Страсть тайная. Тютчев — страница 39 из 91

   — Простите, — развёл руками и без тени улыбки, вполне серьёзно сказал Тютчев, — но попытаться объяснить мне преимущества одного парового котла перед другим всё равно что пробовать высекать искру из куска мыла.

Фёдор Иванович быстро удалился из своего кабинета, окликая на ходу камердинера Эммануила и отдавая ему приказание одеваться, чтобы ехать в город.

Управляющий Василий Кузьмич, знавший хорошо совершеннейшую некомпетентность Фёдора Ивановича в хозяйственных делах и его неподражаемое неумение вести даже самые простейшие разговоры на деревенские темы, направился с докладом к Эрнестине Фёдоровне. Жена Тютчева тотчас во всём разобралась, пригласила для разговора Мари, и тут же были составлены все необходимые для дела бумаги.

И вот теперь, весной, значительно ранее обычных сроков, мать и дочь заспешили в Овстуг.

На платформе вокзала Тютчев казался рассеянным. Он то невпопад приподнимал краешек шляпы, раскланиваясь с проходившими мимо и так же провожавшими кого-то в Москву знакомыми, то намеренно отворачивал лицо, когда кто-то пытался с ним заговорить.

   — Пожалуй, тебе, Фёдор, следует ехать домой и не ждать третьего звонка, — предложила Эрнестина Фёдоровна.

   — Ты, Нести, права: в отличие от театра, где третий звонок означает начало, здесь последний удар колокола — конец, — по своему обыкновению каламбуром ответил Тютчев.

   — Для нас с мама третий звонок — начало, — не согласилась с отцом Мари. Начало новой, настоящей жизни после мерзкого зимнего прозябания. Неужели и правда впереди — солнце, тепло, милый лес и Десна?

   — Ах, какая это несправедливость: я вынужден оставаться здесь, когда вы уезжаете, туда! — с лёгким вздохом произнёс Тютчев.

Уголки губ Мари чуть дрогнули в усмешке:

   — Чтобы чувствовать себя вполне счастливым в любом путешествии, надобно всегда оставлять дома самого себя.

   — Натурально, не брать с собой в дорогу собственный сплин, хандру и тревоги, как заблаговременно решают оставлять дома что-то из гардероба, из наскучивших вещей, без которых можно обойтись, — тут же отозвался Фёдор Иванович.

   — Однако, вам, папа, это не всегда удаётся. Прошедшим летом вы три месяца провели за границей, и самыми сильными впечатлениями, если судить по вашим письмам к нам в Овстуг, были встречи и бесконечные беседы в Лозанне, Висбадене и Веймаре с теми русскими, с которыми вы каждый день встречаетесь и в Петербурге.

   — Увы, дочь моя, для человека в его долгом путешествии, которое называется жизнью, привычное общество и знакомые лица как спасательный круг, — попытался улыбнуться Тютчев. — И вам в Овстуг я подброшу этот круг в виде милейшего Полонского.

   — Вы чаще пишите, папа, — сменила тон Мари. — Ваши письма всегда доставляют мне великую радость. И не забывайте делать ножные ванны. Что же касается хозяйственных дел, положитесь на мама и меня. Я сама должным образом сверю все счета, которые мне покажет Василий Кузьмич.

Эрнестина Фёдоровна, отдав какое-то распоряжение горничной, подошла к мужу и дочери.

   — С некоторых пор, ты, Фёдор, знаешь, я не руковожу твоими личными делами, точнее, не вмешиваюсь в твою частную жизнь. — Эрнестина Фёдоровна приподняла дорожную вуаль, — Однако в одном согласна с Мари и настоятельно прошу тебя: возьми строгие меры относительно болезни ног. Я велела Эммануилу каждый вечер готовить тебе ножные ванны. А теперь прощай, Фёдор, пора...

Лицо Эрнестины Фёдоровны с изумительными, постоянно восхищавшими всех знавших её агатово-тёмными глазами было спокойно. Но это спокойствие и слова, которые она произнесла, неприятно подействовали на Тютчева.

«Что это — великодушная забота о моём здоровье или скрытое раздражение? — нервно повёл плечами Фёдор Иванович, — Нет, Нести не способна на поступки, свойственные многим женщинам, которые волею судьбы оказываются в её положении. Она выше того, что происходит между нами. Она просто устала и измучена заботами, которые в самом деле тяжким бременем легли на её плечи. А теперь, в довершение всего, ещё этот сахарный завод! Но вся надежда в деревне на Мари, на её энергический характер... Боже, как я виноват перед этими дорогими для меня существами, как я тяжёл для них, точно крест...»

И он, завершая ход своих горьких мыслей, произнёс:

   — Да, да, я непременно возьму строгие меры относительно себя...

Он коснулся губами руки Эрнестины Фёдоровны и обнял Мари.

Чисто вытертые, сверкающие блеском стекла вагона первого класса отделили Тютчева от жены и дочери. Состав вздрогнул, передавая от вагона к вагону металлический лязг, и от паровоза двинулись вдоль платформы плотные, точно рождественско-ёлочная вата, белые клубы пара.

«Надо непременно тотчас отправить в отпуск Якова Петровича, — проходя через залу ожидания, думал Тютчев, — Поездка в Овстуг бедному и неприкаянному Полонскому необходима как воздух. Но куда деться мне — одинокому даже среди самых близких и родных, среди массы знакомых, среди такого огромного и постыло чуждого города, как Петербург? Куда деться мне с моею раздвоенной жизнью, с душевными болями и страданиями, от которых нигде не скрыться?..»

