Волков: Чайковский был в восторге от Америки, куда он поехал в 1891 году выступать как дирижер на открытии Карнеги-холл. Отплыл он туда на «колоссальнейшем и роскошнейшем» пароходе. Приключения начались сразу: один из пассажиров решил покончить жизнь самоубийством и, прыгнув за борт, утонул. Чайковский наблюдает за своими попутчиками-эмигрантами из Эльзаса: «Эмигранты вовсе не имеют печального вида. Едет с нами шесть кокоток низшего сорта, законтрактованные одним господином, специально этим занимающимся и сопровождающим их. Одна из них очень недурна, и мои приятели из второго класса все поочередно пользуются ее прелестями». Затем на Чайковского напала морская болезнь, а по прибытии в Нью-Йорк его замучили таможенные и паспортные формальности.
Нью-Йорк Чайковскому понравился: «Очень красивый и очень оригинальный город; на главной улице одноэтажные домишки чередуются с домами в 9 этажей… Великолепен Центральный парк. И замечательно, что люди моих лет помнят очень хорошо, когда на его месте паслись коровы». Музыканты и публика встретили Чайковского восторженно, и он счастлив: «Я здесь птица гораздо более важная, чем в Европе. Американская жизнь, нравы, порядки — все это чрезвычайно интересно, оригинально, и на каждом шагу я натыкаюсь на такие явления, которые поражают своей грандиозностью, колоссальностью размеров сравнительно с Европой. Жизнь кипит здесь ключом, и хотя главный интерес ее — нажива, однако и к искусству американцы очень внимательны… Нравится мне также комфорт, о котором они так заботятся. В моем номере, так же как и во всех других номерах всех гостиниц, имеется электрическое и газовое освещение, уборная с ванной и ватерклозетом; масса чрезвычайно удобной мебели, аппарат для разговора с конторой гостиницы в случае надобности и тому подобные не существующие в Европе условия комфорта».
Баланчин: Замечательно! Все правильно. Во-первых, Чайковский правильно заметил, что американцы и о бизнесе не забывают, и об искусстве. И насчет комфорта — также и в мое время в Америке в этом смысле гораздо большие достижения были, чем в Европе. В Америке Чайковский впервые узнал, что такое сенсация. К нему со всех Соединенных Штатов стекались письма с просьбой об автографе, и он терпеливо отвечал. И правильно делал. К этой стране надо привыкнуть, она этого стоит.
Я в Америку тоже, конечно, пароходом приехал, но морской болезни у меня не было — ни тогда, ни потом — никогда. У балетных людей не должно быть морской болезни. Если выбирать теперь, чем добираться: пароходом, поездом или самолетом, — я полечу самолетом, это скорее. С чиновниками в порту и у нас, помню, были неприятности, с бумагами был какой-то непорядок. Нас не хотели впускать в Америку. А я по-английски не понимал. Чайковский тоже по-английски не очень понимал, кстати. Мы даже думали, что придется ехать обратно, в Европу. Но Линкольн Кёрстин все, к счастью, уладил.
Помню запахи порта, портовую жизнь. Нью-Йорк мне сразу очень понравился: люди бодрые, дома высокие. Я понимаю шок Чайковского: в Петербурге самый высокий дом был в семь этажей. Мне Америка понравилась больше Европы. Во-первых, Европа по сравнению с Америкой маленькая. Потом, в Париже у меня все закончилось, никакой работы не было. И люди мне там не нравились — все одно и то же, одно и то же. В Англии тоже было невозможно устроиться. Захотелось в Америку, показалось — там интересней будет, что-то такое произойдет другое. Появятся новые, невероятные какие-то знакомые. Русским всегда хочется увидеть Америку. Мы с детства читали про индейцев, про ковбоев. Я читал «Всадника без головы» Майн Рида, «Последнего из могикан» Фенимора Купера. Мальчишки любили играть в индейцев. У Чехова есть рассказ о том, как гимназисты сговорились удрать в Америку и что из этого вышло. Потом, конечно, американские фильмы: уильям Харт, Дуглас Фербенкс, которые лихо прыгали с моста на идущий поезд или перебирались бесстрашно по канату через пропасть. Жизнь в Америке, думал я, будет веселая. Так и оказалось.
Предшественники и современники
Баланчин: Чайковский обожал. Моцарта. Люди говорят как это могло быть? Ведь они такие разные — Чайковский и Моцарт! А вовсе не нужно быть похожим на того композитора или писателя, которого любишь. Можно быть полной противоположностью — как Глинка и Стравинский, например. Про музыку Глинки говорят, что она простая, а про Стравинского — что сложная. А Стравинский Глинку именно за его классическую простоту и любил! И оперу «Мавра» Стравинский старался написать так же просто, как Глинка — свою оперу «Жизнь за царя».
Волков: Чайковский размышлял: «Может быть, именно оттого, что в качестве человека своего века я надломлен, нравственно болезнен, я так люблю искать в музыке Моцарта, по большей части служащей выражением жизненных радостей, испытываемых здоровой, цельной, не разъеденной рефлексией натурой, — успокоения и утешения».
Баланчин: Теперь, правда, музыковеды говорят, что Моцарт был не такой уж простой и радостный, что у него была запутанная жизнь. Но я думаю, что Моцарт умел радоваться. Он любил посидеть с друзьями, поиграть им свои веши: «Вот, слушайте, что я только что сочинил!» А сыграв, мог заплакать: знал, что жить ему недолго. Может быть, поэтому и старался радоваться каждой минуте.
