Марина Цветаева имела разнообразный и неизменно драматический опыт любви, но всякий раз её любовь строилась как мучительное и властное желание овладеть местом Другого, не допустив ни малейшей отдельности от себя. И неизменно желание Другого строилось как взлеты надежд и разочарований, мнимых обретений и бесконечных потерь. Мы рассмотрим только две истории любви, оказавшиеся наиболее драматичными и знаменательными в жизни Цветаевой – это её любовь к женщине, Софии Парнок, ни забыть, ни простить которую Цветаева так никогда и не смогла, и любовь к мужу, Сергею Эфрону, которая в конце концов оказалась гибельной для неё, для него и их детей…
Лесбийские тела и удовольствия
«Оковы любви»: женское желание
Произведения Цветаевой, посвященные любимым ею женщинам Софии Парнок и Сонечке Голлидэй – Письмо к амазонке и Повесть о Сонечке, – представляют собой два разных типа «оков любви» и женского желания: любовь как доминацию и подчинение в первом случае и любовь как признание субъективности другого во втором.
Как воспринимала сама Цветаева любовь к Софии Парнок? Известно, что в течение двух месяцев после разрыва с Парнок Цветаева не могла писать стихов. София Полякова приводит цитату из записной книжки Цветаевой: «Так я еще мучилась 22 л. от Сони П-к, но тогда другое: она отталкивала меня, окаменевала, ногами меня толкала, но – любила!»[313]
Предметы, окружающие Парнок, а также её наряды, запахи, жесты и духи подчеркнуто фетишизируются Цветаевой. В стихах фигурируют веер и «черная замшевая сумка» подруги, платок, доставаемый «длинным жестом», духи White Rose, серый мех шубки, «платья струйный атлас», вязаная черная куртка, «чуть золотой фай».
Как весело сиял снежинками Ваш серый,
мой соболий мех.
или:
Мы были: я в пышном платье
Из чуть золотого фая,
Вы – в вязаной черной куртке
С крылатым воротником.
В мире женского желания нет мелочей, подразумевающих деление мира в бинарных терминах главного и неглавного; здесь каждая деталь является центром любовной экономики желания: запах, цвет, жест. Одна-единственная деталь женского облика или манеры одеваться способны были захватить Цветаеву сильнее всяких сказанных слов. Так увлеклась она Асей Тургеневой, у которой линия профиля и манера держать сигарету оказались для Цветаевой более значимыми, чем произносимые Асей слова. Разрыв Цветаевой и Парнок в принципе нельзя понимать в тех терминах, в которых позже пытается в Письме к амазонке объяснить его сама Цветаева, то есть в терминах морального суждения. Лесбийская экономика желания исходит из принципиального отсутствия большого Другого, так как обычный тип доминантных отношений «я» и Другого не выполняется, потому что Другой никогда не занимает место Фаллоса. Поэтому место Аси Тургеневой может занять София Парнок и др., смена партнеров не вписывается в логику фаллогоцентризма.
Цветаева не хочет с этим смириться. Всю свою жизнь она ищет идеального Другого. Создает себе «Серёжу», детей, многочисленных знакомых и подруг, круг магических событий и личностей (Наполеон, Революция, Франция). Лесбийский тип отношений с Парнок Цветаева также пыталась строить по эдипальной фаллической схеме: Парнок – это роковая, неверная и многоопытная женщина, чьей любви добивается невинная, как «спартанский мальчик», Цветаева. Отсюда цветаевские определения Парнок как «трагической леди», холодными глазами смотрящей на возлюбленную. Последней остается лишь тайком гладить край её рукава.
Но было в этих отношениях нечто такое, что мешало Цветаевой реализовывать свою фаллическую мифологию. Это – сексуальное наслаждение, оргазм, который она испытывала с Парнок, в отличие от схемы любовных отношений с мужем, в которых символическое всегда доминировало над «принципом реальности». Невероятное ощущение сексуального наслаждения Марины и Софии Парнок сразу же поставило под вопрос привычную доминантную схему любви: так кто же победитель и кто побежден? Цветаева привыкла утверждать себя, свою гениальность не только в стихах, но и в поступках – и в любви тоже. Поэтому это она первая на Коктебельском пляже, впервые увидев Серёжу и ещё не будучи с ним знакомой, принимает решение, что выйдет за него замуж. Поэтому и в отношениях с Парнок она сразу же начинает утверждать активную роль «пажа», всецело посвящающего себя покорившей его женщине и тем самым вынуждающего ответную реакцию. В частности, Цветаева сразу же требовательно предъявляет свои эротические стихи Парнок – до того, как реально возникли эротические отношения.
В этих отношениях с самого начала для Цветаевой не существует стихов Парнок. Стихи служат лишь обрамлением этих отношений, причем это только стихи Марины. Сониных стихов для Марины просто не существует, они скорее раздражают Цветаеву. Годы спустя Цветаева расскажет о своем сне, в котором она переходит из одного вагона в другой, чтобы не иметь дела с «глупой» подругой (Парнок) и «наивными» стихами Сони. Стихи Софии Парнок – это, скорее, привесок к телу Сони, который раздражает гениальную поэтессу Марину Цветаеву.
В то же время лесбийское женское наслаждение настолько потрясает Цветаеву, что она не в состоянии идентифицировать свое привычное гениальное поэтическое «я». Так где же «она»? Почему «она» так непонятно зависит от Сони, которая не делает ничего специально для утверждения этой зависимости, а просто наслаждается своим общением с Мариной: ей это приятно и она так привыкла. Это так же естественно для неё, как её наряды, духи, обезьянка на цепочке, цветы.
В то время как Марина за все борется, всю жизнь оборачивая в логику побед и поражений; ведь Марина – вопреки устоявшемуся мнению – не знает, что такое «непосредственность». Например, все любовные письма к разным адресатам Цветаева сначала писала в черновик, и лишь затем, тщательно выверив и переписав, отправляла адресату.
Другой, непривычный для Цветаевой тип отношений и языка предложила ей София Парнок. В языке её стихов, как и в оргазме, который так потряс Цветаеву, отсутствуют цельность и доминация: стихи зачастую случайны, держатся на какой-то необязательности «плетения словес», которое сама автор определяет как «не стихи и не проза» вопреки цветаевской приверженности «формулам» (Цветаева, как известно, считала, что мысль не может не требовать формулы). В конце концов, в стихах Парнок нет того авторского «я», которое так ценила и на котором так настаивала в себе Цветаева. Во вступительной статье к собранию стихотворений Парнок Софья Полякова пишет, что большинство стихотворений Парнок оказываются «повторением коллективного опыта»,[314] что в Собрании «воспроизведены не А, В или С, а сплав ставших привычными поэтических представлений, навыков, интонаций, уже не являющихся ничьим личным достоянием, некое литературное “среднее арифметическое”».[315] Поэтому поэзия Парнок, заключает Полякова, – это не «личная поэзия», а «хоровое поэтическое начало», где «коллективный голос заглушил личный».[316] Это и есть тот самый «привесок», почти китч, который так раздражает Цветаеву: она не знает, куда именно она может отнести его в своем мире – в мире выверенных, продуманных стихов, в мире своего победительного «я», мире побед и поражений, побед и отчаяния, борьбы и падений, когда ставкой является дихотомия все/ничего.