Он вышел на привокзальную площадь и огляделся. Вокруг сгрудились экипажи, из которых выходили и в которые садились люди, лошади нетерпеливо пофыркивали, тряся огромными гривами, раздавались зазывные выкрики «ванек», шум снующей толпы.

Снова вокруг был город — отталкивающий и одновременно манящий, пугающий однообразием и влекущий к себе своими привычными, казалось, не разрываемыми ничем связями.

В голове сразу возникли и зароились десятки самых неотложных, наиважнейших забот, которыми он должен теперь, оставшись один, заняться непременно и сразу.

Надо было снять дачу за городом, поехать к бедной и страдающей Леле, наконец, снарядить в летнюю дорогу Диму и Ванюшу, повидать Блудову Антуанетту, Вяземского... Да мало ли наваливающихся ежедневно дел, не считая обязанностей по комитету!

Теперь, когда он оказался совершенно свободным, Тютчев на мгновение ощутил какую-то лёгкость, приподнятость. Потому он и вспомнил о своих заботах не с чувством обычной раздражительности, а с ожиданием чего-то светлого и радостного. Но ощущение приподнятости длилось недолго. Он вновь представил спокойное, красивое в своей печальной строгости лицо Нести, и приподнятость его исчезла.

«Нет, я тяжёлый крест не только для неё, в первую очередь для себя, — грустно подумал Фёдор Иванович. — Чего я хочу, чем живу? Сильным, ярким, но всё же мимолётным чувством или глубокой, постоянно раздражающей душу неудовлетворённостью? Видимо, одно неотрывно от другого. У Нести же всё по-иному. Она знает, как надо жить даже в той, далеко не лёгкой ситуации, в какую я её невольно поставил. Ах, Нести, Нести... Надо непременно, тотчас же переговорить с Яковом Петровичем и направить его в Овстуг».

«Как спасательный круг», — вспомнил он свои слова и неожиданно поморщился. — Не в словах суть, хотя я страстно люблю выискивать фразы и выражения, которые подчас поражают воображение других своей необычностью, образностью, что ли. Но сам-то я не собираюсь никого удивлять этими оборотами речи. Просто подчас мне необходимо точно выразить мысль, её важнейшую суть. А суть здесь одна: Полонский, Нести, Мари — каждый по-своему одинок. И каждому нужен «круг». Мне он нужен так же, и я его судорожно ищу. Но вряд ли найдётся для меня такой спасательный круг, даже лодка, чтобы не дать мне погрузиться в пучину. Я чувствую, как наступают на меня волны. Но это ещё не девятый вал. А ведь может, обязательно может прийти и его время — время грозной, неумолимой волны. И тогда...»

Тютчев зябко повёл плечами и, близоруко прищурившись, окинул взглядом ряд стоявших у подъезда вокзала экипажей, выискивая в толпе знакомую фигуру Эммануила.

2


Яков Петрович Полонский, уже известный поэт, занимал должность секретаря комитета цензуры иностранной, председателем которого с весны 1858 года был назначен Фёдор Иванович Тютчев.

В отличие даже от младшего цензора, должность секретаря считалась самой маленькой, но с жёстким кругом обязанностей. Если младшие цензоры могли брать работу на дом и, соответственно, не каждый день ходить на службу, секретарю комитета положено было находиться при деле неотлучно весь день. От него каждый час могли затребовать какую-либо справку, вызвать не только к комитетскому начальству, но и выше — в главное управление цензуры по любому, самому неожиданному поводу.

Естественно, что и отпуск секретарю комитета должно было выправлять главное цензурное управление. Но Фёдор Иванович, проявляя симпатии к своему секретарю, махнул рукой на формальности и на собственный страх и риск решил отпустить на отдых Якова Петровича.

Однако Полонский, несмотря на настойчивое приглашение Тютчевых провести лето у них в Овстуге и почти ежедневные напоминания Фёдора Ивановича о необходимости ехать, со дня на день откладывал эту поездку. Всякий раз, когда разговор заходил о сём предмете, Яков Петрович по своей природной застенчивости конфузился, поскольку отпуск означал для него пребывание в родовом тютчевском имении, так сказать, на иждивении семьи начальника.

В начале июля Фёдор Иванович всё-таки настоял, и Яков Петрович вроде бы сдался. Но и тут — нескладный, долговязый, предельно застенчивый и всегда неуверенный в себе — он всё ещё пробовал колебаться.

   — Право, Фёдор Иванович, как-то неловко, — прихрамывал по кабинету Полонский, не решаясь присесть. — Я как-нибудь устроился бы и здесь...

   — Остаться на лето в Петербурге? — подошёл к окну Тютчев. — Взгляните-ка сюда — и вы без труда заметите, милейший Яков Петрович, что Петербург уже принял свою летнюю физиономию. Непривлекательная, осмелюсь заметить, физиономия.

За окном по Петровской линии Васильевского острова, где в здании университета временно размещался комитет цензуры иностранной, сухой ветер гнал по мостовой жгуты пыли, обрывки афиш и ещё какой-то уличный мусор. Даже близость Невы не укрощала духоты, пахнущей камнем.