Страсти по Феофану — страница 11 из 13

1.


Ситуация в Крыму и Причерноморье продолжала меняться. Тут столкнулись интересы нескольких сил.

Первая сила — Тохтамыш. Он не мог смириться с поражением, нанесённым ему Тамерланом. И готовился к новой схватке. Возвратившись в Сарай-Берке, хан собрал неплохое войско и в июне 1396 года совершил налёт на Тавриду. Занял полуостров, разгромил крымских готов, принял добровольную сдачу Сурожа и блокировал Каффу. Генуэзцы держались несколько недель, отражая атаки, но бездарный новый консул Паскуале Вольтри не сумел организовать оборону, а потом и вовсе тайно сбежал из города. Вспыхнули волнения, осаждённые начали сражаться друг с другом и в конце концов итальянская фактория пала. Тохтамыш безжалостно уничтожил больше половины из оставшихся горожан, церкви сжёг, вывез все богатства в Солхат и решил, что останется здесь на зиму. Начал мирные переговоры с Литвой и Рязанью. Ведь ему была нужна очень сильная армия для похода на Северный Кавказ и в Среднюю Азию против Тамерлана. В это время пришло известие о военном перевороте в Сарае: власть в Золотой Орде захватили противники Тохтамыша.

Во главе них стоял эмир Едигей. Дерзкий военачальник, хитроумный политик, он происходил из Ногайской Орды, но, подобно Мамаю, не был потомком Чингисхана и не мог занимать ханский трон. Значит, приходилось действовать, как Мамай, — управлять через подставное лицо, конкретно — через недалёкого и безвольного хана Тимура-Кутлуга.

Захватив Сарай, Едигей повёл войско в сторону Днепра: он хотел восстановить Золотую Орду в прежних её границах — от Урала до Западной Европы.

А навстречу ему двигалась другая грозная сила — рать Литвы во главе с Витовтом, внуком Гедымина (и одновременно — тестем Василия Дмитриевича Московского). У него армия выглядела мощно: кроме самих литовцев, в ней имелись немцы (тевтонские рыцари) и поляки (ведь двоюродный брат Витовта, князь Ягайло, заключил брак с польской королевой Ядвигой и тем самым сделался польским королём Владиславом). Заключил с Витовтом союз и Тохтамыш. Только русские сохраняли нейтралитет, одинаково настороженно относясь и к Едигею, и к Тохтамышу, и к Витовту.

Поначалу успех сопутствовал Литве, и она подчинила себе всё Причерноморье. Но потом Золотая Орда начала наступать на Северский Донец, и противники сошлись в страшной сече на берегах реки Ворсклы, близ Полтавы, где затем, 310 лет спустя, Пётр I разобьёт шведов. И хотя численный перевес был на стороне Витовта, более того, он имел пушки, а татары нет, Едигей победил. В битве погибли видные участники Куликовского сражения — Дмитрий Брянский, Дмитрий Боброк-Волынский (перешедший на службу к Витовту после смерти Донского) и Андрей Полоцкий. Сам Витовт спасся чудом. А татары дошли до Киева, по пути громя всё вокруг. Киев откупился и выстоял. Но Литва теперь была отрезана от Чёрного моря.

Тохтамыш начал партизанскую войну, потерпел неудачу и ушёл в Сибирь, а затем отправился на поклон к Тамерлану, чтобы вместе отвоевать Золотую Орду у Едигея...

Из Москвы с тревогой наблюдали за этой борьбой. Возмужавший Василий Дмитриевич к одному стремился — не зависеть ни от кого и объединить все русские земли под началом своей белокаменной. Выходило это неважно: Тверь с Рязанью воевать с Москвой не хотели, но и подчиняться тоже не жаждали; только Новгород Великий, сломленный походами князя Владимира Андреевича Храброго, согласился не жить обособленно, сдался почти полностью.

Словом, завершение XIV века не было отмечено для Московии никакими крупными военными действиями. Но зато под водительством Киприана расцвела духовная жизнь. По его велению начал составляться общерусский свод всех старинных летописей. Поновлялись соборы, возводились новые. Укреплялись связи с Константинополем, и оттуда на Русь привозили книги, чудодейственные иконы, в том числе «Спас, ангелы, апостолы и праведницы в белых ризах». А в Кремле начали строительство первой «часозвони» — башни с часами.

Тут необходимо отметить, что и Феофан Грек сделался в Москве заметной фигурой. Возвратившись из Крыма благополучно (лишь на сорок дней разминувшись с Тохтамышем, захватившим затем полуостров), он расширил мастерскую, расписал во дворце великого князя несколько палат и вплотную занялся иконостасом Архангельского собора. Помогали ему в этом братья Чёрные. В то же самое время он вторично познакомился и с Андреем Рублёвым. Тот покинул Троицкую обитель после смерти Сергия Радонежского в 1392 году и переселился в Москву, в Спасо-Андроников монастырь, где писал иконы. Здесь его и посетил Дорифор, лично прикатив на восточный берег Яузы.

Инок был уже зрелым мужчиной — тридцать два года от роду, — но казался моложе по причине жидкой бородёнки, бледного худого лица и детского выражения синих глаз. От присутствия именитого гостя чувствовал неловкость, то и дело кланялся, говорил извиняющимся голосом. Софиан спросил:

   — Не желаешь ли примкнуть к Чёрным и ко мне, вместе поработать? Храм велик зело, и артелью трудиться будет поживей.