Однако парадоксом является то, что София Парнок не была ни «роковой», ни «трагической». Более того, действительно трагической и роковой, если продолжать использовать определения самой Марины Цветаевой, была судьба основного соперника Парнок – мужа Марины, Сергея Эфрона. Вот как пишет о муже Цветаева:
Как водоросли ваши члены,
Как ветви Мальмезонских ив,
Так вы лежали, слишком белый,
Рассеянно остановив,
На светло-золотистых дынях
Аквамарин и хризопраз
Сине-зеленых, серо-синих
Всегда полузакрытых глаз…
София Парнок пишет о Сергее Эфроне хотя и с ревностью, но и одновременно с иронией:
И впрямь прекрасен, юноша стройный, ты:
Два синих солнца под бахромой ресниц,
И кудри темноструйным вихрем
Лавра славней, нежный лик венчают.
Адонис сам предшественник юный мой!
Ты начал кубок, ныне врученный мне, —
К устам любимой приникая,
Мыслью себя веселю печальной:
Не ты, о юный, расколдовал её.
Дивясь на пламень этих любовных уст,
О, первый, не твое ревниво, —
Имя мое помянет любовник.
Ведь София Парнок, в отличие от Марины Цветаевой, главным в своей жизни считала вовсе не стихи как выражение собственной индивидуальности («я»), а любовь, страсть как отношение по меньшей мере двоих. И одной из главных её задач в жизни было не предать любовь стихами, а пережить опыт любви как неиндивидуалистический опыт. У Марины Цветаевой все было наоборот: главное – это её стихи как выражение гениального «я». И даже любовь должна подчиняться безусловной ценности гениальной поэтической женской субъективности.
История соблазнения: страсть, любовь и письмо
Основным видом любовного обмена, который на протяжении жизни использовался Мариной Цветаевой, был неэквивалентный обмен, а именно – стихи (свои) обменивались на любовь (чужую). Что такое стих (и письмо вообще) для Цветаевой? Это субъект («как он есть») плюс страсть (то, что «больше», чем субъект «как он есть»), Цветаева была категорически против того, что формалистами маркируется как прием: она требовала присутствия поэтической личности, «я» в тексте. Поэтому когда субъект посвящает свой стих или письмо другому, он совершает жест дара, изначально – через жест одаривания – подрывая логику эквивалентного субъективного обмена, ибо в этом случае субъект заведомо отдает нечто «большее», чем он сам. Итак, в жесте одаривания письмом субъект отдает нечто «неведомое», ибо «большее», чем он «есть», некую безусловную и абсолютную ценность. Но и в обмен, исходя из вечной человеческой утопии эквивалентного обмена, он ожидает получить такую же безусловную и абсолютную ценность: любовь. Чем больше стихов и слов отдаст Марина, тем больше будет отдано ей в обмен любви!
Поэтому она всегда начинала отдавать – первая. Первая отдала свою отчаянную решительность, трепет и заботу (и стихи) Серёже Эфрону и его необыкновенной хрупкой красоте на пляже в Коктебеле («ну какой он? какой он?» – страстно допрашивала она сестру – «правда необыкновенный?»), и Серёжа навсегда покорился страстному дару этой детской любви. Самые решающие стихи в её жизни подарены ему. Первой Марина отдала свои стихи и свою безмерную готовность близости Софии Парнок, и в своем первом лесбийском жесте она была решительнее, чем лесбиянка София Парнок. Всю жизнь она первая и безмерно одаривала посторонних людей, мужчин и женщин, своим письмом и стихами.
При этом Цветаевой никогда не нужны были в ответ ни чужие слова, ни чужие стихи. Она смогла принять в ответ как акт отдаривания только стихи классика – знаменитое «О, Марина…» Райнера Мария Рильке. Поскольку её поэтическая мера была безмерна, она могла бы, по её собственным словам, допустить обратные стиховые посвящения себе со стороны другой абсолютной для неё поэтической фигуры – поэта Александра Пушкина.
Слов и стихов Марине Цветаевой хватало собственных. Увидев в Коктебеле Серёжу Эфрона, она была поглощена его красотой, а отнюдь не его «писательским дарованием», которое у него – и недюжинное, как и у их детей потом, Али и Мура – было. Не сам Серёжа (его слова, увлечения, поступки), но его любовь нужна была Марине всю жизнь. Одно из увлечений Марины в 1941 году, Таня Кванина, была совершенно растерянна, не зная, как и что писать Марине в ответ на её любовные письма. Тане Кваниной казалось, что она не может найти «правильных» (поэтических) слов для Марины Цветаевой, писать в унисон Цветаевским словам. Проблема же, трагическая для Марины Цветаевой, состояла в том, что Таня Кванина не могла найти не слова, но любовь для Марины.
Ведь любовь никогда не соответствует логике эквивалентного обмена. И никогда в истории литературы стихи не удалось обменять на любовь.
Как возможна любовь?
Итак, стихи потому невозможно обменять на любовь, что стихи – это все-таки «ремесло», в то время как любовь возникает только в ситуации необмениваемого.
На любовь Марины Цветаевой взаимностью отвечали лишь немногие мужчины – Мандельштам, Пастернак и Рильке; и речь тут идет о платонической любви. Как женщину её любили лишь двое – Сергей Эфрон и Константин Родзевич. Остальные многочисленные любовные истории в основном безответны. Парадоксом любви является то, что она возникает только в той точке, где она оказывается безусловно невозможной.
Вспомним в этом контексте две, переплетенные одна с другой, любовные истории Марины. Первая – это длящаяся два года история любви с Софией Парнок, вторая – любовная история с Осипом Мандельштамом, возникшая и погасшая в момент разрыва Марины с Парнок, чему, собственно и способствовала встреча с Мандельштамом. Как известно, любовь Марины и Софии друг к другу возникла с первого взгляда, в первый вечер знакомства. Этой страстной любви не помешало ни то, что Марина была замужем, ни то, что любовь к Софии Парнок могла разрушить совместную жизнь с мужем. Шла Первая мировая война, и Сергей отправился в качестве медбрата на фронт не только потому, что видел в этом свой долг гражданина (хотя это было чрезвычайно важно для такого человека, каким был Сергей Эфрон), но и для того, чтобы избежать двусмысленной ситуации.
Стихи Марины к Софии Парнок указывают на любовный дисбаланс в их отношениях: Марина не скрывает, что она ревнует подругу и что не уверена в её верности. Подруга в стихах Марины более опытна, искушена, более загадочна, чем сама Марина, а потому – более отдалена и непроницаема в этой экономике любви. Марина любит её потому, что подруга никогда, даже в минуты предельной близости, не обретает черты доступности. Но вот Марину и Софию Парнок, приехавших в Петербург и поселившихся в гостинице, приглашают на вечер Михаила Кузмина. София Парнок плохо себя чувствовала и не хотела идти. И не хотела, чтобы шла Марина. Потому что здесь, на территории поэзии, а не любви, их роли менялись: теперь София стала ревновать Марину ко всем тем, чьи стихи Марина могла услышать на этом вечере и кого поэтому могла полюбить. Как описывает сама Марина в более позднем письме Кузмину, она не хотела в тот вечер бросать одну больную Софию и не хотела идти; после взаимных обидных слов и упреков она все-таки решила, что пойдет ненадолго и, действительно, очень скоро вернулась в гостиницу. Но на этом вечере действительно произошло то, чего так боялась София Парнок: Марина встретила там Мандельштама впервые после незапомнившейся встречи в Коктебеле, и они увлеклись стихами друг друга. После этого Мандельштам приехал к Марине в Москву, и их базированный на поэзии роман продолжился. Другими словами, в тот момент, когда Марина почувствовала, что их роли с Софией Парнок поменялись – что теперь не Марина, а София любит и ревнует Марину – Марина сразу же переменила свое отношение к подруге: она изменила ей на уровне поэзии. По иронии судьбы теперь София из «капризной леди нездешней выучки» превратилась в растерянную обычную женщину.
