Страсти по Феофану
Промчались дни мои быстрее лани,
И если счастье улыбалось им,
Оно мгновенно превращалось в дым.
О сладостная боль воспоминаний!
О мир превратный! Знать бы мне заране,
Что слеп, кто верит чаяньям слепым!
Она лежит под сводом гробовым,
И между ней и прахом стёрлись грани.
Но высшая краса вознесена
На небеса, и этой неземною
Красой, как прежде, жизнь моя полна.
И трепетная дума сединою
Моё чело венчает: где она?
Какой предстанет завтра предо мною?
Часть перваяРОКОВАЯ ЖЕНЩИНА ГАТТИЛУЗИ
Глава первая
1.
Это у простых смертных не случается пира во время чумы. У гробовщиков же — напротив, самая страда, только успевай сколачивать ящики. Не до лакировки, не до драпировки. Трупы прибывают, люди мрут десятками, сотнями, надо хоронить по-христиански, дёшево, но достойно. Главное — самому не поймать заразу, не свалиться, не оставить свою любимую мастерскую на чужих людей. И считать, считать денежки.
А чума пришла в Константинополь из Крыма. Там, на южном побережье, старый греческий город-колония Феодосия оказался в руках итальянских купцов — выходцев из Генуи. Превратился в перевалочный пункт на торговом пути из Азии в Западную Европу. Получил новое название — Каффа. А монголы, внуки и правнуки Чингисхана из Золотой Орды, тоже не могли упустить лакомый кусочек. Хан Джанибек осадил Каффу и попробовал захватить. Но у золотоордынцев не было собственного флота, и блокировать крепость с моря не получилось. Несколько атак с суши тоже ничего не дали. И тогда разъярённый Джанибек, отступая, распорядился перебросить через стены города с помощью машин-катапульт несколько покойников, умерших от чумы. В Каффе вспыхнула эпидемия. Многие горожане в панике бежали — сели на корабли, плывшие по Чёрному морю в Галату, тоже колонию генуэзцев, примыкавшую к Константинополю. И уже из Галаты страшная болезнь поползла по византийской столице.
В этот скорбный 1348 год более трети жителей города вымерло; остальные прятались в загородных имениях и по монастырям. Центр православия обезлюдел. На пустынных улицах гнили неубранные трупы крыс, собак и нищих. Смрадный воздух убивал всё живое. И колокола на церквях оплакивали усопших.
А прибыток гробовщика Никифора Дорифора приближался к тысяче иперпиронов — на такую сумму можно было купить двухэтажный каменный дом с палисадником. Нет, не зря говорил отец его, Лев Дорифор: самые надёжные профессии — повар, врач и гробовщик, ибо люди не перестают есть, болеть и умирать.
Сам Никифор был ещё не стар — сорока лет отроду. Но семьи не имел, так как не любил женщин. Впрочем, и к мужчинам относился не лучше. Он вообще считал человечество ошибкой Создателя. Люди интересовали его исключительно как возможные будущие клиенты — то ли сами помрут, то ли станут заказывать гробы для родных.
Мастерская досталась Никифору от отца. Старый Дорифор завещал ему все свои богатства. И недаром: сын учился прилежно, ревностно молился, не таскался за бабами. Правда, нрав имел мрачноватый, никогда не шутил и смеялся редко. Ну, да это не так уж важно. Зато младшенький, Никола, народился беспутным. Ни одна наука впрок не пошла. С детства безобразничал, лез в любую драку, без конца пел и танцевал, а когда подрос, пристрастился к выпивке и доступным девкам. В результате сбежал из дома — сделался бродячим фигляром, выступал на ипподромах и ярмарках. А какой отец подобное стерпит? Вот в сердцах родитель его и проклял. Отказал в наследстве. Ни единого медного фолла не оставил. И велел Никифору перед смертью: «Явится — гони в шею. Он тебе не брат и не сын мне боле. Опозорил наш честный род». — «Прогоню, прогоню, — отвечал Никифор. — Этим забулдыгам верить нельзя. Всё имущество промотают и тебя же по миру пустят». Успокоенный отец тихо отошёл в мир иной.
Но Никола никогда не беспокоил старшего брата — не навещал, денег не просил, весточек не слал. Шалопут — одно слово. Да оно и к лучшему: меньше общения — меньше скандалов. Говорить им было не о чем. Да Никифор и с другими-то не часто болтал, только иногда с приятелем-живописцем Евстафием Аплухиром, жившим неподалёку. А вообще жизнь гробовщика наполняли только три вещи: мастерская, церковь и труды церковных философов — их он любил читать, сидя в одиночестве в воскресенье.
В мастерской Дорифора было два наёмных работника — Иоанн и Фока. Первый начинал ещё при покойном Льве, бегал у него в подмастерьях, а теперь ходил в лучших константинопольских резчиках по дереву. Украшал гробы причудливыми орнаментами — хитросплетениями трав и цветов, солнц и звёзд, существующих и мифических тварей. Впрочем, выполнял и простые заказы. Был сговорчив и терпелив. А его жена, Антонида, стряпала на всю мастерскую, в том числе для хозяина.