   — Понимаю, да, — согласился Рублёв, беспрестанно кивая. — Но никак сие не осуществимо. Ты уж не взыщи, Феофан Николаич, не серчай и не думай, будто не желаю тебе помочь. Но уж дал согласие его светлости князю Юрию Дмитриевичу, что приеду к нему в Звенигород, в Саввино-Сторожевой монастырь, дабы написать в соборе лики Спаса, Михаила Архангела и апостола Павла. Изменить решение вельми неудобно. Он обидится.

Дорифор вздохнул:

   — Жаль, конечно, но, как видно, ничего не поделаешь. Возвращайся скорее. Впереди у нас Благовещенский собор и домовая церковь самого Василия Дмитриевича. Подкачать не имеем права.

У Андрея по лицу пробежала нервная судорога:

   — Ох, сумею ль соответствовать и тебя не подвесть? Аз есмь богомаз простой, и твоих высот не достигну никогда.

   — Ну, не надо, не прибедняйся. Всё, что видел, вышедшее из-под кисти твоей, вдохновенно и благолепно. Мягко и душевно.

   — Именно что мягко. Я пишу с любовью, ибо в умилении пребываю от святых отцов церкви. Не могу иначе. Ты же с ними со всеми на равных. Вроде был знаком. Вроде выхватил их лики из памяти. И они поражают воображение силой, мощью своею. А мои святые — не титаны, не громовержцы, но смиренники и угодники.

   — Что ж с того? — продолжал спорить Софиан. — Очень хорошо. Ты не должен походить на меня, я не должен походить на тебя. Коль объединимся, так наверняка дополним друг друга.

   — ...И цветами пользуюсь не такими, как ты, — гнул своё Рублёв. — У тебя всё больше тёмная санкирь, я ж беру вохру, голубец, багор, изумруд... чтоб чрез них просвечивал белый левкас...

   — Приспособимся как-нибудь.

   — ...У тебя — твёрдость, крепость и прямая либо ломаная линия. У меня — покорность и послушание, закруглённость форм... У тебя широкий, сильный мазок, у меня мазки мелкия и нежныя...

   — Чай, не подерёмся из-за мазков-то.

   — Драться — нет, не хочу, не умею, не обучен. Лучше не пойду вовсе.

Грек нахмурился. Он сидел в дорогой лисьей шубе, в плотном, отороченном мехом кафтане, сапогах на меху, а на правой, изуродованной руке, на мизинце горел рубиновый перстень; выглядел боярином. А монах был одет в простое тёмное сукно и довольно старую войлочную обувь. Вроде лев встретился с испуганным зайцем.

После тягостного молчания Феофан сказал:

   — Ну, меня ты можешь задеть, это наплевать, не такое переживали, не развалимся, но святителя Киприана? Это он желает, чтобы мы вместе живописали в Кремле.

   — Сам первосвятитель? — испугался ещё больше инок. — Да неужто он помнит про меня, сирого, убогого?

   — Помнит и хранит в ларце твой прелестный складень.

Молодой художник вроде оживился:

   — И тебе показывал?

   — Ну, а то! Рассмотрел внимательно. Пишешь филигранно и за то заслуживаешь моего уважения. Ты, да Прохор из Городца, да ещё братья Чёрные — первые теперь иконники на Руси.

   — Ты первей, — искренне прибавил Рублёв.

   — Это судить не нам. Каждый хорош по-своему. — Софиан поднялся. — Что ж ответить Его Высокопреосвященству? Ты согласен, по возвращении из Звенигорода, к нам присоединиться?

Встав, Андрей низко поклонился:

   — Непременно, Феофан Николаич, присовокуплюсь. Все сомнения свои подавлю и вручу себя воле митрополита. Ить ему видней, на то он и митрополит.

   — Значит, ждём. Приезжай скорее.

Выходя из кельи, Грек подумал: «Жалкий он какой-то, неприкаянный, хлипкий... Весь дрожит, как овечий хвост. Отчего? От душевных мук? Вроде бы душа у него болит от несовершенства мира... В этом у нас несхожесть. Он святой, а я грешный. Я мирянин, а он монах. Разными путями идём: я пытаюсь вырваться из греха и возвыситься до святого; он из святости заставляет себя опускаться до житейской толчеи, суеты. Но идём к одному... К Троице великой. Ибо Троицей живём, движемся и мыслим. Это образ Руси святой. И ея будем славить». — В сани сел и сказал Гавриле:

   — Трогай, братец. Время дорого. Как там Пелагеюшка? Уж не разродилась ли без меня?

Кучер пошутил:

   — Без твоей милости? Как можно! Выйдет непорядок. Софиан отвечал беззлобно:

   — Ты доёрничаешься, гляди. Вот возьму и выпорю.

   — А и выпори, что ж такого? От хорошего хозяина даже оплеушину получить не жалко.

2.


Да, семейная жизнь у Грека складывалась неплохо. Из Тавриды возвратились на нескольких возках — вместе с детьми Некомата: сын опять собирался налаживать торговлю в Москве, Серафима же решила примириться с супругом, Симеоном Чёрным. Ехала весёлая, жизнерадостная, приставала к деверю Даниилу — дескать, почему такой хмурый и неласковый, смотрит волком? Или он опять вспомнил их давнишнюю распрю? Или же не рад, что она наладилась к мужу? Даниил ворчал: рад, конечно, рад, просто зуб некстати болит, вынимает душу. И старался не смотреть в сторону возка с Пелагеей.

