

Конечно, и сам он, начиная собственную карьеру, был полон сил, амбиций и надежд, необходимых для того, чтобы проложить путь в жизни. Но оказанное ему благодеяние близкого родственника, одарившего его высоким сословным званием, открыло перед ним и дополнительные возможности. Ныне содействие Фёдору в самом начале его служебной карьеры, без сомнения, должно стать хорошим ему подспорьем.