Теория страсти Нины Петровской
Мужчины, пишущие женщин:«женщины не существует»
Как известно, дневник Валерия Брюсова, подробно описывающий 90-е годы XIX века и достаточно подробный даже там, где затрагиваются непростые отношения с «Зиночкой» (то есть Зинаидой Гиппиус), обрывается на 1904–1905 годах, чтобы уже потом, позже, 21 апреля 1907 года, в ночь под Пасху, дневник был продолжен, но уже в форме воспоминаний о прошедшем:
«Из 1904–1905 года. Для меня это был год бури, водоворота. Никогда не переживал я таких страстей, таких мучительств, таких радостей… Литературно (выделено мной. – И. Ж.) я почти не существовал в этом году…».[92]
Это был год его любовных отношений с Ниной Петровской.
Наиболее известные воспоминания о Нине Петровской оставили близкие ей мужчины, принадлежавшие к кругу символистов (Брюсов и Белый, которые были главными персонажами этой любовной истории, и Владислав Ходасевич, который был Нининым другом), причём её женская субъективность в их текстах представлена достаточно однообразно.
Метафизика символизма базируется на строгом онтологическом различии между субъектом и объектом, между активным духом и пассивной природой. Женщине в этой метафизике отведена двойственная позиция, которая отражает специфику русской мизогинии начала XX века: с одной стороны, она представлена высшим по значимости символом в общей концептуальной иерархии символизма – Вечной Женственностью; с другой стороны, она рассматривается в качестве пассивной, лишенной духовного «я» субстанции, полностью детерминированной своей сексуальностью.
Примечательно, что концепция Вечной Женственности, зародившаяся в философии русского славянофильства, возникает в контексте противопоставления западноевропейскому понятию атомарной субъективности, и её главной характеристикой является неиндивидуальный статус субъективности: индивидуальная субъективность растворена в общем. Собственно, понятие женского потому и используется славянофилами в качестве идеальной модели в процессе конституирования феномена русской субъективности как таковой, так как в русской культуре, с точки зрения Хомякова, женщина только тогда является «женщиной», когда она, – сущность не в-себе, но для-других. Однако коллективизм в отношениях с другими, понимаемый в терминах славянофилов, ограничивается сугубо духовными отношениями. Представленный в философии славянофилов способ соединения «я» с другими в форме исключительно духовного соединения становится идеальной моделью межличностного взаимодействия для русских символистов эпохи модернизма. В то же время в теории русского символизма, опирающейся на метафизику славянофилов, в конструкции эротических отношений представлена и другая сторона женской субъективности – полностью лишенная духовных характеристик сексуальность, которую также воплощает женщина. В текстах символистов часто показаны страсти и страдания женщины, сведенной к телесным характеристикам и лишенной духовного «я». Что для неё есть любовь? Высшее воплощение любви у такой женщины возможно не в духовном, а только в телесном соединении любящих; она не может признать в качестве «высшей любви» духовное соединение; доказательством «высшей любви» для неё являются сексуальные отношения. Когда Валерий Брюсов в Из моей жизни (1927) описывает свои подростковые (в 15 лет) любовные отношения с сестрами Викторовыми, то примечательной в этом тексте является его интерпретация причины их разрыва: он не посмел осуществить физическую близость с Анной в гостиничном номере, и именно поэтому, как он считает, Анна его бросила, ибо с ним, по словам Анны в интерпретации Брюсова, «только проскучаешь» – и это несмотря на то, что, как отмечает сам Брюсов, он был выгодным кавалером: сестры были бедны, а он, будучи сыном богатого купца, водил их в рестораны и на гулянья, дарил подарки, кормил и тратился на извозчика! Однако, по мнению Брюсова, желание Анной физической близости как доказательства любви оказывается сильнее её меркантильного расчета, то есть её желания продолжать пользоваться его материальной щедростью. Поэтому Анна Викторова, воплощая тип недуховной женской сексуальности, прекращает, несмотря на выгоду, всякие отношения со слишком «духовным» молодым Брюсовым.[93]
Нина Петровская в текстах всех трех мужчин описывается как воплощение телесной стороны женской субъективности – как женщина, постоянно стремящаяся вызывать аффект у мужского субъекта («Она несколько раз пыталась прибегнуть к испытанному средству многих женщин; она пробовала удержать Брюсова, возбуждая его ревность», – свидетельствует Ходасевич в Некрополе (1939)). Жизнь Нины представляется и Белым, и Ходасевичем как наполненная многочисленными и мимолетными романами. Она описывается как женщина, у которой идея физической близости с мужчиной окрашивает все её существование. Нина Петровская неспособна достичь духовной позиции, понять непрагматическое значение красоты. И даже когда возникает впечатление, что она наконец-то смогла обрести духовную позицию (например, на начальной стадии отношений Нины Петровской с Андреем Белым, когда кажется, что она увлечена его стихами), то вскоре обнаруживается, что за всей её кажущейся духовностью все равно, как уверен Белый, скрывается сексуальный интерес и желание физической близости с ним. («В 1904 году Андрей Белый был еще очень молод, золотокудр, голубоглаз и в высшей степени обаятелен»,[94] – замечает Ходасевич.).