Феофан показывал молодой жене городки, где они находились проездом, объяснял, как строятся, а затем расписываются храмы, говорил и на отвлечённые темы, философствовал; та просила повторить непонятное, словно бы зубрила, как прилежная ученица. Он смеялся и повторял.

А однажды, на подъезде к Серпухову, задала вопрос:

   — Правду бают, что ты имеешь сына от Серпуховской княгини?

Дорифор начал возмущаться:

   — Кто тебе сказал? Селиван? Я с него три шкуры спущу!

   — Да какая разница, кто сказал, ты ответь по сути.

Живописец перекатывал желваки на скулах, а потом процедил сквозь зубы:

   — Это страшная тайна, понимаешь? Если дойдёт до князя, не снести нам всем головы — ни ребёнку, ни ей, ни мне...

Жена дотронулась до его локтя:

   — Не серчай, бесценный, я не проболтаюсь. Дело же не в сыне, мне он мысленно уже люб, коли твой, коли часть тебя; дело в ея светлости: вы встречаться не станете от меня келейно?

Он к себе прижал дочь Томмазы, пылко поцеловал:

   — Ты смеёшься надо мной, дорогая? Разве ж я могу думать о другой — при таком сокровище? Я от тебя в восторге. Голова кружится от счастья. Все елены ольгердовны поросли быльём.

Та ласкалась и тёрлась о плечо мужа:

   — Верю, верю, можешь не продолжать. Ты ведь тоже для меня — свет в окошке. Я — жена Феофана Грека! До сих пор не верится.

   — Обещай мне, хорошая, что те самые десять лет, о которых мы с тобой говорили, тоже не полюбишь другого.

   — Десять, двадцать, сорок — никогда никого, кроме как тебя!

   — Нет, хочу только десять. Поклянись.

   — Обещаю, милый. Жизнью своей клянусь. Буду предана тебе беззаветно.

Но уже в Москве обратилась с просьбой:

   — А давай отселимся от Гликерьи? Этот дом останется Даниилу, а себе мы выстроим новый. Подобающий твоему положению при дворе.

Софиан удивился:

   — Нешто этот не подобает?

Пелагея замялась:

   — Да не то чтобы был убог, просто двум хозяйкам тесно под одной крышей.

   — Вы не ладите? Мне казалось, вы в Суроже подружились крепко.

   — В Суроже не были хозяйками, жили у Некомата. А теперь случаются разные обиды... Для чего их множить?

Приподняв средним, целым пальцем правой руки её подбородок, ласково сказал:

   — Ну-ка посмотри мне в глаза. Правду отвечай. Ты грешишь на Гликерью зря, потому как истинная причина не в ней?

Женщина молчала, заливаясь краской. Он спросил опять:

   — Неужели Данилка?

У неё на глазах появились слёзы:

   — Феофанушка, родной, не терзай меня. Всё, что я хотела сказать, я сказала.

   — Ты должна признаться. Я настаиваю на этом. Я приказываю тебе.

   — Ну, пожа-алуйста, ну, не мучь меня-я...

Он вздохнул и засунул руки за пояс:

   — Ладно, не канючь. Я и сам вижу хорошо: он бросает на тебя неуместные взгляды. Ходит сам не свой. Лучше нам и вправду разъехаться, от греха подальше. Только строиться долго, надо подобрать что-нибудь готовое.

   — Как прикажешь, милый.

Дом купили почти новый, в середине Ордынки, с теремом и большой палатой для приёма гостей. Феофан сам следил за покраской горниц, вычисткой двора. Пелагея набрала челядь — стряпку, горничную, мальчика-привратника; конюхом и кучером оставался Гаврила, а прислужником хозяина — Селиван. Зажили отменно.

В январе на свет появилась девочка. Окрестили её Ульяной. Пожилой отец прямо-таки светился от счастья и кричал, что теперь иначе смотрит на мир — празднично, ликующе! На крестины собрались все его родные — братья Чёрные с жёнами и внук. Серафима преувеличенно восхищалась новорождённой и опять же неестественно гневно жаловалась на то, что у них с мужем нет пока детей. Симеон выпивал, но в меру, выглядел задумчивым и меланхоличным. Искренне радовалась Гликерья; обнимала родителя, говорила, что Пелагеюшке надо нанять хорошую кормилицу, а иначе она испортит себе фигуру. Даниил выглядел больным, бледным, нервным. Сел играть с сыном в шахматы, проиграл восьмилетнему малышу, разозлился, начал говорить какие-то глупости.

Старший брат перевёл беседу в деловое русло:

   — Значит, инок Андрей Рублёв отказался с нами работать? Ты в печали? Без него не справимся?

Грек ответил:

   — Безусловно, справимся. Я теперь могу трудиться за четверых. Вновь помолодел. И картину боя Архангела Михаила вижу уже отчётливо. Не без помощи Данилушки, между прочим: он своими рисунками в Суроже подсказал многое.

   — Главное, ты не напугай зрителей видом издыхающих гадов, — пошутил Симеон.

   — Сделаю как надо. Встреча моя с Рублёвым не прошла даром... Он в своих воззрениях прав: мне, пожалуй, не хватало полутонов, был излишне резок.

