«Лишь кое-где, как из тумана...» — вновь возникла строчка, но Тютчев остался ею недоволен. — Не так, не так!.. Надобно по-другому начать стихи...»
От жизни той, что бушевала здесь,
От крови той, что здесь рекой лилась,
Что уцелело, что дошло до нас?
Два-три кургана, видимых поднесь...
Да два-три дуба выросли на них,
Раскинувшись и широко и смело.
Красуются, шумят, — и нет им дела,
Чей прах, чью память роют корни их.
Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаем
Себя самих — лишь грёзою природы.
Поочерёдно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной.
Мысль пришла неожиданная, но Тютчев понял, что получилось стихотворение в том духе, как он уже не раз высказывался: человек только часть вечной и могущественной природы. И хотя у людей есть разум в отличие от всего, что нас окружает, у природы своя, ещё не познанная нами жизнь. Много лет назад он так и сказал в стихах:
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик,
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык...
Тютчев сейчас ощутил, что в стихах, которые он только что сложил на виду у вщижских холмов, проявилась и новая мысль. Так прямо он ещё, пожалуй, не говорил о бренности и обречённости человеческих усилий перед вечностью мироздания. Не слишком ли?
Фёдору Ивановичу не хотелось сейчас додумывать это до конца, он поспешил к парому, чтобы быстрее попасть в Овстуг.
Когда лодка причалила, Тютчев увидел на берегу сначала коляску, затем жену, которая спешила к нему с плащом в руках.
— Фёдор! Мы так переволновались из-за тебя. Ну разве можно с твоими ногами идти через лес?
Он обнял жену, теперь уже чувствуя, как по лицу потекли вместе с дождевыми струями и слёзы.
— Нести!.. Как ты меня нашла? Как ты догадалась? Но как вы там все, как Мари?
— Несколько лучше. Она сейчас вся в заботах. Понимаешь — Николя, школа...
«Ах, Мари, Мари! — вздохнул Тютчев, и тут же снова в голове возникли стихи, которые он только что сочинил. — Боже, неужели я жестоко прав — всё поглотится бездной? В том числе и усилия моей дочери, вся её жизнь? Нет, нет! Пока не поздно, Мари надо спасти!»
— Нести! Домой, домой! Быстрее домой!
Никогда так не спешил в Овстуг Фёдор Иванович, как в этот день — в свой последний приезд в родные с детства места.
36
На следующее утро Тютчев определил довести до конца два самых важных и неотложных дела — решительно и откровенно переговорить с Мари и наконец съездить к Губонину и продать ему лес.
Поехать в Гостиловку он наметил сразу же после обеда, а теперь, после завтрака, попросил дочь прийти к нему в кабинет, чтобы объясниться с глазу на глаз.
Фёдор Иванович напрасно прождал полчаса и час — Мари не появилась. Не слегла ли?
Надев сюртук, он прошёл в её комнату и, увидев, что постель уже убрана, вышел в сад.
Штрейфель и белый налив поспели, антоновка ещё наливалась, свисая крупными плодами с тонких, узловатых ветвей.
Фёдор Иванович, как в детстве, сорвал показавшееся ему уже с изрядной желтизною яблоко, тщательно протёр его платком и надкусил. Вяжущая кислинка наполнила рот, обожгла нёбо. Нет, не поспело. Самое лучшее антоновское яблоко всё-таки в конце сентября, надобно подождать ещё месяц.
У дома Василия Кузьмича, мимо которого он вчера прошёл в сумерках, толпился народ. Бегали ребятишки, бабы, подперев по обыкновению правой рукой щёку, в застиранных и выгоревших летних головных платках, глазели, как мужики проворно и ловко тесали брёвна, строгали доски. От звонких, поющих топоров летела янтарная щепа, из фуганков струилась витая смолистая стружка. А с подъезжавших подвод под дружное и лихое «А ну, взяли...» скатывали толстенные брёвна.
Мари — в наброшенной на плечи белой шерстяной шали, повязанная лёгкой косынкой, чтобы не разлетались волосы, — стояла на крыльце и что-то говорила Михаилу Маркианову. У того за ухом — плоский плотницкий карандаш, в руках, как гирька на верёвочке, отвес. Выслушав Мари, Маркианов тут же что-то отчертил на доске, и она живо, согласно закивала головой, радостно заблестев глазами.
— Папа! — увидев подходившего отца, быстро подлетела к нему Мари. — Извините, что задержалась. Видите, какие с утра дела. Всё, всё — и внутри, и снаружи — надо перестроить! В доме ведь как? Столовая, спальня, гостиная, кухня, чуланы всякие... А тут надо по-иному: классы и классы... Не хотите ли посмотреть на чертёж? Мне его Маркианов составил, а Николенька его консультировал. Ах, какое золото этот Михаил, вы представить себе не можете! На все руки мастер. А теперь — главный плотник. Глядите, глядите, какие узоры он сейчас начал вытёсывать для окон!.. Наличники будут в виде зверюшек. Почти как в доме Губонина. Только там — для баловства, для прихоти, а у нас для детворы — радость...
Дочь говорила возбуждённо, быстро, и на её заметно заострившемся, похудевшем лице то и дело пятнами блуждал румянец. Она закашлялась и поднесла к губам платочек.