Но поэтический роман Марины с Мандельштамом мог продолжаться только до тех пор, пока не произошло событие, оставившее след на всей последующей Марининой жизни. Однажды, когда она пришла в Москве домой к Софии, то увидела другую женщину, сидящую на постели Парнок. Все свидетельствовало о близости между ними. Марина пережила в тот момент такой шок потрясения от предательства, оправиться от которого не могла потом до конца дней.
И только в этой точке возникла подлинная любовь Марины к Софии, потому что только в такой точке неэквивалентного обмена и возникает подлинная любовь.
В этот момент София как субъект опять получила для Марины статус субъекта женского наслаждения, любимого за то в нем, что «больше, чем он есть», при этом невозможно ответить на вопрос, за что влюбленный любит. Мы встречаемся здесь не только с асимметрией между субъектом и объектом любви, но с асимметрией в гораздо более радикальном смысле – как несоответствием между тем, что влюбленный видит в любимом, и тем, чем любимый является. Неизбежный разрыв, который определяет позицию любимого, заключается в том, что любимый всегда ощущает, что влюбленный видит в нем и хочет от него нечто такое, что он не может ему дать просто потому, что не обладает этим. По словам Жижека, в любви не существует отношений баланса между тем, чем обладает любимый, и тем, чего недостает влюбленному. Единственный способ для любимого исключить этот разрыв – это протянуть руки навстречу влюбленному и вернуть ему свою ответную любовь, то есть обменять свой статус любимого на статус влюбленного. Но именно в этот момент баланс любви нарушается и возникает истинная любовь: я истинно люблю не тогда, когда я очарован другим, но когда я ощущаю другого, то есть объект любви, как утраченный. Именно тогда, когда Парнок, ответив взаимностью на любовь Цветаевой, из объекта любви превратилась в её субъект, у Цветаевой появилась возможность увлечься Мандельштамом. В свою очередь, в тот момент, когда Мандельштам ответил взаимностью на любовь Цветаевой, также из объекта любви превратившись в её субъект, Цветаева отвернулась от него. Их роман закончился. И в тот момент, когда она увидела другую женщину сидящей на постели Софии Парнок, возникла подлинная любовь Марины Цветаевой к Софии Парнок, ранившая Марину навсегда.
Однако после этого они никогда больше не виделись. Более того, как известно, Марина в 1919 голодном году сделала все возможное, чтобы София Парнок, страдавшая в это время от голода в Крыму, не получила продовольственный паек. А Повесть о Сонечке и Письмо к амазонке были местью Марины Цветаевой объекту своей любви Софии Парнок.
Как возможна любовь? (Сонечка Голлидэй)
Сонечка Голлидэй, которой посвящена Повесть о Сонечке (1937), была актрисой Третьей Студии и подругой Марины Цветаевой в 1918–1919 годах. В повести она представлена как влюбленная одновременно в прекрасного актера Юрия Завадского (как мужчину) и Марину Цветаеву (как женщину). Одним из протагонистов повести является Павел Антокольский. Когда в ноябре 1917 года Марина ехала поездом из Москвы в Крым, один молодой офицер-попутчик прочитал поэму своего друга, посвященную февральской революции. Имя поэта было Павел Антокольский; и когда Марина вернулась из Крыма в Москву, она постаралась найти автора. Антокольский был не только поэтом, но и актером экспериментальной Третьей Студии в Москве, руководимой Евгением Вахтанговым. Именно Антокольский ввел её в мир театра и театральных людей, ставших самыми близкими для Марины в течение двух последующих лет.
Главным героем её Повести о Сонечке, посвященной событиям тех лет, была, по выражению Цветаевой, «сама любовь».
Основные любовные отношения разворачиваются между «Юрой» (впоследствии известный советский театральный режиссер Юрий Завадский), Мариной и «Сонечкой» (актрисой Софией Голлидэй). Внешне Завадский напоминал ангела и в то же время находился в особых отношениях близости с Павлом Антокольским, по утверждению Саймона Карлинского.[317] И Марина, и Сонечка Голлидэй были влюблены в Завадского: именно потому, что он был недоступным большим Другим для обеих женщин, то есть не мог ответить любовью на их любовь, обе женщины любили его. По причине невозможности ответа на её любовь и недоступности как объектов любви Цветаеву всегда привлекали мужчины-гомосексуалы (например, поэт барон Анатолий Штейгер в 1936 году, которому посвящены Стихи сироте). Штейгер находился в туберкулезном санатории в Швейцарии, когда началась их переписка с Цветаевой, но, выйдя из санатория, он пришел не к ней, ожидавшей его, но к Георгию Адамовичу и гей-друзьям в Париже. Цветаева была обижена и разочарована. Штейгеру посвящены двадцать шесть экспрессивных цветаевских писем и поэтический цикл из шести поэм.
Отношения с Сонечкой носят характер сентиментальной и трогательной женской дружбы, основанной на бесконечных взаимных одариваниях (словами и вещами) и потерях. Но и эти отношения для Марины Цветаевой закончились столь же болезненно, как и её отношения с Софией Парнок. После отъезда на гастроли в провинцию, откуда Сонечка написала серию любовных писем Марине, которые Марина цитирует позже в Повести о Сонечке, Сонечка никогда больше не сделала ни малейшей попытки прокоммуницировать с Мариной после своего возвращения с гастролей в Москву.
Однако в то время как Марина никогда не смогла простить измену Софии Парнок, она бесконечно оправдывает измену Сонечки, так как знает, что Сонечка любит её, Марину, и что Марина для неё – «больше, чем отец и мать»: то есть что в их отношениях Сонечка является субъектом любви, а Марина – недоступным объектом. Пьеса Цветаевой Приключение, написанная в период увлечения её Сонечкой и посвященная Казанове, также использует фабулу о недоступности объекта любви – а именно Генриэтты как объекта любви для Казановы и старого Казановы как подлинного объекта любви для молоденькой итальянской служанки в гостинице.
Итак, история любви у Цветаевой обычно и начинается с формирования дистанции, когда субъект любви должен превратиться в её объект. Но недоступным объектом любви в её отношениях с Сонечкой и в любовной лирике 1917–1920 годов, в которой главный любовный объект всегда является недоступным – герцог Лозэн, Комедьянт, Царевич, Генриэтта, Каменный Ангел, Казанова и другие – неизменно оказывается не Другая/ой, но сама Марина Цветаева как мастер своего дискурса страсти.
Материнская страсть как неэквивалентный обмен
Зададим традиционный для феминистской теории вопрос о ситуации материнства как утопии неэквивалентного обмена. Материнская жизнь Марины Цветаевой была ознаменована следующими событиями: смерть дочери Ирины в 1920 году в голодной Москве, арест дочери Али в Москве в 1940 году и – уже после смерти самой Марины – гибель сына Мура на фронте.
Как известно, материнская утопия была одной из самых страстных утопий в её жизни. Отношения Марины с дочерью, маленькой, необыкновенно чуткой к Марининым переживаниям Алей, описаны в знаменитом Алином Дневнике, который она начала вести четырех лет от роду, а также в многочисленных воспоминаниях знакомых. Четырехлетняя маленькая Аля писала о Марине: «Моя мама необыкновенная».