Когда композитор играет свою вещь, он испытывает, я думаю, особое чувство: «я это сделал, сделал сам!» Моцарт мог в голове своей представить сразу целиком всю будущую симфонию! Все мелодии, все аккорды! Чайковский такому дару Божию завидовал, я тоже. Я не могу сочинять балеты полностью в уме, от начала до конца. Мне нужно пробовать. Иногда, когда слушаю музыку, я начинаю представлять: вот, думаю, сейчас пойдет в эту тональность, значит, тут может что-нибудь такое произойти, а тут такое… А потом думаю: нет, не могу я это поставить. Думаю: может быть, я вообще не подхожу, может, я вообще говно собачье. Вот так! А все равно нужно что-то сделать, потому что публика ждет что-нибудь новое, премьеру какую-нибудь в этом месяце. И делаешь.
Волков: Чайковский комментирует мемуары Глинки: «Автор мемуаров производит впечатление человека доброго и милого, но пустого, ничтожного, заурядного. Меня просто до кошмара тревожит иногда вопрос, как могла совместиться такая колоссальная художественная сила с таким человеческим ничтожеством и каким образом, долго быв бесцветным дилетантом, Глинка вдруг одним шагом стал наряду (да! наряду!) с Моцартом, с Бетховеном и с кем угодно».
Баланчин: Чайковский считал, что Глинка был большой лентяй, мог бы гораздо больше написать, если бы был дисциплинированный человек. Я с этим не согласен, Глинка массу музыки написал. Он писал спокойно, не торопясь. Это по тем временам его считали лентяем, когда Римский-Корсаков каждый год по опере писал, массу нот. Глинка сочинил всего две оперы — «Жизнь за царя» и «Руслан и Людмила». «Руслана» я наизусть знаю. Я участвовал в танцах в постановке этой оперы вМариинском театре. «Жизнь за царя» советские переименовали в «Ивана Сусанина». Я только теперь раскусил, какое это замечательное произведение, а в юности больше «Русланом» восторгался. У Глинки много великолепной музыки, которую не очень часто теперь играют. Мы танцевали «Вальс-фантазию» Глинки, танцы из «Руслана». «Руслан» — это настоящий императорский ампир. Там есть влияние итальянской музыки, Бетховена. Я поставил эту оперу в Гамбурге. Дягилев тоже знал «Руслана» наизусть и жаловался, что на Западе Глинку не понимают. Дягилев говорил мне, что читал однажды во французской газете: «Глинка был бы неплох, если бы не заимствовал своих мелодий у Чайковского». Глинка умер, когда Чайковский еще не начал сочинять по-настоящему! Вот дураки эти критики!
Мой отец, грузинский композитор Мелитон Антонович Баланчивадзе, очень любил Глинку, заплатил за первое полное издание писем Глинки. Это было в Петербурге. Я тогда совсем маленький был. Отца даже так и называли — «грузинский Глинка». Он разбогател, выиграв сто тысяч в государственную лотерею. Отец, когда купил билет, то и не думал его проверять, а мама посмотрела и говорит: «Кажется, номер правильный!» — и стала посылать отца в государственный банк: «Иди и скажи, что это твое». Отец не хотел идти, очень стеснялся. Потом пошел все-таки и говорит в банке: «Посмотрите, пожалуйста, вот, говорят, что у меня номер правильный». А они: «Ну конечно! Что же вы не приходили? Вы сто тысяч выиграли!» И сразу же ему чек выдали на сто тысяч.
Мама говорила отцу: вот, будут детям деньги на будущее. Но отец все моментально растратил, все роздал друзьям: помогал им открывать грузинские рестораны в Петербурге. Потом он захотел участвовать в большом деле: тигельный завод. Тут отец и пропал: расходы были огромные, выписывали с Запада специальные машины, которых в России не было. Конечно, кругом жуликов было полно. У Чайковского отец тоже разорился: отдал деньги одной авантюристке, которая ему посулила золотые горы. Но у моего отца дело еще хуже кончилось: его за долги посадили на два года в «Кресты», знаменитую царскую тюрьму. Все эти грузины говорили: «Тебя не могут в тюрьму посадить!» А когда началось расследование, они на него показали: это он, он. И отца посадили. Но теперь его в Грузии уважают, играют его музыку. Мой младший брат, Андрей Баланчивадзе, который живет в Грузии, тоже композитор.
Волков: Насколько Чайковский восторгался Глинкой, настолько он был критичен к Мусоргскому (который платил ему той же монетой): «Я изучил основательно "Бориса Годунова"… Мусоргскую музыку я от всей души посылаю к черту; это самая пошлая и подлая пародия на музыку».
Баланчин: У Мусоргского есть привлекательные вещи, но многое неинтересно. Иногда думаешь — дай послушаю Мусоргского! А заиграют — и неинтересно. Но я Мусоргского уважаю. Вот Чайковский тоже —
Вагнера уважал, но очень скучал на его операх. Говорил, что нельзя четыре часа слушать вместо оперы бесконечную симфонию. Вот «Волшебную флейту» всегда интересно слушать. Из всех моцартовских опер больше всего я люблю «Волшебную флейту».