И второй помощник, Фока, в виртуозности не уступал Иоанну. Относился к древесине как к женщине, — трепетно и чувственно; и она подчинялась его рукам, пела под рубанком — звонко и ликующе. Он любил запах свежесрезанных стружек, толстых шершавых досок, из которых можно изготовить нечто уникальное. Но, в отличие от напарника, очень уважал красное вино. А когда напивался, делался патологически злобен. И честил всех вокруг, утверждая, что они приносят ему несчастья: бывшую жену, убежавшую с итальянцем, Иоанна, не желавшего одалживать ему денег, Антониду, уверяя, что она всех когда-нибудь отравит своей готовкой, а хозяина обвинял в скупердяйстве и ханжестве. Обличительные тирады неизменно заканчивал словами: «Ничего, час ещё пробьёт, я ещё устрою вам развесёлую жизнь!» — и при этом поглаживал хлебный нож-тесак. Только вот никто Фоку не боялся, знали: протрезвеет — притихнет. Лет ему было тридцать пять, раз в неделю он посещал проститутку, а свою нерастраченную энергию вкладывал в работу.
К счастью, эпидемия обошла стороной мастерскую Дорифора: все остались живы. И к тому же неплохо подзаработали на чужой беде. Только опасались пока выходить из дома, ждали, когда городские власти приведут улицы в порядок. Лишь одна Антонида отпирала дверь для клиентов и для мальчиков-посыльных, доставлявших молоко, хлеб и рыбу из соседних лавок. И однажды утром она поспешила на дверной стук. Но, открыв, очень удивилась: перед ней стоял молодой монах, бородатый, бледный, его чернявые длинные волосы из-под шапочки-скуфьи трепетали от прохладного утреннего ветра. На руках он держал ребёнка — исхудавшего мальчика лет одиннадцати-двенадцати, непонятно — мёртвого или живого, потому что глаза несчастного были закрыты, голова запрокинута, а рука, свесившись, болталась совершенно безвольно.
— Господи Иисусе! — прошептала кухарка, в страхе перекрестившись. — Что сие означать должно?
Инок не ответил впрямую, а спросил в свою очередь:
— Здесь ли проживает гробовщик Дорифор?
— Точно, проживает, многие ему лета. Но покойников мы не принимаем. И тем более — чумовых. Только исполняем заказы для похорон.
Рассердившись, чернец сказал:
— Тьфу, не каркай, женщина! Он живой пока. У него не чума, а голодный обморок.
Антонида тоже обиделась:
— Ну, а мы при чём? Здесь не богадельня. Оборванцам не подаём.
Брат во Христе дёрнул нижней губой и проговорил с неприязнью:
— Позови хозяина. Не к тебе, но к нему я пришёл.
— Он и слушать тебя не станет. Больно надо было — к каждому прохожему выходить!
— Ну, так объясни вразумительно, глупая ты баба, растолкуй доходчиво, что принёс я его племянника...
— Как — племянника? — ахнула жена Иоанна, отступая на шаг.
— Очень просто. Это сын преставившегося недавно Николы, акробата и плясуна. А жена его, тоже акробатка, отошла в мир иной на неделю раньше. Мальчик — сирота. Чудом уцелел после моровой язвы.
— Свят, свят, свят! — перекрестилась стряпуха, глядя на монаха испуганно. — Вот ведь! Страсть какая! Сирота! Я сейчас доложу хозяину.
Вскоре появился и сам Никифор — в длинной ночной рубахе и ночном колпаке; только что лежавший под одеялом, он невольно ёжился от колючей утренней свежести. Оглядев монаха с ног до головы, глухо произнёс:
— Говоришь, Никола преставился? Это сын его? А не врёшь? Как тебе поверить?
— Документ имею. Выписку из церковной книги, данную дитю при крещении.
— Как же он крещён?
— Феофаном.
Почесав кадык, Дорифор вздохнул:
— Ладно, заноси. Будем разбираться. — А потом, пропуская инока мимо себя, проворчал негромко: — Принесла нелёгкая! Вечно от Николы какие-то неприятности!
2.
Феофан появился на свет в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое марта 1336 года. Схватки у матери начались неожиданно, и Никола на одной из цирковых кибиток спешно помчал супругу в родильный дом — заведение, устроенное властями для нищенок (вид бездомных, что рожали прямо на улице, издавна оскорблял общественную нравственность). Но доставить жену вовремя не успел, и пришлось ему самому принимать ребёнка под звёздным небом. Благо, та весна была тёплой, и мальчонку не застудили.
Звали жену Николы Манефа, и была она крещёной татаркой — из числа тех детей, что татары продавали купцам-генуэзцам в рабство. Генуэзцы же везли их из Крыма в Константинополь и затем в свою очередь продавали богатым грекам. А когда хозяйка Манефы, овдовев, уходила в монастырь, отпустила девочку на свободу, написав ей вольную. И Манефа прибилась к труппе бродячих акробатов. Стройная и гибкая, выступала с канатоходцами.