В 1917 году у Марины родилась вторая дочь – Ирина. Но когда обе девочки заболели в приюте, куда Марина отдала их, чтобы спасти от голода, она забрала из него и спасла одну Алю, фактически выбрав из двоих дочерей – одну. Ирина умерла. Марина – как мать – позволила себе этот жест выбора из двух дочерей одной.
Из дальнейших отношений Марины и Али известно также то, что Марина долго – до 12 лет – не отдавала Алю в школу, из-за чего бесконечно спорила с Серёжей. В конце концов Сергей Эфрон настоял, чтобы Аля была определена в школу. Но Алина школа была прервана необходимостью гулять и ухаживать за Муром, сыном, родившимся в 1925 году. Марина оправдывала это тем, что ей надо «писать»: она пишет, пока Аля и Мур гуляют. Аля обожала отца и избегала тесной коммуникации с матерью, приводившей к ссорам. Когда Аля в 1939 году первая из семьи уехала в Советскую Россию, она фактически убежала от матери, от её довлеющего фаллического присутствия.
Следующим решающим материнским жестом выбора Марины стал жест её смерти – самоубийство. И предательство Мура. Мур остался один, в чужой, знакомой лишь по книгам стране, в маленьком городишке Елабуге без всяких средств к существованию; отец, сестра и тетя (Анастасия Цветаева) были арестованы, в Москве в однокомнатной квартирке жили немолодые и больные Лиля и Вера Эфроны, которые сами нуждались в помощи и, конечно, не могли помочь Муру. Сестра, Анастасия Цветаева, вернувшись после сталинских лагерей, попыталась объяснить происшедшее тем, что Марина ощущала себя перед другим выбором: погибнув сама, она спасала тем самым Мура, чтобы не мешать своим «темным» прошлым жить ему дальше в условиях сталинского политического режима. Однако известно, что Марина и Мур часто ссорились перед Марининой смертью, что в своей предсмертной записке Муру Марина – даже если своей смертью она хотела спасти его, то тем более! – ни слова утешения лично не обратила к Муру. Главным было обращение через него к «папе и Але»: «Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик».[318] Хотя Марина написала отдельное письмо Асееву со страстной просьбой помощи Муру, однако как мог чиновник, чужой человек Асеев помочь её сыну вместо неё самой? И Асеев действительно не помог.
Месть – это также одно из эффективнейших средств нарушения логики эквивалентного обмена. Жест материнской мести был последним жестом страстной любви Марины Цветаевой к своему сыну.
После смерти матери Мур объяснял различным знакомым, что «мама поступила правильно» (он, этот раненый с детства родителями мальчик, вообще склонен был подчеркивать свою рациональность в рассуждениях), закончил школу в Ташкенте, очень старался быть, «как все» (в противовес маме), но так и не сумел выжить, погибнув на фронте (перед уходом на фронт он писал сестре, что «обязательно выживет» и «обязательно добьется успеха»).
Существует версия, приводимая Саймоном Карлинским, что Георгия Эфрона застрелил на фронте сержант его полка за неповиновение.
«Люби другую, нет – других, нет – всех…»: топография женской любви
Обе лесбийские подруги Марины Цветаевой, которые действительно любили её и которым посвящены её известнейшие произведения – стихотворный цикл Подруга, Письмо к амазонке и Повесть о Сонечке – в конце концов оставили её. София Парнок, как известно, встретила другую женщину – актрису Людмилу Ерарскую, а Сонечка Голлидэй после возвращения в Москву из театральных гастролей по провинции никогда больше не пришла к Марине и не позвонила ей. Что произошло с этой любовью? Почему она не состоялась?
Обратимся для объяснения к теории лесбийской сексуальности. Элизабет Гросс, в отличие от Терезы де Лауретис, предлагает рассматривать лесбийское желание не в негативных терминах потери или нехватки, но в делёзовских терминах производства, действования и делания.[319] Как производство желание не обеспечивает модели, идеи или цели, но всякий раз заново экспериментирует и изобретает. Гросс отказывается рассматривать лесбийское сексуальное партнерство как в терминах нарциссического удваивания, так и в терминах саморефлексии или дополнительности. Вместо памяти и воспроизводства в желании довлеет интенсивность наслаждения. В этом смысле, хотя желание как jouissance féminine и является объектно направленным, оно не имеет привилегированных целей или объектов.
Вместо органического тела Гросс предлагает обозначить тело лесбийского желания как оргазматическое, которое состоит не из иерархических, но из горизонтальных эротических частей или зон.
Отношения между зонами не могут быть поняты в терминах доминации, контроля или господства, но должны быть поняты в терминах зависти: когда один орган желает другого, выражая в целом общую интенсивность телесного, оргазматического контекста. Движение jouissance féminine является безостановочным и не ведет к овладению, доминации или контролю. Интенсивность оргазматического тела, считает Гросс, не может быть завершена, так как содержит в себе неизбежный и неизбывный след изменчивости как таковой за счет характеристик другости самого субъекта желания, которая превышает его самого. Взаимодействие субъекта с другим лишь усиливает общий эффект телесной интенсификации, всегда открытой к любой передистрибьюции. В таком случае сексуальный акт не может быть понят как завершение, инвестиция или цель, так как является ненаправленной мобилизацией возбудимости без всяких гарантий получения последствий или результатов – даже оргазма. Оргазм не должен быть понят как завершение сексуального взаимодействия, финальная кульминация и «маленькая смерть»: напротив, он должен применяться, считает Гросс, к любой и каждой части тела и, кроме того, быть формой транссубстанциации, оборачиванием от завершения к становлению. Фактически, считает Гросс, сексуальность в философии феминизма не может пониматься в терминах фаллоса – как органа или как функции. И вместо того чтобы объяснять и теоретизировать её, мы нуждаемся в экспериментировании с ней, в наслаждении её различными модальностями, в поиске таких моментов самоутраты и интенсивности, когда рефлексия больше не имеет места.
Однако для Марины Цветаевой любовь была исключительно борьбой и неэквивалентным обменом. Вспомним, как растерялась она в отношениях с Константином Родзевичем, который воспринял её просто как женщину, а отнюдь не как поэтессу и не как отвергнутую людским непониманием героиню. На вопрос Виктории Швейцер, как они с Цветаевой полюбили друг друга, Родзевич ответил: «Мы просто жили рядом». Представим, как испугалась Цветаева в этой ситуации своей женской зависимости от него и возможности потерять неравный обмен гения с обыденными людьми, допустить ситуацию обмена страдания (и поэтому творчества!) на обыденные чувства. Её любовные истории с Соней и Сонечкой были не менее драматичными по структуре и итогам.
Итак, каким образом с точки зрения лесбийской теории сексуальности можно объяснить отношения Марины Цветаевой с Соней и Сонечкой? Что именно не смогла понять в них Марина Цветаева?
Парнок была единственной русской поэтессой, которая открыто в этот период (начиная с цикла Розы Пиерии,1922) писала о лесбийской любви, открыто обращаясь от имени женской субъективности к другой женщине. Жизнь Софии Парнок с юности была иной, чем жизнь Цветаевой: её первые влюбленности были только в девочек, другими словами, она была лесбиянкой еще до того, как стала понимать это. Поэтому позже она никогда не скрывала и не стеснялась своей любви к женщинам, так как это была просто её жизнь, и она не могла жить иначе. В своей любовной лирике она всегда пользовалась исключительно женским именем (и только в литературно-критических статьях в самом начале литературной деятельности использовала мужской псевдоним Андрей Полянин). Лесбийство Софии Парнок не было вызовом или экспериментом, как у тех же Цветаевой, Гиппиус или Зиновьевой-Аннибал. Это была просто её жизнь, её любовь, и она ничего не выбирала и ни за что не боролась. Она просто жила.