Сближение Андрея Белого с Петровской началось в январе 1903 года, а уже в январе 1904 года Белый с ужасом пишет: «произошло то, что назревало уже 11 ряде месяцев – мое падение с Ниной Ивановной».[95] По мнению Белого, даже когда Нина Петровская говорит о творчестве, о стихах, оказывается, что своей целью она имеет только одно – сексуальные отношения. Когда Белый бросает её, она сближается с Брюсовым и заводит другие многочисленные романы. «Однако все было напрасно, – свидетельствует Ходасевич. – Брюсов к ней охладевал. Иногда он пытался воспользоваться её изменами, чтобы порвать с ней вовсе. Нина переходила от полосы к полосе… Она тщетно прибегала к картам, потом к вину. Наконец, уже весной 1908 года, она испробовала морфий».[96]
Иначе говоря, даже друг Нины Ходасевич считает, что она способна только на «земную» любовь. Поэтому, по его мнению, Белый и бежал от Нины. «О, если бы он просто разлюбил, просто изменил! Но он не разлюбил, а он “бежал от соблазна”, – пишет Ходасевич. – Он бежал от Нины, чтобы её слишком земная любовь не пятнала его чистых риз».[97] Таким образом, женщина, если она не следует идеалу Вечной Женственности, в представлении символистов, неспособна на чистое, незаинтересованное отношение к своему возлюбленному: «Сударыня, вы нам чуть не осквернили пророка! Вы отбиваете рыцарей от Жены! Вы играете очень темную роль! Вас инспирирует Зверь, выходящий из бездны».[98] Неслучайно в брюсовском романе Огненный ангел главная героиня Рената, прообразом которой является Нина Петровская, пытается соблазнить даже ангела. То есть, с точки зрения символистов, Нина, как отмечает Ходасевич, «обязана была в данном случае любить Андрея Белого во имя его мистического призвания, в которое верить себя заставляли и она, и он сам».[99]
В противоположность обычной, «земной» женщине, которая, по версии русских символистов, полностью определяется своей сексуальностью, мужчина в своем отношении к женщине является двояко детерминированным, с одной стороны, «низким» – сексуальным влечением, а, с другой стороны, «высоким» – любовью. «“Прекрасный Иосиф” (Андрей Белый. – И. Ж.), как это ни странно, был неравнодушен к горничным, – пишет Нина Берберова. – У него всегда в Москве (когда он жил с матерью) были хорошенькие горничные. Он говорил, что “мамочка” после его несчастной любви к Л. Д. Б. так была озабочена его здоровьем, что «старалась брать подходящих горничных”».[100] Однако этот тип чувственности мужского субъекта относится исключительно к сфере влечений, не включающей измерение трансцендентного и не имеющей никакого отношения к «настоящей» любви. Ведь настоящая любовь мужчины, как показывает Лакан на примере анализа фигуры Прекрасной Дамы, возникает только тогда, когда измерение трансцендентного обнаруживается в любом обыденном проявлении объекта любви, обеспечивая субъекту непрерывность наслаждения, не смотря на то, что реализация его сексуального желания становится всё более невозможной. Ходасевич в согласии с этой логикой утверждает, что «настоящая» любовь Андрея Белого началась только тогда, когда его любовным объектом становится «Прекрасная Дама» Любовь Дмитриевна Блок, в отношениях с которой его наслаждение и его любовь утрачивает темпоральный характер и становится вечной: «с этого-то момента он и полюбил по-настоящему, всем существом и, по моему глубокому убеждению, – навсегда. Потом еще были в его жизни и любви, и быстрые увлечения, но та любовь сохранилась сквозь все и поверх всего. Только ту женщину, одну её, любил он в самом деле».[101]
Из двух возможных, по мнению теоретиков символизма, женских жизненных стратегий Нина Петровская наиболее последовательно воплотила первую – неудержимое желание сексуальной близости с мужчиной: Нина Петровская «не существует» без мужчин, она существует лишь постольку, поскольку служит средством для подчеркивания значимости их личностей. Неслучайно, когда с ней в Берлине знакомится Берберова, она описывает Нину с чувством глубокого разочарования: «С темным, в бородавках, лицом, коротким и широким телом, грубыми руками, одетая в длинное шумящее платье с вырезом, в огромной черной шляпе со страусовым пером и букетом черных вишен… Рената Огненного ангела, любовь Брюсова, подруга Белого – нет, не такой воображала я её себе».[102] В воспоминаниях Ходасевича – то же чувство разочарования и брезгливости по отношению к Нине. Главная мысль его мемуаров Конец Ренаты та, что Ренаты не существует, если не существуют любившие её мужчины. Рената – только «один из центральных узлов, одна из главных петель той сети».[103] Ходасевич подчеркивает, рассказывая о встрече Белого и Петровской в ресторане в 1907 году, что Нина не говорит, но плачет. «У вас в тарелке больше слез, чем супа».[104] Сюжет Конца Ренаты Ходасевича стремительно движется к Нининой гибели, потому что как она еще может продолжать жить после всех любовных трагедий одна, если как одна, т. е. как «я» она не существует и никогда не существовала.