Здесь, на представлении, и увидел её Никола. Ей в ту пору минуло шестнадцать, а ему — девятнадцать. Оба полюбили друг друга с первого мгновения и уже не могли расстаться. А поскольку товарищи Манефы отправлялись кочевать по другим городам империи, младший сын Дорифора без малейших на то сомнений бросил отчий дом и отправился вслед за ними. Вскоре молодые сыграли свадьбу, обвенчавшись в церкви. А спустя год и восемь месяцев стали счастливыми мамой и папой.
Феофан был похож на обоих: от отца взял курчавые тёмно-русые волосы, нос горбинкой и сухопарость, а от матери — серые смеющиеся глаза и задорную ямочку на щеке. Детство его прошло в кочевых кибитках и на городских ипподромах, где родители выступали, а с шести с половиной лет начал выступать вместе с ними, научившись жонглировать шариками и скакать на лошади. Жили весело, хоть и бедно. Воспитанием сына в основном занимался Никола — ведь Манефа не умела ни писать, ни читать, лишь ходила с отпрыском в церковь и, показывая иконы, объясняла, кто какой святой и чему покровительствует. В общем, Феофан был довольно дик и необразован по сравнению со своими сверстниками из приличных семей.
Эпидемия моровой язвы их застала в Малой Азии, возле Халкидона — городка, что располагался напротив Константинополя, на другом берегу Босфора. Там стоял мужской монастырь Великомученика Неона, и артисты попросились туда на постой. Но монахи, опасаясь заразы, никого не впустили. И разумно сделали, потому что вскоре половина труппы отдала Богу душу, а вторая лежала при смерти. Только трое иноков, подвергая себя опасности, вышли из обители и ухаживали за хворыми. Двое из них тоже вскоре умерли.
А Никола, похоронив Манефу и готовясь уйти вслед за ней, перед смертью сказал чернецу Аверкию:
— Друг любезный, не оставь беспризорным Феофанушку. Если выживет, отвези в Константинополь, к брату моему — видному гробовщику Дорифору. Он живёт между площадью Тавра и Месой. Человек известный, дом его тебе укажет любой... Может быть, племянника не прогонит...
И Аверкий исполнил последнюю волю акробата. Покопавшись в вещах покойного, не нашёл ни одной монетки, на которую можно было бы купить хлеба. Только реквизит и заштопанные костюмы для выступлений. Да пергамент-метрику о крещении Феофана. Целую неделю ждал оказии, чтобы переплыть Босфорский пролив, сам кормился и кормил мальчика подаяниями. Оба отощали и едва не умерли с голоду. Но в конце концов оказались на пороге мастерской Никифора.
Антонида и Иоанн, приподняв подростка и разжав ему зубы, влили в рот горячее молоко. Тот закашлялся и открыл глаза. Произнёс чуть слышно:
— Где я? Кто Вы?
— Успокойся, деточка, — ласково сказала кухарка. — Мы твои друзья. Ты в дому у дяди, брата твоего папеньки. Все опасности уже позади.
Феофан, подумав, судорожно сглотнул и проговорил:
— Можно мне ещё молока?
— Ну, конечно, милый.
Накормили и напоили также Аверкия. Инок подобрел и, слегка захмелев от еды, стал преувеличенно рьяно ратовать за ребёнка: мол, такой смышлёный и трудолюбивый, шустрый, восприимчивый, что Никифору не найти подмастерья лучше. И ещё, продолжал чернец, христианский долг любого — помогать ближнему своему; а уж тут ближе не бывает — сын родного брата!
— Да не выставлю, не тревожься, — отвечал гробовщик, впрочем, без малейшей нотки радости в голосе. — Я Николу не любил в самом деле. Мы его с отцом не любили... Потому как — позор семьи. Вертопрах и башибузук... А дитя — невинно. Сын за родителя не отвечает. Пусть живёт.
Гость благодарил от души. А потом вдруг заторопился, начал собираться и прилечь вздремнуть совершенно не пожелал. Но провизию на дорожку, собранную ему в узелок, — хлеб, творожный сыр, огурцы и яблоки — принял с удовольствием. С тем и отбыл.
А парнишка постепенно восстанавливал силы. Дядя разрешил ему искупаться в собственной лохани (сам Никифор брезговал ходить в термы и предпочитал ополаскиваться дома), выделил из своих негодных вещей кое-что на первое время — нижнее бельё, несколько рубах и портов, быстро укороченных и подшитых стряпухой, стоптанные туфли. И когда Феофан полностью уже пришёл в норму, гробовщик пожелал с ним беседовать. Принял его в своей комнате, где стояло на полках множество фолиантов — Библия, Евангелие, сочинения богословов и светских авторов. Мальчик как увидел эти сокровища, так и замер в недоумении, широко распахнув глаза. Дорифор-старший уловил его взгляд и самодовольно захмыкал:
— A-а, таращишься? Не читал тебе отец умных книжек?
— Не читал, — признался племянник и смущённо потупился.