— Не смотрите на меня так, папа, — отвернулась она. — Вчера, вы знаете, шёл дождь. Вот я опять простудилась...
«Неужели она и теперь, когда почти ни к чему не привело лечение в Липецке, так и не осознала своего ужасного положения? — подумал Тютчев. — Ведь она чахнет на глазах! С меня довольно, я теперь же, тотчас объясню ей всё и потребую проявить решительность и твёрдость».
Он опустил голову, собираясь с мыслями, но когда поднял глаза, увидел, что дочь уже отошла от него. На миг он потерял её среди мужиков, но заметил уже у дороги, окружённую ватагой подростков.
— Мария Фёдоровна, там школьные столы привезли. Партами прозываются, — доложили ребята.
— Ах вы, мои помощнички! Куда привезли мебель, где сложили?
— Да на площади, у церкви...
Мари глянула по сторонам и, увидев Бирилёва, стоявшего рядом с Маркиановым, позвала его:
— Николенька, дружочек, не сочти за труд — вели разыскать Мамаева. Да накажи ему, чтобы школьную мебель — непременно в сарай. И чтобы её накрыли рогожей и мешковиной.
И когда подошёл Бирилёв, восхищённо посмотрела на ребят, всё ещё не расходившихся от неё.
— Ты погляди, погляди, как они выросли, мои грамотеи! Узнаешь? Это вот Ванюша, это Гриша... Жаль, что уже большие и не пойдут в школу.
Мальчики — головы на две выше, чем были прошлым летом, — шмыгнули носами:
— А мы уже и так умеем читать. И считать можем, как вы учили...
Мари положила руку на плечо Ивана:
— Как только вернусь в Петербург, сразу же вышлю новых книжек. Чтобы обязательно за зиму вы их прочитали, а потом мне расскажете, что вам в них понравилось. Хорошо, мальчики?
К обеду Мари опоздала. Зато пришла не одна — с молодым человеком в пенсне и с каштановой бородкой. Был он в крылатке, должно быть, только с дороги.
— Знакомьтесь, это наш будущий учитель Николай Павлович. Проходите, Николай Павлович, обедать с нами. Вы у нас, как говорится, первая ласточка. Скоро потребуются ещё учителя. Не шутка — пять классов, и в каждом должен быть свой наставник!..
Терпение Фёдора Ивановича находилось на крайнем пределе. Такое поведение дочери по меньшей мере легкомыслие и полнейшее безволие. Совершенно правильно он написал на днях Анне: бывают натуры, не находящие в себе воли, чтобы вовремя принять решение, в нужный момент смело разорвать магический круг колебаний.
— Мари, я попросил бы тебя после обеда остаться, — стараясь не встречаться с дочерью взглядом, выдавил из себя Фёдор Иванович.
— Ой, милый папа! — поспешно поднялась из-за стола Мари. — Я ведь совсем забыла, что наказала Мамаеву прийти ко мне. А кроме того, как раз теперь надо принимать кумыс. Вы не видели в конце сада башкирскую кибитку? Там, где огромные тополя и под ними родник. Это мои башкиры, мы привезли их из Липецка с четырьмя лошадьми. Теперь кумыс они готовят прямо здесь, и он всегда свежий...
Прошёл день и другой... С раннего утра и до позднего вечера Мари на ногах. И не представлялось ни малейшей возможности улучить время, чтобы не накоротке, а серьёзно поговорить с нею.
На третий день, когда Фёдор Иванович решился уезжать, перед утренним чаем у Николая Алексеевича случился припадок. Да такой, как несколько лет назад здесь же, в Овстуге, — с парализацией ног и потерей речи.
Мари, будто не существовало вокруг никого, как тень — молчаливая, сосредоточенная — носилась то к школе, то в комнату мужа, подавая ему лекарства, делая необходимые массажи, примочки. Она лишь изредка принимала помощь Эрнестины Фёдоровны, сменявшей её у постели больного. Так прошло трое суток. Наконец речь Николая Алексеевича начала восстанавливаться, появилась надежда, что вскоре отойдут и ноги.
В полночь Тютчев спустился к дочери, но в кровати её не оказалось. Фёдор Иванович приотворил дверь в комнату зятя и увидел Мари дремлющей в кожаном кресле. Она вздрогнула, накинула на себя шаль и, держа в руках туфли, босиком вышла к отцу.
— Николенька только что заснул, — произнесла она шёпотом и, смутившись, что отец смотрит на её босые ноги, быстро сунула их в туфли. — Это я чтобы не потревожить его. Знаете, папа, он метался, бредил все ночи. Мы с мама́...
Она поднесла ко рту руку со сжатым в комочек платком и прокашлялась.
— Покажи мне платок, дочь, — потребовал Фёдор Иванович.
— Что вы хотите, папа?
Фёдор Иванович разжал её пальцы и расправил батистовый квадрат.
— Здесь же кровь! Понимаешь ли ты — кровь... — придушенно прошептал он, разглядев на платке два бурых пятна и одно свежее, ещё алое. — Я когда-то уже видел это... Я знаю, чем всё может кончиться. Я не переживу... Слышишь, дочь моя, я не смогу пережить это ещё раз!