Ходасевич отказывает Нине даже в малейшей способности к литературному письму: «Писательницей называли её […] в газетных заметках. Но такое прозвание как-то не вполне к ней подходит. По правде сказать, ею написанное было незначительно и по количеству, и по качеству».[105]
Бедная Нина, как её маркирует Ходасевич, страдающая Нина, молчаливая Нина, судьба которой – смерть.
Не можем ли мы сделать вывод, что в философии русского символизма главное качество женской субъективности – то, что она не существует независимо от мужской любви, что женщины нет «самой по себе»? Любовь Дмитриевна Блок мучилась тем, что, как свидетельствуют её воспоминания Были и небылицы о Блоке и о себе, никого из окружавших мужчин не интересовала ни её индивидуальность, ни – хотя бы – красота её тела – розового, с прозрачной кожей, с копной золотых волос. Она вынуждена была в одиночестве любоваться им одна, предъявляя свое тело посредством зеркала самой себе. Блок воспринимал её красоту только в связи с «высшей», то есть духовной символикой Вечной Женственности. Окружающие же оценивали её индивидуальность только в связи с поэтической индивидуальностью её мужа, судя и меряя «Любу» по тому, насколько она подходит любимому поэту в качестве достойного дополнения. Даже старающаяся быть беспристрастной в оценках Берберова в день похорон Блока не могла не отметить, что Л. Д. Б. – «тяжеловата». Но и тело Нины Петровской, описанное в воспоминаниях современников, предназначено не для слов. По-разному описывается тело Петровской различными авторами: «коренастое…» – у Берберовой, «мила…» – у Блока, «скрывала свои года…» – у Ходасевича. Роман Брюсова Огненный ангел – роман об истерическом теле Нины, когда «симптомы говорят вместо неё». В романе почти нет слов Ренаты, так как слова заменены симптомальным языком истерического тела: «Никогда до того дня не видел я таких содроганий и не подозревал, что человеческое тело может изгибаться так невероятно! На моих глазах женщина то вытягивалась мучительно и против всех законов природы, так что шея её и грудь оставались твердыми, как дерево, и прямыми, как трость; то вдруг так сгибалась вперед, что голова и подбородок сближались с пальцами ног, и жилы на шее чудовищно напрягались; то напротив, она удивительно откидывалась назад, и затылок её был выворочен внутрь плеч, к спине, а бедра высоко подняты».[106]
В дискурсе модернизма больное, страдающее тело воплощено в теле женщины. Само вхождение Нины Петровской в круг символистов, по свидетельствам Ходасевича и Белого, началось, собственно, с её телесного «падения», в результате чего она обратилась к мистике и начала замаливать свои «грехи». «В сущности, каяться следовало»,[107] – строго подводит итог Ходасевич.
«Женщины не существует»: женское «духовное» тело
Но как же тогда, если сфера женской реализации ограничивается сексуальными отношениями с мужчиной, женщина может функционировать одновременно и как инстанция высокой, «духовной» любви – та, которую Нина Петровская парадоксальным образом также воплощала для русских символистов?
Не можем ли мы предположить, что в философии русского символизма женская субъективность на самом деле понимается как не эссенциалистская, т. е. как – в духе современных теорий неидентитарной субъективности – перформативная, не имеющая какой-либо изначальной сущности, реализующаяся посредством различных антиэссенциалистских аффирмативных действий, или истерических симптомов, столь искомых в женской субъективности мужчинами-символистами?
Как показывает анализ случая Нины Петровской, функционирование конструкции духовной любви обеспечивается в культуре символизма механизмом мужского нарциссизма: в своем чувстве духовной любви к женщине мужской субъект выстраивает и поддерживает идеальный образ себя самого. Тем самым мужской субъект обретает способность не фиксировать разрыв, отделяющий его от его идеального образа, проецируя свой идеальный образ на Другого – женщину, обеспечивающую функционирование его духовной любви. Любовь потому «слепа», что воображаемое, проецируемое субъектом на Другого, кажется ему на самом деле реализованным в этом Другом, в объекте его любви – безотносительно к реальным характеристикам данного объекта. Иначе говоря, женщина в этом механизме нарциссизма используется только в качестве проекционного экрана, поскольку не женщина является причиной мужской любви. Скорее, сам мужчина и расщепленность его сексуального желания производит женщину в качестве объекта своей духовной любви.
Собственно, так и функционирует один из механизмов того известного парадокса субъективации, который сформулировал Лакан – «женщины не существует»: поскольку женщина существует лишь в той степени, в какой её производит мужское сексуальное желание. Как только функционирование мужского сексуального желания прекращается, женщина перестает существовать: достаточно лишь того, чтобы мужское желание исчезло.