В личной жизни Парнок была крайне заботлива о тех, кого любила. Когда Людмила Ерарская, которую Парнок ласково звала «Машенькой», заболела сначала туберкулезом, а затем психической болезнью (паранойей; ей казалось, что её окружают враги, которые гипнотизируют её, внушая дурные мысли), Парнок заботилась о ней, более того, делала это вместе со своей новой подругой профессором математики Ольгой Николаевной Цубербиллер. Всю жизнь Парнок испытывала перед «Машенькой» неизбывное чувство вины за её психическую болезнь, так как первый приступ болезни «Машеньки» произошел в 1924 году в тот день, когда она осталась на ночь у Парнок. После смерти Парнок все три её бывшие любовницы – Ерарская, Цубербиллер и Веденеева – стали близкими подругами и поддерживали друг друга.
Точно так же сложились её отношения с творчеством: «…я начала серьезно думать о творчестве, почти ничего не читав. То, что я должна была бы прочесть, я не могу уже теперь, мне скучно… Если есть мысль, она ничем, кроме себя самой, не вскормлена». Про Цветаеву мы знаем обратное: что она очень много, как и её мать Мария Александровна, читала и вообще была предельно книжным человеком. Для Софии Парнок, напротив, её реальные жизненные отношения всю жизнь были гораздо более значимыми, чем книги. Её детство и юность прошли не в чтении книг, а в страстных увлечениях девочками, а свою жизнь она изменила, уехав из родного провинциального Таганрога в Швейцарию, увлекшись какой-то актрисой (а не для получения высшего образования в Швейцарии, как делало в то время большинство эмансипированных женщин в России). Различается и отношение Парнок и Цветаевой к собственному творчеству. Например, известно, что Цветаева, собираясь возвращаться из эмиграции вслед за мужем и дочерью в Советский Союз, много сил потратила для сортировки, переписывания и сохранения своего архива, в то время как очень многое из раннего творчества (в основном прозаического) Парнок, а также её переводные книги были ею просто утеряны. Если Марина всю жизнь ценила и сохраняла свое творчество, то София все теряла, как всегда предпочитая жизнь творчеству. Разным было и их отношение к творческому процессу: если Марина беспредельно ценила в нем творческую реализацию (и всю жизнь страдала от того, что ей мешали работать, например, её домашние обстоятельства), то Парнок пишет о творчестве следующее: «…у меня есть только один момент любви к тому, что я пишу – это, когда я себе воображаю то, что я думаю, написанным. А потом, когда я уже написала, я неудовлетворена, раздражена или, что хуже всего, равнодушна».[320] Бросающимся в глаза различием их жизней является также то, что если Марина воспринимала свою жизнь как героическую борьбу или трагедию, то Соне её собственная жизнь очень часто напоминает, по её словам, «бульварный роман» («Когда я оглядываюсь на мою жизнь, я испытываю неловкость, как при чтении бульварного романа…»[321]).
Таким образом, в жизни Софии Парнок реализовались те стратегии желания, о которых пишет Элизабет Гросс: желание без иерархий и без оценок, строящееся вне моральных приоритетов или ограничений. Реальный ассамбляж такого типа желания допускал совместную взаимную любовь и заботу трех женщин – самой Парнок, Ерарской и Цубербиллер. Позже к ним добавилась также «последняя любовь» Софии Парнок Нина Веденеева. Все женщины, как уже было сказано, остались очень близки друг другу и продолжали заботиться друг о друге и после смерти Софии Парнок в 1933 году.
Конечно, выдержать фаллический ритм отношений все/ничего, предложенный ей Мариной Цветаевой, лесбийская экономика jouissance féminine Софии Парнок была не в состоянии. Поэтому так легко София ушла от Марины к другой возлюбленной (Ерарской) и так легко, ни о чем не жалея, продолжила свою жизнь без неё, оказавшись фигурой, ускользающей из традиционного фаллического ритма. Она так и останется мерцать по ту сторону цветаевской власти: её стихов, её любви, её ревности и её бесконечного одиночества.
Примечательно, что Парнок с благодарностью продолжала любить и ценить Цветаеву до конца своих дней. До конца дней фотография Марины стояла на прикроватном столике у Софии Парнок. София всегда любила и ценила стихи Цветаевой – и использовала их мотивы в своих стихах (что было категорически невозможно для Марины!). Парнок никогда не противопоставляла своих возлюбленных и каждую любила по-своему.
…И даже не могла предположить, что любовь и ненависть к ней Марина пронесла через всю свою жизнь, так никогда до конца не оправившись от этой «первой катастрофы». Что после расставания Цветаева желала ей голодной смерти. Что известие о смерти Парнок в Москве в 1933 году встретила в Париже с удовлетворением. Что в далеком Париже мстила ей своими произведениями. Что никогда больше не мучилась так от брошенности, и никого больше не любила и не ненавидела так отчаянно и самозабвенно, как Софию Парнок в России в 1914–1916 годы.
«Если вы только живы, я буду ходить за Вами как собака до конца своих дней…», или что такое любовь«Что случилось?» – после смерти
а) Предательство
Когда в ноябре 1937 года французская полиция в Vanves вместо исчезнувшего после убийства Игнатия Рейсса Сергея Эфрона арестовала его жену Марину Цветаеву и стала её допрашивать, из уст Марины в ответ полились стихи на французском языке. Это была, кроме Корнеля и Расина, её поэма Мо́лодец, написанная в 1924 году. После этого Марину отпустили и больше не тревожили.
Сюжет первой части поэмы таков: у девушки Маруси появляется жених-чужак. Мать девушки советует ей узнать, где он живет, намотав петельку на пуговицу и выследив путь жениха по ниточке. Ниточка приводит Марусю на кладбище, где её жених… грызет покойника, оказавшись упырем. Позже он предупреждает Марусю, что загрызет ночью её брата, если она не остановит его, сказав правду о том, что видела его на кладбище и назвав по имени (упырем), осенив при этом крестом. Маруся не выдает его, и упырь загрызает её брата. На следующую ночь он предупреждает её, что если она не остановит его, он загрызет её мать. Маруся его не останавливает. На третью ночь он приходит к Марусе, выпивает её кровь, и Маруся умирает.
Первая интерпретация этой ситуации возможна как попытка объяснить всепоглощающую любовь Маруси к упырю, ради которой она жертвует своей семьей и собою. Но вторая попытка интерпретации этой трагической ситуации любви может быть следующей: произошла проекция Марусиного фантазма на некий неадекватный объект, то есть замена реального субъекта фантазмом любовного объекта – образом прекрасного незнакомца. Однако ситуация является еще более сложной. Решающими сюжетными пунктами поэмы являются три попытки мо́лодца-упыря предложить себя Марусе таким, какой он есть – упырем, то есть вне того образа прекрасного незнакомца, фантазийный каркас которого возникает у Маруси в первый момент их встречи на деревенских танцах. И в эти решающие моменты Маруся отказывается признавать эту «вторую реальность» упыря, то есть то, что она видела на кладбище.
«– Была-видела? – Нет»
Её любовь к фантазму оказывается сильнее забот о собственной жизни, когда она узнает вторую правду о своем возлюбленном-оборотне. А её смерть выражает чувство вины и является расплатой за то, что она отказалась принять его истинное лицо таким, какое оно есть вне созданного ею фантазийного каркаса – лицо упыря.