   — Погоди-ка, учитель, — неожиданно прорезался Даниил. — Ты не можешь быть мягким. Иначе никто не узнает руку Феофана. А иначе моя задумка, замысел нового видения Архангела Михаила, сгинет безвозвратно.

   — Мы уж постараемся, чтоб не сгинула.

Только Пелагея, целый вечер не отходившая от качалки-колыбели, не смотрела ни на кого, кроме дочки. Даниил пытался завязать разговор, но жена учителя отвечала коротко, он и отлепился. А когда гости укатили, Софиан сказал:

   — Что-то ты сегодня вроде бы сама не своя.

Женщина ответила:

   — Слишком много событий за последние дни. Утомилась больно.

   — Ну, пойди приляг. Ты и впрямь едва не падаешь с ног.

   — Не хочу оставлять Ульянку.

   — Нянька посидит, покачает. Да и я загляну чуть позже. Если что — мы тебя поднимем.

   — Хорошо, любимый. — Приподнявшись на цыпочки, нежно поцеловала супруга в щёку. — Я тебя обожаю.

   — Я тебя тоже, дорогая.

   — Это правда, что идёшь в понедельник в Кремль, во дворец к Елене Ольгердовне?

Он кивнул:

   — Пригласила посмотреть на сыночка, — и слегка потупился.

   — Но ведь мне волноваться не о чем? — И она заглянула ему в глаза.

   — Совершенно не о чем. Я надеюсь, как и мне волноваться грех — о тебе и о Данииле?

   — Ух, чего придумал! Вспоминаю с трудом, кто это такой!

Посмотрев ей вслед, Феофан подумал: «Может быть, и так. Только больно вы оба на людях странно равнодушно относитесь друг к другу. Нечто происходит. Может, и не к добру».

Разумеется, разговор Дорифора с Еленой Ольгердовной вышел непростой. Встретились однажды до этого в Кремле, после службы в церкви Иоанна Лествичника, и княгиня кивнула холодно:

   — Здравствуй, Феофан Николаич. Говорят, что давно приехал, а не появляешься, не заходишь, дабы рассказать о своём путешествии.

Тот пожал плечами:

   — Что ж рассказывать, матушка, голубушка? Всё обыкновенно.

   — Так и обыкновенно? Говорят, женился на молодой, младше почти что на сорок лет. И она вроде ждёт от тебя ребёнка. Или врут?

   — Нет, не врут. Правда, что женился. Полюбил всем сердцем. И она меня...

Покусав нижнюю губу, женщина спросила:

   — Стало быть, других — разлюбил?

Живописец посмотрел себе под ноги:

   — Коли я женился, то любить других не имею права.

   — И детей своих побочных — в том числе?

Софиан молчал. А литовка упрекнула:

   — Мог бы навестить сына. Проявить родительский интерес.

   — Постеснялся, матушка.

   — Странно это слышать. Раньше был смелее.

   — Видно, постарел, одряхлел...

   — Ох, не заливай. Всё ещё огурчик. Даже краше прежнего. Видно, молодая жена не даёт скучать?

Он проговорил:

   — Коли приглашаешь, зайду.

   — Только вот не надо делать одолжений. Сердце не лежит — и не утруждайся.

   — Я зайду, зайду. На грядущей неделе.

   — На грядущей не надо, ибо князь пока дома. Собирается в Серпухов дней через пятнадцать.

   — Хорошо, учту.

Заглянул, как и обещал. Выпил для приличия мёду, поданного в горнице по приказу княгини, и поведал о своих приключениях в городе Дорасе у крымских готов, как спасал Пелагею из рабства. На лице Елены Ольгердовны сохранялось невозмутимое выражение, словно бы её не касались вовсе изменения в судьбе Феофана. Только равнодушно спросила:

   — Говорят, красавица, как Царевна-Лебедь?

Грек удостоверил:

   — В целом недурна...

Не смогла сдержаться и уколола:

   — И рогов не боишься, как бывало от Марьи-новгородки?

   — Поздно уж бояться-то. У меня с женой уговор: десять лет живём душа в душу, а потом, как мне стукнет семьдесят, отпущу ея на свободу.

   — Это как?

   — В монастырь уйду.

   — Ты — ив монастырь? Не смеши меня.

   — В семьдесят созрею.

   — Ты наивный выдумщик, Феофан. Даром, что художник. Вечно в каких-то грёзах. А не видишь тех, кто действительно тебя любит... — Замолчала, поджав губы.

Дорифор сказал:

   — Вижу — отчего ж? Но они ведь замужем... что прикажешь делать? Мне на старости лет бегать в полюбовничках? Да ещё, паче чаяния, заслужить немилость от прозревшего князя? Нет, уволь. Больше не могу. Пусть хоть десять лет, но мои.

Собеседница воскликнула тоненько:

   — А мои? Взять похоронить себя заживо? До конца дней своих гнить в постылом тереме?

Богомаз не знал, что ответить. Но княгиня и без него одумалась, заключила грустно:

   — Извини, ненароком вырвалось. Дети, Васенька — вот моя любовь. Больше мне не нужен никто.

Он спросил:

   — Можно на него поглядеть? Я пришёл за сим.

Промокнув слёзы в уголках глаз, Ольгердовна ответила:

   — Почему нельзя? Посмотри, не жалко. — Позвонив в колокольчик, приказала няньке привести Васю.

Появившийся мальчик был в коротком кафтанчике и красивых сафьяновых сапожках. Поклонился и сказал, как и подобает:

   — Здравия желаю, матушка княгиня.