— Где ж ему! Понятно... Сам-то знаешь грамоту?
Тот пожал плечами:
— Разбираю буквы с грехом пополам.
— Надобно учиться. Неучей у нас — пруд пруди, а людей знающих, воспитанных — раз, два и обчёлся. И поэтому они ценятся немало. Взять хотя бы невольников с площади Тавра, — он взмахнул рукой, — раб необразованный стоит 20 иперпиронов, а ремесленник — 40, а писец — 50, а уж ежели какой-нибудь лекарь — так целых 60! Мы же люди свободные, состоятельные, и своему сословию должны соответствовать.
Дядя сел и позволил мальчику тоже сесть напротив. Посмотрев на него, спросил:
— Как вы жили с отцом-то? Нищенствовали, поди?
Феофан поник, хлюпнул носом, и из глаз его побежали слёзы:
— Нет, мы жили славно... Может быть, не кушали досыта, это правда, и ходили не в лучших нарядах... Но зато любили друг друга — очень, очень сильно. Маменька такая была... добрая, весёлая!.. Пела, как никто не поёт! А отец, как послушает её, как обнимет и поцелует, так и скажет ласково: «Душенька моя! Голосистая птичка! Как же я люблю тебя, ласточку и пеночку!» Вот как жили дружно... Я бы всё отдал, лишь бы возвратить их назад!.. — И, закрыв лицо рукавом, он затрясся от плача.
У Никифора неожиданно шевельнулось в сердце некое подобие жалости. Раньше никогда ничего такого не чувствовал, даже у постели умирающего родителя. Протянув ладонь, он провёл ею по густым кудряшкам племянника. И вздохнул сочувственно:
— Ну, не хнычь, не хнычь. Ты ж мужчина. А слезами близких не воскресишь... Это жизнь. Радости в ней мало. Больше горя и трудов тяжких. Нужно привыкать.
Мальчик вытащил из-за пояса платок и утёр им лицо. Робко пробормотал:
— Извините меня, ваша честь, что не смог сдержаться...
— Ничего, пустяк. И не называй меня «ваша честь». Говори просто «дядя».
— Очень благодарен вам...
— ...и на «ты». Не чужие ведь.
— Нет, на «ты» не получится. Вы такой богатый и важный...
Дорифор криво улыбнулся:
— А хозяин мастерской и не должен быть тютей. Надо и других держать в строгости, и себе не давать расслабляться. А иначе все старания — псу под хвост, предприятие рухнет, капитал, нажитый заботами дедов и прадедов, улетучится... Посему, если станешь озорничать и бездельничать, спуску от меня не получишь. Даром кормить не стану. А коль скоро выкажешь усердие в ремесле и науках, послушание и смирение, мы с тобой подружимся.
Феофан кивнул:
— Постараюсь, дядя...
— Вот и молодец. — Помолчав, гробовщик спросил: — В церковь-то водили тебя?
— Обязательно. С маменькой ходили бессчётно. Я люблю слушать певчих.
— А молитвы знаешь?
— «Отче наш». И ещё повторяю часто: «Господи Иисусе Христе, Сын Божий, помилуй мя!»
— Это хорошо. А про Иоанна Лествичника слышал?
Мальчик помотал головой:
— Нет, не приходилось.
— Есть такой святой. С юности жил в пещере, умерщвляя плоть. Иногда вообще уходил в пустыню, чтоб молиться в безмолвии. А к концу жизни написал книгу наставлений. Вот она: называется «Лествица, возводящая к небесам». Тридцать его бесед — это тридцать ступеней лестницы-лествицы на пути к обретению чистоты и гармонии. Каждую из заповедей надо изучить и стараться выполнить. Мой тебе совет.
— Я к сему прислушаюсь.
В целом гробовщик остался доволен этой беседой. Засыпая вечером, так подумал: «Вроде неплохой пацанёнок. Мне Господь не дал ни семьи, ни деток. Может, завещаю всё Феофану, коли не поссоримся. Если не пойдёт по стопам Николы. Царство брату Небесное!»
К появлению подмастерья обитатели дядиного дома отнеслись по-разному. Иоанн — доброжелательно, по-отечески, даже слегка почтительно — как пристало себя вести с родственниками хозяина. А Фока — пренебрежительно, свысока. И однажды, будучи под мухой, принялся язвить:
— Это верно, что мамашка твоя — из турок?
Мальчик покраснел, но ответил твёрдо:
— Нет, из бывших половцев, что теперь зовутся татарами.
— Значит, магометанка?
— Нет, крещёная.
— По латинскому или по нашему образцу?
— Православная.
— Всё равно чужачка. Латиняне, магометане, иудеи — все чужие. Сколько бы потом ни крестились, как мы. И жениться на таких — всё равно, что на обезьянах.
Серые глаза подростка сразу почернели. Посмотрев на обидчика исподлобья, он сказал со злостью:
— Ты дерьмо собачье.
— Как?! — едва ли не подпрыгнул Фока. — Как ты меня назвал?!