Почему Марина Цветаева на допросе во французской полиции, впервые узнав о том, что её муж с 1931 года является агентом НКВД и организатором убийства Игнатия Рейсса, и заявив полиции «Его искренняя вера могла быть обманута, но моя вера в него остается непоколебленной», читает тем не менее поэму Мо́лодец, основными сюжетными событиями которой являются любовь, обман, предательство, убийство, жертвенность и смерть? Не свидетельствует ли выбор на допросе именно этой поэмы, в которой Маруся гибнет от любви к упырю, о парадоксе отношений Марины и Сергея Эфрона на протяжении их жизни? Ведь Марина Цветаева также в конце концов погибает в Советском Союзе, поехав туда через восемнадцать месяцев после этого допроса вслед за Сергеем Эфроном, которого увидит только в Болшево в 1939 году. Ночью в парижской Surete ей был нанесен смертельный удар.
«Если Вы только живы, я буду ходить за вами как собака до конца своих дней», – написала Марина в письме к мужу, переданном через Илью Эренбурга за границу, в течение почти пяти лет не зная, жив ли Сергей Эфрон. И потом, когда оказалось, что Сергей жив, она как бы исполняла после их встречи в Париже эту клятву до конца своих дней, до своей смерти.
Но не забудем: Марина с Алей опоздали на первую после почти пяти лет разлуки встречу к поезду, которым Сергей прибыл из Праги в Париж. Перрон уже опустел, Марина и Аля выскочили на привокзальную площадь, где тоже никого не было, потом опять вернулись на перрон и только здесь увидели одиноко стоящую фигуру Сергея. И не забудем: именно тогда Марина влюбилась в Вишняка, которому позже посвятила свои Флорентийские ночи. По выражению самого Сергея Эфрона из письма к Максу Волошину, когда они встретились после разлуки, «пожар был зажжен не мной».
Попытка интерпретации того, почему Марина Цветаева всегда из своих любовных историй возвращалась к Сергею, родила ему обещанного сына Георгия, поддерживала его мятущуюся и слабую душу во всех его занятиях и увлечениях, полностью освободив мужа от всякой домашней работы и от необходимости зарабатывать на жизнь, стараясь заработать денег для семьи своим творчеством сама, предполагает признание факта жертвенной любви Марины к Сергею. Николай Еленев, приятель Сергея по белой армии и Праге, утверждал, что Сергей был слабым человеком, нуждался в поддержке жены и находился у неё в подчинении. Зная о его слабостях и одновременно о собственной гениальности, она тем не менее, приносила свою жизнь в жертву ему и семье.
Однако возможна и другая попытка интерпретации. Марина познакомилась с Сергеем в Коктебеле, и он поразил её своей необыкновенной красотой и недосягаемым благородством. Её фантазм Серёжи сформировался через ряд образов мужского благородства и чести, в который она издавна выстроила для своих героев – герцог де Лозэн, Наполеон, молодые генералы 12-го года. Этот фантазийный любовный сценарий «героя» сформировался у Марины до встречи с Серёжей, и когда произошла реальная встреча с реальным человеком, Марина тут же заменила реальный объект на фантазийный объект желания. Видеть Сергея Эфрона вне фантазийного любовного каркаса Цветаева отчаянно отказывалась всю свою жизнь. Отсюда и её патетическое: «Его искренняя вера могла быть обманута, но моя вера в него остается непоколебленной».
Как развивались взаимоотношения этих двух людей после трагической ночи, проведенной Мариной в парижской Surete в ноябре 1937 года?
Марина подала в Советское посольство прошение о возвращении в СССР и переселилась из Vanves в маленькую и дешевую гостиницу Иннова в 15-м аррондисмане Парижа, чтобы скрыться от окружавшего её презрения. Только две семьи в Париже продолжают общаться с ней. Такая жизнь продолжается до июня 1939 года; 12 июня 1939 года отправлено её последнее с Запада письмо Анне Тесковой. 18 июня 1939 года Марина с Муром прибыли в Москву. Здесь Марина узнала, что её сестра Анастасия с 1937 года находится в ссылке (только в 1959 году Анастасия была реабилитирована), что Сергей болен и близок к отчаянью, что их держат взаперти на неуютной даче НКВД в Болшево. В августе арестовали Алю (только в 1955 году после лагерей и ссылки Аля вернулась в Москву). Несколько недель спустя после ареста Али арестовали Сергея. Зиму 1939–1940 годов Марина и Мур перебиваются в писательском доме творчества в Голицино, Марина занята также передачами для Сергея Эфрона в Бутырскую тюрьму. Только в апреле 1941 года приходит весточка от Али, свидетельствующая, что она жива. В начале лета 1941 года Марина и Мур получили наконец-то комнату на пятом этаже, но 22 июня началась война, и Марина с Муром 21 августа 1941 года эвакуировались в Елабугу. Настали последние десять дней её жизни. 31 августа 1941 года в Елабуге Марина Цветаева повесилась в передней деревянного дома, где они с Муром снимали комнату, оставив после себя записку Муру и письмо Асееву с просьбой позаботиться о Муре.
Мур, как известно, вскоре погиб на фронте. Смерть Марины лишила арестованных Сергея и Алю продовольственных посылок, которые являлись основной ценностью для заключенных (предполагалось ведь, что Сергей жив, так как в тюрьме еще принимали передачи на его имя).
Почему Марина предала свою семью, отказавшись жить дальше? Было ли это её местью им? И почему она предала Сергея, которому по видимости жертвовала творчеством всю свою жизнь? Была ли это её месть именно ему?…
Почему она повесилась в передней – так, чтобы всякий вошедший сразу же увидел бы её? Ведь этим вошедшим должен был быть её шестнадцатилетний, не приспособленный к советской жизни сын Мур…
В проблеме самоубийства мы всегда сталкиваемся с тем, что «нормальные» отношения между причиной (например, отказ в разрешении для Цветаевой перебраться из Елабуги в Чистополь) и следствием (повешенье и оставление на произвол судьбы сына) всегда являются нарушенными. Как свидетельствовала квартирная хозяйка Марины и Мура в Елабуге Бределыцикова, Цветаева «привезла два кило муки, крупы, одно кило сахару и несколько серебряных ложек». «Вещей у них было много… могла бы она еще продержаться… Успела бы, когда бы все съели…», – добавляла хозяйка, утверждая нормативную логику каузальности. Следуя этой логике, мы сразу же зафиксируем разрыв между причиной (плохими, но не критическими – ведь Цветаевой даже разрешили переселиться в Чистополь – условиями жизни) и следствием (цветаевская реакция самоубийством на эти обстоятельства). То есть в случае самоубийства мы имеем явный разрыв между причиной и следствием, когда каузальная цепь нарушена и когда эффект не корреспондирует с причиной. Обычный путь прочтения этого разрыва предлагает объяснение через феномен женской истерии, понятой в терминах биологического детерминизма: женщина не способна воспринять и оценить причину рационально, проецируя на неё свой фантазм. Знаменитые любовные «романы в письмах» Цветаевой, заканчивавшиеся для неё трагедией непонимания (с Вишняком, Бахрахом, Иваском и Штейгером), казалось бы, подтверждают этот трагический разрыв. Когда мужской субъект сигнализирует о своем внимании и почтении к поэтессе Цветаевой (Бахрах, например, написал позитивную рецензию на творчество Цветаевой, Штейгер и Иваск прислали ей восхищенные и благодарные письма), то цветаевская реакция до такой степени не сочетается с посланным сигналом (все до единого поэтические знаки внимания со стороны мужчин Марина Цветаева всегда воспринимала как любовное внимание к ней как к женщине), что все вышеназванные молодые мужчины вынуждены были прервать в конце концов свою корреспонденцию с ней. Лакан называет такую логику логикой анаморфозиса. Женский истерический субъект таким образом реагирует на каузальное событие, что эта реакция никогда не является прямым эффектом действия данной причины, но скорее последствием искаженного восприятия причины. То, что всегда нарушает каузальную цепь и переворачивает каузальные связи, делает эффект более первичным, чем причину, – и есть женская суицидальная способность женщины ускользать из причинно-следственной связи. Эффект такого ускользания и соответствующие ему действия (например, самоубийство) как разрыв в каузальной цепи всегда являются более первичными, чем вызвавшие их причины. Поэтому мы не можем объяснить самоубийство Марины Цветаевой той цепью каузальных событий, последовательность которых начала разворачиваться с ноябрьской ночи 1937 года в парижской Surete и закончилась 31 августа 1941 года петлей в Елабуге. Мы не можем также объяснить из поэмы Мо́лодец Маринино предательство семьи (как и то, например, почему Маруся согласилась на гибель семьи и себя от действий упырямо́лодца) и её влечение к смерти.