Нина Петровская вошла в историю русского символизма благодаря страсти двух мужчин – Андрея Белого и Валерия Брюсова, страсти, которая, как оказалось, к ней не имела никакого отношения, определяясь исключительно отношениями соперничества между этими двумя творцами. Один из них – Андрей Белый – сформировал, используя фигуру Петровской, один из своих вариантов идеала Прекрасной Дамы, на алтарь служения которой можно принести свое творчество (но у него и до, и после этого присутствовал этот идеал Прекрасной Дамы: до Петровской – М. К. Морозова, после – Л. Д. Блок). Другой – Валерий Брюсов – благодаря своей страсти к Петровской создал образ женщины-истерички, Ренаты, заставив поверить в его соответствие реальности как её саму, так и её окружение. Ходасевич пишет об этом прямо: «Нина […] была истеричкой, и это, быть может, особенно привлекало Брюсова: из новейших научных источников (он всегда уважал науку) он ведь знал, что в “великий век ведовства” ведьмами почитались и сами себя почитали – истерички. Если ведьмы 16 столетия “в свете науки” оказались истеричками, то в 20 веке Брюсову стоило попытаться превратить истеричку в ведьму».[108] Но Ходасевич, если он не вводит в заблуждение читателя сознательно, конечно, заблуждается: женщина, не существуя, в то же время, как отмечает Жижек, выступает симптомом мужчины: обретая бытие как проекцию его сексуального желания, которое в принципе не может им контролироваться. Неслучайно никто из современников не говорит о Нине Берберовой, похожей на Одри Хэпберн, что она «красавица» – поскольку Берберова, как можно судить по её автобиографии Курсив мой, предпочитала любить сама вместо того, чтобы любили её.
«Женщины не существует»: страсть и слово, слово и жест (трансгрессивное тело женской сексуальности)
Почему женщины не существует?
Прежде всего потому, что она не может быть интегрирована в символический порядок языка. Ходасевич, мужчина-друг, прямо, как было сказано выше, отказывает Нине Петровской в праве на язык.
В отсутствии слов Нина Петровская в изображении Ходасевича реализует себя на уровне истерических жестов: черное платье с крестом; лицо, закрытое черным платком; сиденье с Брюсовым на полу с бутылкой коньяку в квартире Ходасевича; слезы, слезы, всегда слезы. По многочисленным воспоминаниям современников мы хорошо знакомы с серией симпоматических женских жестов этой эпохи – поза Зинаиды Гиппиус нога на ногу в религиозно-философских собраниях, демонстрирующая её узкие бедра, её лорнетка, направленная в упор на собеседника и тем самым бесконечно её/его смущающая, и копна рыжих полос; это «узкие платья» Ахматовой или «широкие юбки» Цветаевой; истерические жесты Любови Дмитриевны Блок – в частности, её стремительный жест ухода в актрисы, в жизни которой решающую роль играют жесты, а не слова. (Было ли это сознательным сопротивлением миру слов, в котором жил её знаменитый муж, его мать и все их родственники и друзья?…)
Нина Петровская всю свою жизнь представила в виде серии телесных эксцентричных пародийных жестов, в которых окружавшие её мужчины фиксируют исключительно измерение истерии: «Придешь к ней, бывало; – вспоминает Ходасевич, – в красной шелковой кофте, среди красных отблесков красного своего абажура и жарких теней, замотает нелепо серьгами, напоминая цыганку; придешь в другой раз: бледная, черноволосая, в черном во всем, она – монашенка; я бы назвал её Настасьей Филипповной, если бы не было названия еще более подходящего к ней: тип средневековой истерички…».[109]
Славой Жижек, рассматривая вопрос о соотношении тела и символа, утверждает, что в дискурсе символизма смысл-слово культивируется как Новое Тело. Воплощением Нового Тела в культуре русского символизма стала «Вечная Женственность» Любовь Дмитриевна Блок (что и испортило ей, как известно, жизнь). В то же время символистская трактовка соотношения между телесной глубиной (выраженной жестом) и смыслом-словом принципиально отличается, по мнению Жижека, от классической идеалистической, допуская взаимодействие между ними через акт трансгрессии. Вспомним в этом контексте, что Андрей Белый еще во времена «аргонавтов» разрабатывает особую концепцию трансгрессивного жеста как механизма, позволяющего переводить характеристики асимволического, имманентного на уровень духовного трансцедентного. В таком случае выстраивается следующая логика символистского отношения к женскому телу: если женское тело не является «духовным», трансцендентным, т. е. не указывает на «высшие» нетелесные ценности, оно приговаривается к тому, что называется «темной телесностью» и осуждается. С таким телом можно без сожалений расстаться, что Белый и осуществляет в отношениях с Ниной. Однако к концу периода «аргонавтов» у Белого зарождается новая концепция символистского жеста: жест теперь понимается не как асимволический телесный, но как трансгрессивный, т. е. имманентно-трансцендентный одновременно. И Белым была найдена магическая сила, которая делает его таковым – сексуальность, которая больше не маркируется как «низкая», «бездуховная» и не осуждается.
Русские символисты знали и использовали в своих теоретических разработках фрейдовский психоанализ. При этом, в отличие от Ивана Ермакова, буквально прочитывавшего литературные тексты исходя из физиологически и анатомически понятой сексуальности, они задолго до Лакана рассматривают феномен сексуальности как трансгрессию за пределы физиологии. Здесь и используется концепция Вечной Женственности Владимира Соловьева. В этой концепции запрет на буквальную реализацию мужского сексуального желания придает ему дополнительную интенсивность в форме духовного эроса, объектом которого выступает Вечная Женственность. При этом субъект желания перемещается из сферы делёзовской «телесной глубины» в сферу «нетелесного смысла».