Тёмно-русые волосы, от поклона свесившиеся на лоб, он заправил за уши лёгким непринуждённым движением кисти. Точно так делал Софиан в детстве. Сердце его кольнуло: «Мой сынок-то! Истинно, что мой!»

Мать задала вопрос:

   — Помнишь ли сего друга — Феофана Грека, богомаза вельми искусного? Мы ещё недавно разглядывали его иконы в Серпухове?

Паренёк задумался и проговорил:

   — Да, иконы помню, а его самого запамятовал, прости.

   — Значит, сызнова можешь познакомиться.

Княжич поклонился:

   — Здравствуй, Феофане. Как твои дела?

Дорифор склонился в ответ, приложив руку к сердцу:

   — Слава Богу, не жалуюсь.

   — Ты и вправду грек?

   — Вправду, без вранья. У меня отец грек, матушка из крымских татар.

   — А по-русски-то баешь без ошибок.

   — Я уж двадцать лет на Руси. Было бы не выучиться грешно.

   — Дедушка, поди?

   — Да, имею внука Арсения, на два года старше тебя.

   — Ты нас познакомишь? Мы могли бы вместе играть.

Бросив быстрый взгляд на княгиню, живописец помотал головой:

   — Нет, Василий свет Владимирович, невозможно сие. Мы ведь не князья, даже не боляре. И тебе водиться с нами нелепо.

Мальчик удивился:

   — Но ведь маменька, как я погляжу, водится с тобою?

   — Оттого что хочет заказать мне иконы.

Паренёк огорчился:

   — Жалко, Феофане. У меня друзей настоящих нет. Нас прогуливают с княжичем Васькой Тёмным, токмо он маленький ещё, от горшка два вершка, несмотря на то, что сынок великого князя.

Мать спросила:

   — А Савелий Кошкин? Ты же с ним недавно пускал кораблики?

   — Глупый он и жадный. Мой кораблик утоп, он мне своего не отдал. Скучно с ним.

Дорифор сказал:

   — Летом приходи к нам в Архангельский собор. Я и два других мастера станем его расписывать. Будет любопытно.

У него глаза загорелись радостно:

   — Можно будет, маменька?

Та кивнула:

   — Дозволяю, сыне. Вместе и заглянем.

   — Я безмерно счастлив.

Вскоре княжича увели, а Елена произнесла с улыбкой:

   — Ты ему понравился.

   — Он мне тоже. Славный мальчуган.

   — И Владимир Андреевич выделяет его.

Грек смутился:

   — Чем же, интересно?

   — Отмечает ум и живой характер. Говорит: «В отца».

Усмехнулся:

   — Ну, ему, конечно, виднее...

Расставались сдержанно. Он подумал: «Нет, она хорошая, добрая. И я рад, что расходимся не врагами». А литовка подумала: «Ты напрасно, Феофан, умиротворился. Я таких обид не прощаю. Насолю тебе и твоей жене при малейшей на то возможности». И действительно — крепко насолила!..

3.


Старый Архангельский собор был построен шестьдесят лет назад, при Иване Калите, и давно нуждался в целой переборке. Деревянные стены, кое-где подпорченные пожаром, начали сгнивать, и пришлось укладывать молодые брёвна, вместе с ними и два венца заново сложить. А затем уж, оштукатурив, передать в руки богомазов. Те, имея прориси-наброски (привезённые Даниилом из Сурожа), очень споро творили и уложились в два летних месяца.

Братья Чёрные написали архангелов — Михаила-воина, Гавриила-вестника и, естественно, Рафаила-целителя. Но фигура первого занимала главное место; он стоял с мечом и щитом, мужественный, крепкий, чем-то напоминающий князя Владимира Храброго — тот же ясный, но жёсткий взгляд и сурово сжатые губы.

Грек изобразил битву Архистратига с силами зла: Михаил спускается с облака в развевающемся алом плаще, в ослепительных золотых доспехах и орудует солнечным мечом, поражая противников, падающих ниц в страшных корчах; херувимы трубят победу добра, а божественный свет озаряет бранное поле, вдохновляя ангела-хранителя всех христиан на последний, триумфальный удар.

Симеон с прищуром смотрел на произведение мастера и молчал. Даниил не говорил тоже, обхватив туловище руками, и глядел не мигая, цепко и ревниво.

Дорифор спросил:

   — Ну, что скажете?

Старший брат перевёл глаза на учителя и проговорил удивлённо:

   — Ты ли это?

   — То есть как? — рассмеялся Софиан.

   — Я не узнаю твою руку.

   — Неужели не узнаёшь?

   — Да и нет. То, чего опасался раньше... В Спасе-Преображении на Ильине улице — аскетизм и суровость, мрачное достоинство и надрыв, незаконченность рисунка... Здесь намного мягче и совершеннее. Даже во врагах есть частичка доброго, их немного жаль...

Младший поддержал:

   — Там ты беспощаден, здесь взываешь о милосердии.

   — Разве это плохо?

   — Но к противникам Вседержителя мы не можем проявлять снисхождения.

Феофан, подумав, ответил:

   — А Христос говорит о милости к падшим.

   — К падшим — да, но не к ненавидящим всё святое.

Старый мастер не согласился:

   — Нет, насилием нельзя устранить насилие. Бог не истребляет, но карает светоносным мечом; в этой каре есть надежда на улучшение — ибо с мёртвого какой спрос? А наказанный грешник может осознать и исправиться.