б) «Что случилось?»
Как с этой точки зрения невозможности апеллировать к понятию каузальности можно интерпретировать Маринино самоубийство?
Вернемся к ноябрьской ночи в парижской Surete, когда Марину арестовали и сообщили ей о «делах» мужа. И когда в ответ она начала читать им по-французски Мо́лодца.
Итак, произошло некоторое драматическое событие, «нечто случилось», по выражению Жиля Делёза. Исследователи творчества Цветаевой по-разному отвечают на вопрос, знала ли Марина что-либо о деятельности Серёжи, связанной с советскими органами. Например, Ирма Кудрова считает, что Цветаева знала, потому что после Серёжиного исчезновения была же у неё связь с Советским Союзом, получила же она инструкции о том, как ей действовать дальше и как добраться до Москвы.[322]
Виктория Щвейцер приводит свидетельство о том, что, находясь уже в Советском Союзе, Сергей Эфрон получал письма от Мура. Одновременно понятно, что Цветаева настолько всегда была поглощена собой, своими собственными переживаниями и своим творчеством, что элементарно могла не вникать (да и не вникала, а если вникала, то поверхностно) во все типы Серёжиной активности на протяжении жизни. Понятно ведь, что многое из того, что на протяжении жизни волновало его (например, его раннее писательство или последовавшие за ним юношеские увлечения идеей России и Белого движения, его учеба истории древнерусского искусства в Праге или на курсах кинооператоров в Париже, его увлечение идеей евразийства и связанная с этим журналистская и организационная деятельность), Марине казалось скучным. Когда-то давно, в Коктебеле, она объяснила сестре Асе, что Серёжа – «необыкновенный» (и сестра Ася, и дочь Аля искренне и на всю жизнь признали эту Маринину формулировку) и что поэтому она любит его и выйдет за него замуж.
Но что именно входило в это Маринино понятие Серёжиной «необыкновенности»?
В понятие Серёжиной «необыкновенности» ни в коей мере не входил, например, его интеллектуализм или уровень его духовного развития (это то, чем в избытке обладала сама Марина и, следовательно, в чем она дополнительно не нуждалась). Под «необыкновенностью» в первую очередь подразумевались некоторые характеристики Серёжиной чувственности – прежде всего его необыкновенные чувствительность и чуткость, необыкновенная ранимость и самоотверженность. У Серёжи была действительно необыкновенная семья: мама была из известного дворянского рода Дурново, но ради революционного движения бросила родительскую семью, ушла в революцию (и даже революционный терроризм) и вышла замуж за еврея – Серёжиного папу. Все Серёжины родственники были людьми поразительной чуткости и все они были удивительно близки и привязаны друг к другу. Когда не знающая их Ася прибыла в Коктебель, её в самое сердце поразила удивительная красота, естественность и в то же время непохожесть этих людей на остальных, их несовпадение с привычной жизнью, как будто они являются совсем нездешними существами. Когда младший, любимый в семье Серёжин брат-подросток покончил жизнь самоубийством в Париже (застрелился), мама также покончила с собой в ту же ночь (повесилась). Если бы не сестры, Серёжа бы не перенес эту трагедию, он бы тоже умер, так как был бесконечно привязан к матери. Поэтому Марина на всю жизнь с первого дня знакомства усвоила понятие о Серёжиной необыкновенной ранимости и чувствительности. В понятие «необыкновенности» также входили особые, дворянские, старомодные понятия о чести, долге и героизме: это и отказ матери от родительской помощи, и героическая жизнь её среди бедных, и героическая способность никогда не пожалеть о совершенном. Все их дети также стали революционерами и беззаветно любили Россию. Любую болевую ситуацию в стране Серёжа воспринимал как личную. Хрупкий, прекрасный и одновременно мужественный, великодушный и самоотверженный, никогда не нарушивший принципов чести, реагирующий буквально кожей на любое постороннее слово или событие Серёжа…
Если обратиться к языку философии, то Марина в образе Серёжи воспринимала/допускала только экспрессивную и драматизированную «телесную глубину», в терминах Жиля Делёза, Серёжиной жизни, а не её «смысловую поверхность».
Таким образом, если Марина и знала жизненные события, происходившие с Серёжей, она была способна воспринимать их только в хорошо знакомом ей контексте «Серёжиной необыкновенности», который мог не иметь никакого отношения к реальной жизни Сергея Эфрона.
Тем не менее что должна была почувствовать Марина Цветаева ночью в парижской Surete, когда в ответ на полученную о Серёже информацию стала читать своего Мо́лодца, несмотря на знаменитый ответ полицейским: «Его искренняя вера могла быть обманута, но моя вера в него остается непоколебленной»?
Безусловно, она пережила шок, в котором продолжала жить затем до самой своей смерти 31 августа 1941 года в Елабуге.
Однако шоком для Марины в первую очередь явились не те конкретные события Серёжиной жизни, о которых ей рассказали в полиции, но как таковая шокирующая для неё необходимость столкновения с реальностью чужой жизни вне символической цепи означающих, через которую она только и способна была воспринимать эту чужую жизнь. Произошел коллапс символического порядка реальности, в котором она прожила всю свою жизнь, и столкновение с Реальным, которое она и не могла понять, упростив Реальное до ситуации предательства. Дело не в том, что Сергей Эфрон оказался советским шпионом, выслеживал сына Троцкого, которого затем убили, организовал убийство Игнатия Рейсса и похищение генерала Миллера, а в том, что для неё он оказался тем, кого она, оказывается, совсем не знала – другим.