Другими словами, сексуальность как основное измерение субъективности в дискурсе русского символизма признается концептуально значимой только при условии исключения из нее измерения объектности, физиологичности, т. е. будучи подвергнутой процедуре десексуализации и репрезентированной в форме асексуального.
Одним из идеологов Вечной Женственности была, как известно, Зинаида Гиппиус, которая и стремилась буквально воплощать асексуальный идеал сексуальности в среде русских символистов. Её белые, цвета невинности платья, надеваемые во время публичных выступлений в Религиозно-философских собраниях, её длинная заплетенная коса, которую носят незамужние девушки, подчеркнутое отсутствие чувственного влечения заставляют мемуаристов описывать Гиппиус в характерном для того времени словаре «нетелесной сущности» и «нетелесного идеала». Хотя по версии Акима Волынского, разделившего всех творческих женщин эпохи русского модернизма в работе Русские женщины[110] на два вида – «друидессы» (асексуальные) и «амуретки» (сексуальные женщины), Гиппиус относится именно к разряду вторых. «Вечером, опустивши массивные шторы в своем кабинете дома Музури на Литейном, она, – пишет Волынский, – любила иногда распускать поток своих золотых сильфидных волос. Она брала черепаховый гребень и проводила им по волосам, вызывая искорки магнетического света».[111]
Не можем ли мы предположить, что именно в целях нейтрализации этого тревожного и мучительного воздействия женской сексуальности как «темного континента» в символистской философии и возникает концепция Нового Тела (в частности, трансгрессивной Вечной Женственности), в оковы которой попадает Нина Петровская?
Убивать. История женской страсти: в кого стреляла Нина Петровская?
Итак, 14 апреля 1907 года Нина Петровская стреляет в упор в Валерия Брюсова, но пистолет дает осечку. Все без исключения мемуаристы (Владислав Ходасевич, Нина Берберова, Юрий Терапиано, Роман Гуль) пишут о том, что Петровская стреляла в Белого.
На самом деле Петровская стреляла в Брюсова, но произошло это на лекции Белого. Мемуаристы же, по-видимому, симптоматически направляют дуло пистолета Нины Петровской в сторону того, кто выступил первым объектом её роковой страсти и последовавшего её падения.
О Белом, каким он был в это время, пишет Ходасевич: «Им восхищались. В его присутствии все словно мгновенно менялось, смещалось или озарялось его светом. И он в самом деле был светел. Кажется, все, даже те, кто ему завидовал, были немножко в него влюблены».[112] Или: «Белый в ту пору был в большой моде. Дамы и барышни его осаждали». Одновременно Ходасевич вспоминает, с какой иронией Белый в это время относился к женщинам: «“ – Ах, что за прелесть эта милейшая мадемуазель Штаневич! Я от неё в восторге! – Борис Николаевич, да ведь она Станевич, а не Штаневич! – Да ну, в самом деле? А я её все зову Штаневич. Как вы думаете, она не обиделась?” Неделю спустя опять: “Ах, мадмуазель Штаневич! – Борис Николаевич! Станевич! – Боже мой! Неужели? Какое несчастье!” А у самого глаза веселые и лживые».[113] Берберова в Курсив мой добавляет, как уже было сказано, к этому амбивалентному образу существенную деталь «второго плана» из жизни Белого – его любовь к горничным… И действительно, асексуальная метафизика Вечной Женственности русских символистов гармонически соседствует с практиками сексуальности их повседневной жизни и быта, не оказывая никакого воздействия на них.
Для того, чтобы войти в культуру символистов повседневные практики сексуальности должны были приобрети характер творческих, экспериментальных, пусть даже в комической форме, как, например, в кружке Брюсова: «…на каком-то символистском вечере в Москве, где читались стихи, много пилось, много говорилось о всяких “чарах”, “мигах”, “одержимости”, “оргазмах”, когда вечер был в полном разгаре, далеко за полночь, Брюсов предложил потушить электричество и всем раздеться. А через десять минут – зажечь. Согласились. Электричество потушили. И через десять минут зажгли. Что же все увидели? Никто, оказывается, не разделся, кроме Ященко. Он один стоял голый. Поднялся общий хохот, выкрики. И страшно смущенный Ященко начал торопливо одеваться, прикрывая свою адамову наготу».[114]
Другими словами, эксперимент в сфере сексуальности в контексте эстетики символизма ставился на себе лично и понимался буквально. Поэтому выстрел Нины Петровской в Брюсова воспринимался как ординарное житейское событие. Примечательным является только тот факт, что все мемуаристы написали о том, что она стреляла в Белого.