   — А как же утверждают, что «горбатого могила исправит»? — хмыкнул Даниил.

   — Злые языки. Те, что отрицают принципы христианства.

   — Нет, христианство — это не всепрощение, — произнёс Симеон.

   — Нет, в христианстве главное — любовь, — твёрдо заявил их наставник. Помолчав, добавил: — Да, наверное, я теперь другой. В Новгород приехал после смерти Летиции... Мир казался мрачным, безысходно жестоким. Сердце ныло. По ночам я рыдал и, казалось, сходил с ума... А теперь, в Москве, я пришёл к любви. Да, к любви. Бог мне подарил Пелагею. И Ульянку. И уже не могу быть жестокосердным, яростным, бесчувственным. Видимо, прозрел наконец. Или постарел? Я не знаю. Но писать, как раньше, в молодости, больше не могу...

Даниил воскликнул:

   — Но ведь в Суроже мы прикидывали иное. Я изобразил Михаила в соответствии со своим замыслом! А твоя картина всё трактует в ином ключе!

   — Что ж с того? И архангелы, бывает, выглядят по-разному.

Симеон усомнился:

   — Уж не богохульник ли ты? Изменение и движение — суть земная жизнь. В мире потустороннем всё незыблемо, ибо вечно!

   — Да, но мы-то земные жители. И для нас, изменчивых, проявления небожителей отличаются друг от друга. Вечность запечатлеть нельзя. Как нельзя запечатлеть Бога. Ибо невозможно Его познать нашим скудным разумом. Мы о Нём судим по неясным косвенным признакам, по Благим Вестям, по Посланникам Божьим. И вот это трактовать дозволяется — в силу своих дарований и навыков. А последние не стоят на месте... — Грек развёл руками. — Впрочем, как любой смертный, я могу ошибаться. Пусть нас рассудит Его Высокопреосвященство.

После ухода мастера, младший брат сказал:

   — Кажется, он и в самом деле состарился. Чушь городит.

Старший согласился:

   — На себя не походит, прежнего... Но какой мазок! Ты взгляни, взгляни! Как изображён Михаилов лик! Сколько дерзости, силы, мысли! Нам так никогда не суметь. А тем более в таком возрасте.

   — Думаешь, Киприан одобрит?

   — Не уверен. Только жалко будет, если эту прелесть повелят замазать.

   — «Прелесть»? Ты сказал «прелесть»? Не кощунство, а прелесть?!

   — Подлинное творение быть кощунством не может.

Даниил проворчал, отвернувшись:

   — Два сапога пара... Первый выжил из ума, а второй мозги пропил...

Ревность не давала ему покоя. Он решил повлиять на ход событий и донёс митрополиту: сочинил челобитную, где поставил под сомнение правильность взглядов Дорифора. Свою лепту внесла и Елена Ольгердовна: вместе с сыном посетив Архангельский собор во время работы, увидала новое творение Феофана и не преминула сообщить Киприану о неверном, с её точки зрения, понимании художником Ветхозаветных текстов. Высший иерарх Русской православной церкви осмотрел фрески и иконы поновлённого храма и остался действительно недоволен. Пригласил Софиана к себе в палаты. И, когда тот пришёл, начал возмущаться:

   — Что ты натворил, что ты учудил, друг мой дорогой? Братья Чёрные отразили воителя, ратника, бойца, у тебя же Архангел — чуть ли не Христос, благостный и добренький. Чем ты думал, когда писал?

Грек взволнованно произнёс в ответ:

   — Я писал Его сердцем! Отче, посмотри, пожалуйста, непредвзято. Михаил у меня не благостен, но возвышен в своём порыве отстоять добро. Разве он не повергает противников? Меч его безжалостен и неотвратим. Но ни злость, ни жестокость не коснулись прекрасного чела. Ибо битва божественного посланника освящена Создателем и не может нести тени ненависти.

Но святитель стоял на своём:

   — Говоришь как надо, а изобразил всё не так. Ты не будешь объяснять прихожанам: золотые мои, это вовсе не то, что вы видите, мой Архангел не таков, как он выглядит! Ну, смешно, ей-богу. Надо переделать.

Дорифор почувствовал, как потеют его ладони. С детства не испытывал ничего подобного.

   — Переделать? — с хрипотцой вымолвил художник. — Что же переделывать, ты считаешь, владыка?

   — Лик Архангела.

   — Это самое прекрасное, что я создал. Всё, что угодно, только не лик. Образ Михаила мне явился во сне, и теперь его иначе не мыслю.

Киприан печально проговорил:

   — Да пойми ж, несчастный: ты не светский художник, ибо богомаз есть. Исходя из этого, не имеешь права рисовать так, как вздумаешь. Существуют незыблемые каноны. Постулаты. Заповеди. Не вольны их трогать — или ты, или я, или кто другой, — чтоб не впасть в еретические домыслы. Вдохновение — да, одухотворённость работы — безусловно, только в рамках дозволенного. Отступать — ни-ни.

Феофан отозвался жалобно:

   — Не могу копировать готовые образцы...

   — Я не призываю их копировать.

Грек продолжил:

   — ...Я бежал из Константинополя, прежде прочего, потому что хотел полной независимости, свежего дыхания. Оба Новгорода, Нижний и Великий, подарили мне это. Но мои творения были ещё робки. И теперь, когда я освободился, сбросил прежние страхи с сердца и нашёл самого себя, ты мне говоришь «переделать»!