Взяв с верстака стамеску, паренёк выставил её лезвием вперёд и предупредил:
— Только ещё попробуй обругать мою маменьку, свинья.
— Угрожаешь? Мне? Засранец! — и столяр запустил в голову противника деревянный чурбак, подвернувшийся ему под руку. Но Николин сын ловко увернулся, и обрубок дерева просвистел над ухом у Иоанна, резавшего доску.
— Вы рехнулись, что ли? — загремел его голос. — Чуть меня не пришибли!
В это время Фока стал выкручивать ухо Феофану, а мальчонка с отчаянием принялся визжать и старался ударить его ногой по лодыжке. Иоанн быстро их разнял, оттолкнул зачинщика, а господского племянника заслонил собой. Рявкнул на напарника:
— Прочь пошёл! Нализался с утра пораньше и себя не помнит. Донесу Никифору — и лишишься места.
Поправляя пояс, выпивоха бросил:
— Да заткнись ты, олух! Прихвостень хозяйский. Дело ясное: будешь теперь лизать задницу обоим — дяде и сучонку. — Посопел и добавил: — А со мной ничего не сделают: мастера, как я, надо поискать! — И ушёл, громко хлопнув дверью.
Иоанн только крякнул:
— Вот ведь обормот! — Повернулся к мальчику, подмигнул ему ободряюще: — Не робей, приятель, я в обиду тебя не дам.
— Я и не робею, — отвечал Феофан, приходя в себя.
— Он вообще малый неплохой. И действительно превосходный мастер. Но его жена ушла к латинянину, и с тех пор Фока чужаков не терпит. А когда надирается, то готов броситься на каждого.
А ещё подросток подружился с Анфисой — дочкой Иоанна и Антониды. Девочке исполнилось десять лет, и она была точной копией своей матери — толстая, нескладная и смешливая. Как увидела подмастерья, так и прыснула:
— Ой, какие башмаки на тебе! Не с твоей ноги.
— Ну и что? — насупился сын Николы. — Дядя подарил. Заработаю денег в мастерской — новые куплю. А теперь и эти сгодятся. К императору во дворец мне пока не идти!
Девочка хихикнула:
— А когда купишь — позовут?
Феофан загадочно закатил глаза:
— Всякое в жизни может быть.
Та сказала серьёзно:
— Во дворец, если что случается, приглашают гробовщиков посолидней.
— Я и не хочу стать гробовщиком. Поучусь пока, ремесло освою, а потом займусь чем-нибудь иным.
— Например? Снова в акробаты подашься?
— Не исключено.
Постепенно они сдружились. Верховодил, конечно же, Дорифор: он и старше был на два года, и смекалистей, и сильнее духом; а она в нём души не чаяла и во всём подчинялась. Как-то подмастерье спросил:
— Хочешь, я тебя нарисую?
У Анфисы вытянулось лицо:
— Ой, а для чего?
— Да ни для чего. Ради интереса: выйдет или нет?
— А не заругают?
— Что же в том дурного?
— Я не знаю. Ведь изображают только святых. Или императоров.
— Ерунда. Рисовать можно всех, коли есть охота. Я и маменьку с папенькой рисовал — жаль, что те листы затерялись.
— Видишь: рисовал — и они преставились.
Феофан посмотрел на неё презрительно:
— Дура ты, Анфиска. Дура и невежа. Темнота.
Дочка Иоанна засуетилась:
— Ну, не обижайся, Фанчик, дорогой. Брякнула по глупости. Коль желаешь — рисуй. Прекословить не стану.
Он принёс тонкую дощечку, взял кусочек грифеля (им обычно мастера размечали доски), сел напротив и внимательно оглядел подругу. Та зарделась:
— Ты меня смущаешь.
Отрок процедил:
— Цыц! Сиди спокойно. Извертелась вся. — И решительно начал наносить штрихи на поверхность дерева.
Быстро перебрасывал взгляд с рисунка на оригинал и обратно. Иногда высовывал кончик языка. Кое-что подправлял подушечкой указательного пальца. Голову склонял набок и задумчиво щурился. Наконец, позволил:
— Ну, смотри. — И перевернул доску.
Девочка уставилась на портрет, и в её глазах возникло недоумение. Робко шевельнула губами:
— Фанчик, дорогой, разве ж это я?
Он ответил веско:
— Я такой тебя вижу.
У Анфисы дрогнул подбородок:
— Очень жаль... мне, конечно, далеко до красавицы... но уж ты совсем... сделал из меня какую-то образину...
Феофан вспылил:
— Прекрати кудахтать! Никакая не образина — вон глаза какие хорошие. Носик, ротик... Полновата чуть — ну так что ж поделаешь? Я не виноват. — И расплылся миролюбиво: — Ты сама пойми. Люди, посмотрев, скажут: вот какая добрая дочка у Иоанна, это замечательно! Я твою доброту рисовал, а не просто облик.
Та немножечко успокоилась и проговорила:
— Ничего, согласна. Коль такой уродиной сделал меня Бог, я роптать не буду.