Очевидно, она, действительно, ничего не знала о его работе на НКВД, и у неё не было никаких объяснений со стороны Серёжи, который давно уже проживал свою жизнь с Мариной, не рассчитывая на элементарное понимание. В письмах к Тесковой Марина жаловалась на то, что они живут отдельными жизнями, и что вопрос об отношении к Советской России является просто катализатором, через который эта разность проявляется. Но главным потрясением для Марины в тот момент оказалось то, что, не имея никаких объяснений и никакого знания об этой новой, открывшейся для неё ситуации, она уже никак не могла объясниться по этому поводу с Серёжей. Ситуация объяснения могла бы нормализовать шок столкновения с Реальным, как это всегда и происходит в процедурах объяснения. Очевидно, он не оставил ей даже никакого объяснительного письма (потому что как можно объяснить Реальное?), и это также должно было быть воспринято ею как предательство, брошенность. И в этой покинутости ничего уже невозможно было изменить, исправить или хотя бы сгладить. Она не ожидала, что он может так жестоко бросить её: он же понимал, что именно она должна будет пережить в момент открытия. Столкновение с Реальным способно разрушить жизнь.
В течение еще восемнадцати месяцев после этого Марина, имея, по-видимому, лишь редкие весточки из России, голодала и скрывалась с Муром от знакомых в маленькой и дешевой парижской гостинице. Она очень постарела и похудела. Редкие знакомые не могли её узнать. Она находилась одновременно в состоянии отчаяния и усталости.
Она почти не могла писать больше писем. Но, главное, она перестала писать стихи.
Когда они с Муром приехали наконец в Москву, Сергей Яковлевич не встретил их на вокзале, так как, больной, находился под Москвой в Болшево. От Марины скрыли, что еще в 1937 году была арестована Ася. Вскоре арестовали Алю и самого Сергея Яковлевича. Ничего, кроме своей беспомощности и болезней, он не мог предложить семье. Марина так и не смогла освободиться от ситуации пережитого предательства.
в) «Что случилось?» – 2
Но возможна и другая интерпретация «случившегося».
Когда в парижской полиции в ответ на полученную информацию, получив шанс посмотреть в лицо Реальному, Марина стала читать своего Мо́лодца, она совершила радикальный жест отказа от реальности и, значит, очередной жест отказа от Серёжиной жизни. Читая Мо́лодца, она как бы идентифицировала себя с Марусей и её готовностью пожертвовать всем ради любимого. Серёжа – «необыкновенный», и только в этом качестве допускается его существование в Марининой жизни. В образовавшемся разрыве символической цепи, в котором возникла возможность другого Серёжи, существующего вне фантазийного каркаса её желания, Марина отвернулась от столкновения с Реальным. Как во время очной ставки лицом к лицу на допросе свидетель отворачивается от подследственного. Отвернувшись, Марина в очередной раз вместо Серёжиной жизни предпочла символические означающие и власть собственного Желания.
В маленькой дешевой гостинице в Париже Марина отдалась очередному платоническому роману с мужчиной-гомосексуалом – на этот раз с молодым поэтом Юрием Иваском, ставшим впоследствии профессором русской литературы в американских университетах.
Когда после почти двух лет разлуки Марина встречается с больным Серёжей в Болшево, она в очередной раз избегает столкновения с Реальным. «Болезнь С. Страх его сердечного приступа, – пишет она Тесковой. – Обрывки его жизни без меня – не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день. Когда писать?
…Начинаю понимать, что С. бессилен, совсем, во всем…»[323]
Иначе говоря, и в этой ситуации погибающего Серёжи её творчество, её стихи по-прежнему остаются единственной мерой жизни. И если он не может больше обеспечить ей возможность существования привычной для неё символической реальности (несмотря на тяжелую жизнь, она ведь тем не менее имела всю жизнь возможность писать стихи, и, безусловно, Сергей Эфрон был тем человеком, который обеспечивал ей приоритет ценностей символической реальности как первоочередных ценностей жизни), она квалифицирует его бессилие. «Обрывки его жизни без меня» ей по-прежнему не нужны. В письмах этого периода его имя «Серёжа» сведено к безликому «С.». Всю жизнь Марина использовала Серёжину любовь для организации символического пространства, способного обеспечить её идентичностью и подтвердить её статус как статус любовного объекта.
После Серёжиного ареста она пережила еще несколько романов в Голицино (в том числе увлечение Таней Кваниной) и в Москве (молодым Арсением Тарковским), все закончившиеся, как всегда для неё, плачевно… Своим самоубийством Марина оборвала возможность получения для Серёжи продовольственных передач в Бутырской тюрьме.
Допросы: символическое и реальное
А теперь – о том, чего не знал никто из участников этой истории страсти и этой трагедии, и что стало известно только через много лет после смерти многих из них.
Из протоколов допросов в Бутырской тюрьме известно, что через месяц после ареста под влиянием пыток Аля дала показания на любимого отца, признав его французским шпионом. Показания в шпионаже на Сергея Эфрона дали также супруги Клепинины, которые работали в его группе в Париже и которые жили вместе с семьей Цветаевой до ареста на болшевской даче. Но известно также, что больной туберкулезом, слабый, избитый, психически больной, галлюцинирующий Сергей Эфрон не признал себя виновным, никого не оклеветал и даже пытался поддерживать предавших его людей на очных ставках. Существует также тюремная легенда о том, что когда его вызвал на допрос Берия, то настолько был возмущен непреклонностью слабого и больного Эфрона, что в ярости застрелил его прямо в своем кабинете.
Протоколы допросов свидетельствуют о парадоксе – о том, что Сергей Эфрон на все вопросы следствия отвечал правду. Правдой было то, что он не был французским шпионом и не был связан с троцкистами, поэтому он, несмотря на пытки, и не мог признаться в ином.
Это поразительно. НКВД, как известно, отвергал практику формальных допросов, осуществляя процедуру допроса как личную интригу с допрашиваемым, оставляя последнему множество символических надежд и уловок ценой требуемого признания. Все подозреваемые в конце концов включались в эту символическую игру, как включилась в неё и Аля Эфрон (арестовавших её чекистов она воспринимает, например, как «приятных молодых людей»). Однако Сергей Эфрон, в отличие от Марины Цветаевой, свою жизнь осуществлял на асимволическом уровне – уровне буквализма правил чести, внушенных его семьей с детства. Что такое Реальное, по Лакану? Это такой несводимый предел, который, производя множественные символизации, сам символизации не поддается. Лакан различает асимволические стратегии жизни психотика и символические стратегии невротика. Все, с чем сталкивалась в своей жизни Марина Цветаева, подвергалось мгновенной символизации; все, что ни делал в своей жизни Сергей Эфрон, было буквальностью соблюдения правил чести, сопротивляющейся любой символизации и интерпретации. Он буквально любил Родину, детей и Марину, буквально жертвовал собой ради России, буквально жил в полном соответствии со своими представлениями о жизни и буквально никогда не лгал, в принципе не понимая, как возможно иначе. На вопрос следователя о том, какой антисоветской работой занималась его жена, он честно отвечает, что хотя она имела «несоветские взгляды», но «антисоветской политической работы не вела».[324] Хотя бы из чувства опасности мог бы промолчать об её «несоветских взглядах», но он не знал воображаемого чувства опасности: только реальное чувство чести. Его единственная повесть была посвящена отношениям молодых людей, отражая реальные отношения с Мариной, и больше творчеством/символизацией он заниматься не смог, предпочтя действие интерпретации. Не потому ли Марина так преданно, вплоть до собственной гибели, делила свою жизнь с Сергеем, что он и воплощал для неё то вожделенное место Реального, коснуться которого она, как и всякий поэт, всю жизнь стремилась, но которое при каждом её прикосновении в тот же момент оборачивалось сериями интерпретаций и символизаций? Не было ли традиционное желание Другого в её жизни преобразовано в желание Реального, которое, в противовес лакановскому «мыслю там, где не существую», означало в лице Сергея нечто иное – совпадение уровня понятия с уровнем бытия?..