У Киприана по губам пробежала улыбка:

   — Ты бежал из Константинополя вовсе не потому — сам уже забыл? Ты бежал от гонений на противников императора и к своей возлюбленной в Каффу.

   — Это были внешние стимулы.

   — Брось, не сочиняй. Никакого протеста никогда ты не выражал и всегда творил в рамках правил. Совершенствовал живописное мастерство, не затрагивая основ. И за то был всегда любим мною. А теперь? Что с тобой случилось? Уж не новый ли брак с молоденькой каффианкой дурно повлиял на твоё сознание?

   — Ничего подобного, отче.

   — А Елена Ольгердовна так считает.

   — Ах, она змея!

   — Полно, полно, голубчик, не ерунди.

   — Что она сказала?

   — Будто бы ты вернулся с Тавриды сам не свой; чушь городишь, и тебя опасно привлекать к дальнейшим работам в Кремле...

   — Господи Иисусе!

   — Кстати, младший Чёрный мнения такого же.

   — Утверждает, что я тронулся умом?

   — Да, отчасти... Что заказ на деисус Благовещенского собора должен быть его.

Потрясённый, Софиан глядел в одну точку и не мог пошевелить языком. Киприан закончил:

   — Словом, опровергни их суждения делом. Измени Михаилов лик, отдохни немного, а со следующего лета принимайся за деисус.

Живописец вздрогнул и взглянул на святителя недобро:

   — Нет, прости. Мне сие не надобно.

   — Что — не надобно?

   — Я не продаю свои взгляды. Убеждён, что Архангел должен быть таким. И никто меня не собьёт с этой мысли.

   — Даже митрополит Всея Руси?

   — Даже митрополит.

   — И не страшно лишиться нашей к тебе милости?

   — Нет, не страшно. Грустно, неприятно, досадно, но не страшно. Мне страшнее иное — вероломство Елены и предательство Даниила. От сего немею.

   — Коли ты откажешься переделывать, мы обяжем совершить это братьев Чёрных.

   — Как угодно. — Собеседник поднялся. — Извини. И не поминай лихом.

   — Хорошенько подумай, Феофан.

   — Я уже подумал. Лучше отказаться от деисуса, сохранив честь, чем наоборот.

   — Но ведь ты мечтал о нём все последние годы. Особливо — сотворить картину Апокалипсиса!

   — Да, мечтал. Но достоинство дороже. Пусть мой Апокалипсис остаётся невоплощённым, чем потом искорёженным вздорными поправками.

У святителя побелели губы:

   — Ты и вправду сошёл с ума!

Софиан только усмехнулся:

   — Если все вы нормальны, то я сошёл. Если я нормален, то сошли остальные.

   — Убирайся прочь! Ты, не понимая сего, оскорбил митрополита!

Грек отвесил церемонный поклон:

— Будьте счастливы, ваше высокопреосвященство. Не посмею тяготить вас более собственным присутствием. — И попятился к двери. — Но одно скажу на прощанье: можно сместить Патриарха и митрополита, можно свергнуть монарха и князя — и они уже не будут никем, ибо царское место красило их, только не они — место. Лишь нельзя отставить художника. Он везде художник — ив темнице, и в чертогах у императора. И не император оказывает милость художнику, призывая его к себе, но художник увековечивает властителя, будучи в его свите. А какой король без достойной свиты? Пешка, проходная фигура... — Надавил ручку двери. — Вы ещё придёте ко мне. Ибо кто ещё вам напишет деисус так, как я? Но когда вы ко мне придёте, я поставлю вам новые условия. И тогда посмотрим, кто окажется победителем.

Дорифор ушёл. Киприан тяжело дышал, взбудораженный заявлением живописца. Бормотал в усы: «Негодяй... гордец... мы найдём на тебя управу...»

По приказу высшего иерарха русской церкви, Даниил Чёрный изменил выражение лица Михаила Архангела. Теплота и живость ушли. Лик преобразился, стал традиционным и плоским.

А узнав об этом, Феофан перестал навещать семью зятя. Лишь Гликерья иногда приходила в гости к отцу, тайно от супруга.

Так и закончился для них XIV век.

4.


Неудавшийся в своё время митрополит Великой Руси Пимен был прощён Василием Дмитриевичем. Киприан возвратил ему все регалии архиепископа и позволил вернуться в его епархию — Переяелавль-Залесский. Этот Пимен и пригласил к себе Дорифора на рубеже веков — расписать выстроенный заново Спасо-Преображенский собор и отдельные церкви в монастырях (в частности, в Никитском). Живописец, находившийся тогда в невесёлом расположении духа, сразу загорелся и решил поехать всей семьёй, вместе с Пелагеей и маленькой Улей. Долго уговаривать жену не пришлось — та хотела тоже развеяться и сменить обстановку, выехать на природу и забыть о волнениях прежних месяцев. Дом оставили на прислугу, и на двух возках поскакали к северо-востоку от Москвы. По дороге завернули в Троицкую обитель, поклонились могиле Сергия Радонежского, посетили церковь, где увидели несколько икон Андрея Рублёва, восхитившие Софиана. Грек сказал: «Вот ведь умница, право слово. У него рука золотая. Пишет как поёт. Жаль, что вместе не поработали в Благовещенском соборе в Кремле». А супруга погладила его по плечу: «Не тужи раньше времени. Может, и удастся». — «Нет, навряд ли, слишком далеко у нас с Куприяшкой зашло».