Л мальчишка захохотал:
— Голова садовая. Я тебе про одно, ты мне про другое. Раз не нравится, выкину, пожалуй, рисунок.
Девочка вскочила, выхватила дощечку:
— Нет, не смей! У себя оставлю на память. Пусть потомки знают, как их бабка выглядела в детстве. — И сказала влюблённо: — Чудеса, да и только! Фанчик, ты такой даровитый!
— Ух, подлиза!
3.
Минул год. Гробовщик продолжал обучать племянника всем премудростям своего мастерства. Часто помогал Иоанн. И Фока больше не цеплялся, но особой приязни не проявлял и общался сдержанно. Но однажды обратился с просьбой.
Оказалось, столяр захотел жениться. А для этого обязан был оформить развод с убежавшей супругой. Эта процедура занимала немало времени, так как православная церковь расторгала брак неохотно, но другого выхода не было. Кроме заявления требовалось представить митрополиту минимум два свидетельства от совершеннолетних мужчин — о прелюбодеянии неверной супруги и о том, что она сторонится брачного ложа более трёх лет. Первым обещал дать свои показания Иоанн, а вторым — Никифор. Но когда хозяин узнал, что Фока собирается привести в каморку при мастерской в качестве жены ту гулящую девку, в дом к которой ходил каждую неделю, отказался решительно. «Да она давно встречается только со мной, — уговаривал его будущий жених, — и ни на кого больше не посмотрит». — «Как ещё посмотрит! Греховодница и есть греховодница. Не хватало ещё завести притон у меня под крышей! Нет, Фока, даже не проси». И тогда страдалец вознамерился убедить Дорифора-старшего при посредничестве племянника. Сел на лавку рядом, вытащил тряпицу, развернул и вынул из неё леденец на палочке. На недоумение Феофана ответил:
— Это в знак того, что раздорам нашим — конец. Руку не откажешься мне пожать?
Мальчик улыбнулся:
— Нет, не откажусь. Ибо Сам Господь милует только милующего. Но вот сладость — это зря. Я уже не маленький.
— Ну, подумаешь! Я ведь тоже взрослый, а полакомиться люблю. Забирай, не стесняйся.
— Что ж, спасибо. А теперь выкладывай, для чего такие любезности. Ведь не просто так?
Тот захрюкал, закачал головой:
— Проницательный ты, паршивец. Умный не по годам. — Даже пошутил: — Феофан Софиан[1]!.. Просьба у меня действительно есть. — И в подробностях разъяснил, что он затевает, — попытаться убедить дядю проявить снисхождение.
Мальчуган сдвинул брови:
— Я, конечно, попробую. Только ты ведь знаешь Никифора: может заупрямиться.
— Знаю, знаю. Постарайся, пожалуйста. Я в долгу не останусь.
Разговор с хозяином мастерской вышел напряжённый. Гробовщик, услышав, с чем явился родич, начал так орать, что тома, стоявшие в его комнате, чуть не ссыпались с полок на пол:
— Не встревай! Это не твоего ума дело! Ишь, какой заступник выискался! Никаких разговоров! Я к себе не пущу мерзких потаскух!
Переждав, пока буря поутихнет, отрок произнёс:
— Между прочим, наш Господь Иисус Христос принял Марию Магдалину под своё крыло, несмотря на её грехи.
Дядя гаркнул:
— Тоже мне, сравнил!
Феофан продолжил:
— Ну, а Иоанн Лествичник? Я прочёл его книгу. Он считает: милосердие — главная добродетель христианина. Не любить ближнего своего — значит не любить Сына Божьего, значит не любить Бога.
— Замолчи! — Дорифор-старший аж побагровел. — То, что ты читаешь, понимать буквально не след.
— Для чего же тогда эти фолианты? Мириады страниц зряшно изведённых пергаментов?
Отвернувшись, Никифор бросил взгляд на улицу, за окно. А потом ответил более спокойно:
— Не могу я... переступить... понимаешь?.. разрешить ей ходить по дому... этой мерзкой твари...
— Твари! — подхватил Феофан. — Значит, сотворённой Творцом!
Дядя посмотрел на племянника, как будто видел его впервые, — озадаченно-удивлённо. Подошёл, взял за щёки. Заглянул в зрачки:
— Ты и впрямь слишком башковит. Научил я тебя на свою голову... «Лествичник, Лествичник»!.. Кто такой Лествичник? Старый дуралей, ничего не смысливший в обыденной жизни... К идеалу, безусловно, стремиться надо, но достичь его не дано никому, ибо идеал — это Бог. Так-то вот, племянничек. Но Фоке скажи, что согласен я дать ему свидетельство. Коли митрополит его разведёт и затем Фока обвенчается в церкви с этой... бедолагой... пусть живут подле мастерской...
Сын Николы воскликнул:
— Верное решение! Мы с тобой — оба «Софианы»!
Гробовщик только отмахнулся:
— Будет, будет, ступай. Я желаю побыть один. Чтобы в тишине поразмыслить как следует.