Роман Нины Петровской с Андреем Белым продолжался зимой 1903–1904 годов. Закончился он болезненно для героини романа: Белый бросил её, обвинив в «низких» страстях и в своем «падении». Как уже было сказано, чтобы вернуть внимание Белого, Нина заводит роман с Брюсовым и оказывается полностью вовлеченной в эти отношения. Брюсов пишет роман Огненный ангел, где прототипами героев романа и их отношений (Ренаты, Рупрехта и Генриха) послужили реальные любовные отношения Петровской, Белого и Брюсова: Андрей Белый был представлен ангелом, светлым полюсом в романе, а Брюсов ассоциировался с темными силами в качестве «мага» и дьявола. Брюсов писал роман по мере развития реальных любовных отношений. Как только отношения исчерпали себя в жизни, роман также был дописан. Брюсов навсегда отправил Нину из России. Нина становится алкоголичкой, морфинистской, калекой (хромает на одну ногу после попытки самоубийства), нищенкой, занимается проституцией. 23 февраля 1928 года она покончила с собой в Париже, открыв газ в своей квартире. Отношение к обоим бросившим её мужчинам у Нины Петровской было разным: Белого она не любила до конца своих дней, а о Брюсове оставила очень «человечные», по выражению Горького, воспоминания. Во время своей первой встречи с Белым в 1903 году Нина Петровская была женой преуспевающего владельца книгопечатного бизнеса…
Среди всех мемуаристов только Ирина Одоевцева уточнила траекторию Нининого выстрела: «“Да, да, – говорю я. – Да, я знаю. Когда Брюсов наконец бросил Нину Петровскую, она на вечере в Политехническом музее стреляла в вас как главного виновника всех её несчастий. Но револьвер дал осечку”. Белый отчаянно машет на меня руками. “Ах, нет, нет! Совсем нет! То есть и нет, и да! Она действительно навела на меня револьвер, прицелилась в меня. А я не шелохнулся. Я стоял перед ней на эстраде, раскинув руки и ждал. Ждал смерти. Но она не выстрелила в меня. Она перевела револьвер на Брюсова. А он, как барс, – и откуда в нем такая ловкость, в нем, неповоротливом и хилом? – прыгнул с эстрады и выхватил у неё из руки револьвер. Она все же успела выстрелить, но пуля попала в потолок».[115]
То есть, оказывается, целилась в одного, а стреляла в другого. То есть – сразу в обоих?..
«Женщины не существует»?… («новое тело», наркотики)
Могла ли Нина Петровская реализовать себя каким-либо иным образом, например, посредством нового символистского женского письма? Как уже было сказано, окружавшие Нину Петровскую мужчины отказывали ей в доступе к символическому; Нина, в их представлении, реализует себя только на уровне «низкой» асимволической сексуальности. Даже когда Нина выбирает Брюсова, являющегося признанным мэтром поэзии русского символизма, в качестве средства своей мести начинающему поэту Андрею Белому, её расчет состоял в том, чтобы доказать Белому свою собственную ценность как любовного объекта – если уж сам мэтр оценил её в этом качестве! Кроме того, расчет состоял и в том, чтобы с помощью измерения «телесной глубины» Брюсова-человека как признанного мэтра и инициатора различных литературных начинаний разрушить «смысловую поверхность» Белого-поэта. Брюсов, в свою очередь, по словам Ходасевича, также изначально имеет в этих отношениях свой расчет: «Брюсов… подчеркнуто не замечал её. Но тотчас переменился, как наметился её разрыв с Белым, потому что, по своему положению, не мог оставаться нейтральным. Он был представителем демонизма. Ему полагалось перед Женой, облеченной в Солнце, “томиться и скрежетать”. Следственно, теперь Нина из “хорошей хозяйки” превращалась в нечто значительное, облекалась демоническим ореолом. Он предложил ей союз – против Белого».[116]
Кульминацией этих спланированных отношений взаимного расчета и становится нерациональная, слепая, гибельная для Нины страсть к Брюсову. Зная, что он является поэтическим соперником и объектом а (замещающим Другого) для Белого, она хочет использовать его как средство мести – на уровне объектно понимаемой сексуальности. В результате происходит трансформация этих асимволических отношений меркантильного расчета в «высокую» страсть: Брюсов, механически помещенный ею в позицию Другого, на самом деле становится для неё Другим, из отношений с которым соображения меркантильности и рационального расчета исключены. Критерием недоступности Брюсова для Нины в таком случае неожиданно становится тот же критерий, который делает недоступным для неё и Белого – критерий поэзии («смысла»), которого сама она, будучи воплощением «телесной глубины», лишена.