А столяр, узнав о благоприятном исходе миссии, был от счастья на седьмом небе. И другие обитатели дома стали после этой истории относиться к подростку очень уважительно. Ведь никто не знал, сколько горя, слёз и волнений принесёт в их жизнь предстоящая женитьба Фоки!..
4.
Между тем город приходил в себя после эпидемии. Улицы и храмы наполнялись народом. Открывались лавочки, запестрели товарами хлебные, овощные, рыбные ряды, а на площадях Тавра и Стратигии снова начали торговать скотом. Заработали суды и университет. К пристани Золотого Рога потянулись купеческие суда. И приезжих по-прежнему слепил на солнце бронзовый столп у собора Святой Софии — наверху столпа высилась гигантская конная статуя императора Юстиниана: в левой руке он сжимал яблоко-державу с крестом, правую простёр на юг — в сторону Иерусалима.
Наконец, заработал ипподром, на открытие которого прибыл из своей дальней вотчины император Иоанн VI Кантакузин...
Тут необходимо дать пояснение. Византия с 1341 года (то есть к моменту описываемых событий более 7 лет) находилась в состоянии то затухавшей, то разгоравшейся гражданской войны.
Прежний император — Андроник III Палеолог умер в июле 1341 года и завещал престол своему малолетнему сыну — Иоанну V Палеологу. А фактически, до совершеннолетия мальчика, правили страной вдовствующая императрица Анна Савойская и влиятельный магнат (мы бы теперь сказали — «олигарх»), видный аристократ царской крови, выдающийся военачальник Иоанн Кантакузин. Но последний опрометчиво поссорился с командующим флотом и по ходу борьбы вынужден был бежать из столицы. В собственном имении он провозгласил себя новым императором — Иоанном VI. Вспыхнула бессмысленная война двух кланов. В государстве начались неразбериха и хаос.
Первое время Анне Савойской и её царственному сыну удавалось масштабно теснить противника, даже вынудить его скрыться в Сербии. Но на выручку самозванцу неожиданно пришёл турецкий эмир (турки давно стремились утвердиться на берегах Босфора и раскачивали византийскую лодку, как могли). А Кантакузин в погоне за властью не считался ни с чем — даже выдал за эмира собственную дочь, и она попала к тому в гарем. При поддержке турок узурпатор захватил практически всю страну и в конце концов осадил Константинополь. В городе начался голод. Анна Савойская, чтобы раздобыть денег, заложила у венецианских банкиров драгоценные камни из императорской диадемы... Это не помогло. Тайные сторонники Кантакузина отворили ему ворота столицы. Самозванец въехал как триумфатор, а его гвардейцы подавляли последние очаги сопротивления в городе. Только Анна, забаррикадировавшись в царском дворце, не хотела сдаваться. После трудных переговоров было решено: Иоанн V женится на второй дочери Иоанна VI, и отец с зятем объявляются соправителями (вплоть до двадцатипятилетия законного императора).
Разразившуюся чуму оба пережили кто где: Палеолог с матерью — у себя в резиденции на полуострове Галлиполи, Кантакузин — во Фракии...
Он вернулся в столицу злой и простуженный. В пятьдесят четыре своих года Иоанн VI выглядел неплохо: крепко сбитый, энергичный, решительный, и почти что без седины в тёмных волосах. Но когда ему нездоровилось, совершенно менялся, становился раздражительным, вздорным и нетерпимым. В гневе мог ударить слугу в лицо. Словом, делегация итальянцев, представителей генуэзского города-крепости Галаты, испросила аудиенции не совсем вовремя: соправитель империи находился явно не в духе.
Генуя (так же, как Венеция) представляла собой типичную в то время средневековую республику. Ею управлял выборный Совет под руководством избираемого пожизненно дожа. Дож своей властью назначал консулов — глав заморских территорий. Консулом Галаты утвердили крупного банкира Франческо Гаттилузи. Он и выступал от имени своих соплеменников.
Иоанн VI сидел на золотом троне, облачённый в красную мантию василевса и красные сапоги. Сбоку от трона висел штандарт с династическим гербом династии Кантакузинов — мандариновое дерево и два льва, упиравшиеся в его ствол передними лапами. Бледное лицо узурпатора и круги под глазами говорили о плохом самочувствии.
Итальянцы же, напротив, были оживлены и самодовольны. Все одеты по новой европейской моде — в укороченные бархатные камзолы, башмаки с пряжками и чулки, плоские шляпы на головах. Бороды короткие, а иные и вовсе с одними усами. Словно два мира встретились: уходящий, патриархальный, консервативный, неповоротливый — и весёлый, молодой, предприимчивый, за которым будущее.
Гаттилузи, расшаркавшись и произнеся обязательные в таких случаях величальные слова, сразу приступил к делу:
— Ваше Императорское Величество! Мы пришли предложить вам выгодную сделку. Императорский дом, как нам стало известно, сильно поиздержался. Ну, а наша Галата нуждается в расширении своей территории и серьёзном укреплении бастионов. К сожалению, Андроник III Палеолог — Царство ему Небесное! — запретил нам строить новые крепостные стены и велел уничтожить старые. Это несправедливо. Посему наше предложение: мы хотим занять всю возвышенность нашего берега Золотого Рога и затем застроить. А в обмен за такое право выплатим казне миллион иперпиронов.