Собственно, и пристрастие к наркотикам на первый взгляд лишь усугубляло существование Нины исключительно на асимволическом уровне. Ведь, с одной стороны, с помощью наркотиков она предъявляет асимволическую женскую субъективность символическому порядку мужских слов, чувств и взаимоотношений, из которых оно вычеркнуто. Однако хотя женское тело не может быть интегрировано в порядок их смысла и их слов, оно может быть им хотя бы предъявлено. Другими словами, через наркотики Нина Петровская пытается артикулировать женскую страсть независимо от критериев культуры доминантной маскулиности. Она почти умирает от нищеты в Риме, пока Алексей Толстой не помогает ей переехать в Берлин и устроиться в Накануне; Нина не может жить без шприца; Нина не может жить без рюмки вина; Нина открывает газ в своей квартире и кончает жизнь самоубийством потому, что умерла её больная сестра Надя, а сама Нина боится пустого пространства. Как ещё женщина, помещенная в границы мужской логики Вечной Женственности, может предъявить свое «я»? Через наркотики, измены, пьянство, попытки самоубийства. «Нина переходила от полосы к полосе… Но во все полосы она предавалась отчаянию. По двое суток, без пищи и сна, пролеживала она на диване, накрыв голову черным платком и плакала… Иногда находили на неё приступы ярости. Она ломала мебель, швыряла вещи, бросая их “подобно ядрам из баллисты”, как сказано в Огненном ангеле при описании подобной сцены…
Осенью 1909 года она тяжело заболела от морфия, чуть не умерла…. Война застала её в Риме, где прожила она до осени 1922 года в ужасающей нищете, то в порывах отчаяния, то в припадках смирения, которое сменялось отчаянием еще более бурным. Она побиралась, просила милостыню, шила белье для солдат, писала сценарии для одной кинематографической актрисы, опять голодала. Пила. Порой доходила до очень глубоких степеней падения».[117] Интернализируя в своей повседневной реальной жизни мир символистских ценностей, в котором её асимволическому нет места, она тем не менее проявляет себя в истерических симптомах, не позволяющих свести её к искомой символистами женской «сущности». Это был её вызов их философии жизни и их Вечной Женственности.
Таким образом, использование наркотиков Петровской может быть проинтерпретировано как проявление неэссенциалистской структуры женского, предъявляющей женское в истерических симптомах, не позволяющих свести её к искомой символистами женской «сущности». Кроме того, отношение к символическому, к «словам» у Нины Петровской было предельно трепетным. Белый описывает мучительное чувство стыда у Нины за своего мужа, преуспевающего адвоката и издателя, владельца символистского издательства Гриф, читавшего стихи – «наорав всякой дряни рифмованной», по выражению Белого – в присутствии Александра Блока. «Писательница Петровская, – та даже за уши схватилась от такого бессмысленного безвкусия: как оскорбленная оплеухой, дрожала; стыдно видеть своего мужа таким».[118] Сама же Нина Петровская в Воспоминаниях, описывая историю создания Грифа (издательства мужа), полностью стоит на стороне Брюсова (издателя Музагета) в партийной борьбе между издательствами. Примечательным здесь является то, что главным аргументом Нины в этой борьбе являются не деньги, не власть, не слава (то есть не то, за что реально боролись русские символистские издательства начала века Гриф и Скорпион), но – слова, поэзия. Брюсовскую любовь к администрированию она оправдывает поэзией. Брюсовскую двойную жизнь в семье и его измены она оправдывает поэзией. Брюсовские деспотизм и властолюбие по отношению к молодым поэтам она оправдывает поэзией. Свою разбитую Брюсовым жизнь она оправдывает его поэзией.
Возможно, наркотики Нины свидетельствую о способности её женской субъективности находиться вне сферы фаллогоцентристской логики, располагаясь «по ту сторону» Фаллоса, и реализуя другое, нефаллическое наслаждение – jouissance féminine? Иногда кажется, что её наслаждение – смена нарядов и причесок, литературное творчество, домашняя мебель, ссоры, быт, письма, вино, морфий, записки, игры, слезы и скандалы – не вписывается ни в один из этих двух возможных – ни в асимволический, ни в символический – порядков реальности.
Более того, складывается впечатление, что окружающие её мужчины лишь мешают ей реализовать её собственное, не предназначенное для их наблюдения наслаждение. Она ведь может любить (или не любить) сразу двоих – и Белого, и Брюсова. И даже ещё других, кроме этих двух (тех, кого она называла «прохожими»); она может, как оказывается, стрелять сразу в двоих; может делить чужие секреты сразу со всеми и не понимать, почему это плохо.
Может, она стреляла в этих мужчин потому, что они ей – оба – просто мешали? Мешали её наслаждению, её jouissance féminine?
Вспомним, что Брюсов, в которого стреляла Нина, погиб раньше Нины Петровской. Что в столе в его рабочем кабинете всегда валялись шприцы.[119]
Делёз и Гваттари, определяя концепт становления, ввели понятие, которое сегодня активно используется в феминистской теории – «становление-женщиной». Само понятие становления возникает из необходимости описания такой степени аффекта, которая не может быть зафиксирована в терминах онтологической стабильности. Метафора «тело без органов», взятая Делёзом и Гваттари из словаря Антонена Арто, и означает невозможность редукции аффективной множественности в единое. Основное качество «тела без органов» – то, что оно не существует в условиях присутствия значимого Другого. Акцентированная фиксация на Другом – это, в терминах психоанализа, характеристика истерической субъективности, присущая в равной степени и Белому, и Брюсову. Оба они на протяжении всей своей жизни получали наслаждение или страдали в зависимости от того, как их оценивают другие – публика, читатели, коллеги; в зависимости от того, каким представлялось им их итоговое место в иерархической «табели о рангах» русской культуры. Отсюда интенсивный творческий поэтический эксперимент обоих – поиски слов и ритма, которые способны удерживать внимание читателя.