Самодержец не любил итальянцев по нескольким причинам. Первая — за то, что они латиняне, католики, хоть и христиане, но, с его точки зрения, вероотступники. А Кантакузин был ярым православным и приверженцем самого догматичного течения в православии — исихазма. Во-вторых, он знал, что Галата симпатизирует не ему, а Палеологу — малолетнему Иоанну V, даже вела с ним переговоры об унии церквей — объединении православных и католиков. Кто ж такое стерпит! В-третьих, ему не нравился независимый образ жизни и мыслей генуэзцев — не монархия, а республика, интерес к античности (то бишь — язычеству!), вольность нравов и любовь к карнавалам (словом, всё то, что теперь мы привычно называем «духом Возрождения»). Ортодокс Иоанн VI воспринять этого не мог. И к тому ж — простуда, ломота в суставах и отвратное настроение...
Он ответил мрачно:
— Нет, сему не быть.
Удивлённый Франческо воскликнул:
— Миллиона мало? Назовите сумму!
— Деньги ни при чём. Мы не продаём наших принципов.
Гаттилузи опешил:
— Ваших принципов? Несколько пядей заброшенных пустырей — ваши принципы?
— Это не просто пустыри, это часть моего Отечества... А вмешательство Генуи и Венеции в наши внутренние дела сделалось слишком велико. Расширять его не позволю. Итальянцы влияют на греков дурно. Сеют беспорядки в умах. Я читал сочинение этого вашего... как его?.. Данте Алигьери. Еретик, безбожник...
— Данте — величайший поэт моего народа, — заявил генуэзец с вызовом.
— Ну, вот видите. Мы ни в чём не сходимся. И покойный Андроник III Палеолог был, конечно, прав, не желая усиливать Галату. Мы вас не прогоняем — развивайте свою торговлю, привозите нам новые товары, ради Бога. Но не более. И в политику нос не суйте.
Итальянец огорчённо спросил:
— Это окончательное решение Вашего Величества?
— Безусловно. Я своих решений никогда не меняю.
— Очень жаль, — консул сдержанно поклонился. — Но позволю себе заметить, что и мы от своих намерений не отказываемся обычно. Не желаете по-хорошему, за приличный куш, — будем воевать.
Самодержец повёл бровью:
— Вы — с империей?
— Ваша империя — далеко не прежняя. Времена Юстиниана и Константина минули. Если греки предпочитают союз с иноверцами-турками, нежели с христианами-итальянцами, я скорблю. Вы могли бы иметь миллион иперпиронов и друзей-галатцев. А остались с пустой казной и друзьями-магометанами. Это роковая ошибка.
Иоанн зашёлся от ярости:
— Прочь пошёл, негодяй, мерзавец! Угрожать мне вздумал! И давать наставления! Хочешь завершить свои дни в подвалах Нумеры? Я могу велеть это сделать.
Перепуганные католики, причитая и кланяясь, стали пятиться к выходу. Император произнёс им вдогонку:
— А упорствовать станете — срою вашу Галату с лица земли!
Уходя из дворца, Гаттилузи заметил своим друзьям:
— Две ошибки в течение получаса — это перебор. Он недальновидный политик.
— А какая вторая? — задал вопрос Марко Барди, возглавлявший полицию Галаты и именовавшийся «кавалерием».
— А какая первая? — улыбнулся Франческо.
— Первая — отказ выделить нам территорию.
— Правильно. А вторая — не решился арестовать нас на месте. Этим Иоанн подписал себе смертный приговор. — И ответил на недоумённые взгляды единомышленников: — Не в физическом смысле, конечно. Убивать его мы не станем. Мы его низложим. И поставим править Палеолога.
— Как же вы намерены это сделать, мессир?
— Проще не бывает.
Деловые люди болтать не любят. Их поступки не расходятся со словами. Не успел Иоанн VI встретить возвратившихся в Константинополь Иоанна V с матерью, дать им ценные указания и отбыть на лечение в Бруссу, к тёплым грязям и водам, как галатцы самовольно захватили спорные земли, начали на них строить укрепления, а в порту Золотого Рога уничтожили византийские склады, верфи и десяток обветшалых гребных судов, гордо называвшихся императорским флотом. У самой же Галаты кораблей было тоже десять, но маневренных и лёгких; более того: генуэзцы имели уже огнестрельное оружие — а его ещё не было ни у греков, ни у турок!
Византийские правители растерялись: Анна Савойская и её семнадцатилетний сын Иоанн, сидя во Влахернском дворце, одного за другим посылали в Бруссу гонцов и взывали о помощи. Вскоре соправитель прервал отдых и вернулся в Константинополь. Назревала новая война. И она отразилась на судьбе Феофана самым неожиданным образом...