По сравнению с ними обоими у Нины Петровской отсутствует ситуация соотнесенности с фигурой значимого Другого. Она на самом деле не стала и не стремилась стать «писательницей», несмотря на то, что именно так её называет Белый в своих воспоминаниях, а Брюсов в письмах уговаривает писать рассказы. Нина Петровская всю свою жизнь была настолько полна собой и своими собственными внутренними переживаниями, что в принципе не могла удерживать внимание читательской аудитории, то есть создать текст, ориентированный не на себя, а на Другого. Собственно, именно эта причина и делает её Воспоминания о Брюсове патетичными и невыразитильными одновременно: она была столь полна своим чувством к недавно умершему Брюсову, что отказалась от задействования каких-либо литературных приемов, необходимых для поддержки читательского внимания.
Поразительно в ней также неподдельное безразличие к собственной внешности в ту образцовую в этом смысле эпоху,[120] когда, по словам самой же Петровской, стало уделяться огромное внимание внешности человека: «Дамы, еще вчера тяжелые, как кули в насиженных гнездах, загрезили о бальмонтовской “змеиности”… Кавалеры и их мужья приосанились, выутюжелись à la Оскар Уайльд. Появились томно-напудренные юноши с тенями под глазами. Излюбленным цветком стала “тигровая орхидея”…».[121] Но сама Нина абсолютно не фиксирована на своей внешности (всегда предназначенной для Другого). Внешности у неё как бы и не было, так как всю её жизнь составляло исключительно «внутреннее». За полным безразличием к внешности скрывается опять же всякое нежелание считаться с мнениями и оценками других. Более того, Ходасевич как бы вскользь замечает основной парадокс отношений Нины с теми «великими» мужчинами/поэтами русской культуры эпохи модернизма, которые были её любовниками и одновременно культовыми фигурами их поколения: в её «внутреннем» действии «дохождения до конца», о котором Ходасевич говорил, что оно было главным в истерической субъективности Нины Петровской, никто из этих других никак и никогда не смог повлиять на неё: ни в текстах, ни в выборе жизненной стратегии. Скорее повлияла сама Нина – например, приучив Брюсова к морфию и разрушив в конце концов своей страстью «дохождения до конца, до предела» его жизнь, а также став первой из трех женщин (Нина Петровская, Любовь Дмитриевна Блок, Ася Тургенева), которые, по словам Белого, разрушили и его жизнь.[122] В отличие от классической модели рационально организованного мужского субъекта, субъективность Нины Петровской предельно дезорганизована (вместо форм – бесформенность) и дезартикулируема (вместо слов – слезы и питье; Роман Гуль подчеркивает, что без рюмки с ней не было смысла общаться).
Как в теории русского символизма, так и в личной жизни всех участников этой истории страсти важную роль сыграла концепция «мигов» Валерия Брюсова, базирующаяся на наркотической практике. «Миг» – это интенсивное переживание жизни, когда каждый «миг» является самоценным, нарушая цепь традиционной каузальности. Наркотики в этом контексте дают возможность интенсифицировать «миги» жизни: они элиминируют форму и личность, а скоростное время наркотиков перестает быть собственным временем субъекта. Происходит так называемая детерриториализация субъективности – не остается никакой возможности для эссенциализма, лишь антиэссенциалистские параметры скорости или замедления: вне форм и вне идентичности субъекта. Ассамбляж наркотиков, по выражению Делёза и Гваттари, никогда не содержит в себе каузальную инфраструктуру. И именно наркотики являются тем средством, которое обеспечивает возможность скорости («сумасшедшей скорости», по выражению Делёза), как выход за пределы органического тела. Главное в «новом», наркотическом желании то, что оно нефигуративно: страсть Нины Петровской, подкрепленная наркотиками, всегда больше или меньше её страсти к Андрею Белому или Валерию Брюсову. Такова же и её страсть к литературе – одновременно больше или меньше, чем страсть к словам.
Наркотики также разрушают и память, которая всегда свидетельствуют об одном – о наличии травмы (например, эдипальной травмы), ограничивающей «сумасшедшую скорость» наслаждения.
Именно поэтому в поражающих своей безыскусностью Воспоминаниях Нины Петровской отсутствует ритм памяти, как и ритм вообще, обеспечивающий смену ритмических ощущений удовольствие/неудовольствие, наслаждение/нехватка, собственно и создающих интригу литературного письма. Поэтому Нина – безобразная, жуткая, пьяная идет к «блестящему» Маклакову, который («великий женолюб», по выражению Романа Гуля) в дни молодости без памяти был в неё влюблён, но которого она отвергла: устраиваться на работу.[123] И ей совершенно всё равно, как он её, Нину Петровскую, несравненную и роковую музу символизма, воспримет теперь, после стольких лет разлуки – как воспримет её внешность – или тот факт, что она так и не стала «писательницей». Поэтому она, ничуть не смущаясь, пишет письмо Горькому с просьбой опубликовать/продать её интимные Воспоминания о Брюсове: желание пить и наркотическое желание интенсивнее всех других чувств, и оно не знает вины как цензуры Другого: оно знает только внутреннюю скорость «жажды»…
…В кого стреляла на самом деле Нина Петровская? Кого она любила, а кого она ненавидела? Кто виновен в её гибели? И является ли её jouissance féminine вообще гибелью?…