Вскоре прибыли на Плещеево озеро, при впадении в которое речки Трубеж и стоит Переяславль. Место было чрезвычайно красивое, доброе, уютное; изумрудный лес и лазоревая вода, жёлтые подсолнухи и багряные маки, выводки гусят и по-деловому жужжащие пчёлы. Пимен встретил путешественников радушно — он, хотя и приближался к восьмидесяти годам, выглядел бодрячком и передвигался без палки. Разместил приезжих в гостевых палатах архиепископского двора и приставил к ним нескольких монахов исполнять обязанности челяди. А затем отправился показывать Феофану, как теперь бы сказали, «фронт работ» и попутно высказывал свои пожелания: здесь изобразить павших ниц апостолов на горе Фавор («Преображение»), здесь — великого Иоанна Богослова, здесь же — воскрешение Лазаря. Живописца распирало желание разузнать, как на самом деле погиб лжемитрополит Михаил-Митяй, но он сдерживал себя, понимая неуместность таких расспросов.

Жили замечательно: утром пили парное молоко, ели свежий мёд, Пелагея и Уля провожали Дорифора на труды праведные, а затем приносили ему обед; вечером сидели на крыльце дома и смотрели, как солнце садится в Трубеж, за верхушки плакучих ив; дочь и отец играли в куклы, хохотали, дурачились. Софиан писал с воодушевлением, словно крылья чувствовал за спиной, и Христос в «Преображении» получался у него новый, не такой, как прежде, — не вершитель судеб, не вселенский судия, но внимательный и добрый собеседник, у которого душа болит от всего увиденного и услышанного. Свет от Его одежд, золотисто-белый, сияющий, образует шестиконечную звезду, замкнутую в лазоревый, полный золотых лучей круг. Этот свет завораживал и пленял... Слава Богу, сил художнику пока доставало — он работал по восемь, по девять, иногда по десять часов в сутки. И хотя уставал изрядно, никогда не жаловался на солидный возраст, а наоборот, говорил, что только после шестидесяти начал жить как положено, с полным осознанием ценности бытия и своих задач на земле. «Раньше шёл на ощупь, натыкался на препятствия, падал, набивая шишки и сдирая кожу, — говорил он жене нередко, — а теперь двигаюсь осознанно, понимая, чего хочу и к чему стремлюсь. Нет беспечности. Перестал существовать по наитию. Зная, что могила не за горами, ценишь каждый день, каждую минуту. Рад-радёшенек, что сумел выторговать у смерти новую икону, новую картину и фреску. Да, естественно, смерть сильна и неотвратима; но хотелось бы успеть сделать больше, прежде чем коса ея отсечёт мне голову». Пелагея не желала продолжения этих слов и всегда меняла тему беседы, а сама порой холодела от мысли о возможной кончине мужа — как ей быть без него, самого хорошего и самого доброго мужчины на свете?

До Переяславля докатились слухи о холере в Поволжье. Якобы болезнь косила целые города и веси. А ведь это рядом — если плыть под парусом, по Оке и Нерли, можно оказаться в Залесском через пару дней. Как бы кто не занёс заразу! И поэтому, когда на пороге дома Феофана вырос одинокий измученный путник, тощий и больной, и сказал, что прибыл из Нижнего, все перепугались, не хотели впускать. Но хозяин не побоялся, вышел из дверей и спросил:

— Кто ты есть и зачем пришёл?

На мужчину было страшно смотреть — маленький, плюгавенький, кожа да кости, и седая борода висит клочьями. Слабым голоском он проговорил:

   — Аль не узнаешь старого приятеля?

Софиан вгляделся, но действительно вспомнить не сумел. Неуверенно сказал:

   — Нет, прости. Не соображу, где мы виделись.

   — Да, не мудрено... Еле выжил после этой напасти.

А жену и ребяток похоронил... Больше никого у меня не осталось на свете близких — акромя тебя... Прохор я. Прохор с Городца.

   — Боже мой! Неужто? — в изумлении ахнул Грек. А потом, забыв о предосторожности, с чувством обнял дорогого товарища. — Ну, входи, входи. Я сейчас распоряжусь о баньке и о чистом белье...

   — Ай, не хлопочи, неудобно.

   — Да какое неудобство, ей-богу! Я так рад увидеться! Думал о тебе не единожды: вот бы снова потрудиться совместно. Жизнь опять свела! Это не случайно.

   — Все под Господом ходим.

Поначалу Феофановы домочадцы избегали прямого общения с Прохором и кормили его отдельно; он не обижался и предубеждение принимал как должное. Только с Дорифором беседовал. Рассказал о кончине своей семьи, поголовном море: первой захворала супруга, вслед за ней — старший сын, живший вместе с ними, а затем и сам Прохор. Приходила ухаживать за больными младшая дочка, вышедшая замуж за местного попа, но свалилась тоже. Выжил только поп с богомазом, остальные преставились. А куда податься? И решил плыть в Переяславль, где, как слышал, нынче трудится Феофан; спрашивал много раз: «Ты признайся, коль не ко двору — я тебя покину». — «Слушать не желаю, — отвечал Софиан. — Видно, что здоров, только отощал. Ничего, отъешься». И действительно: время шло, а никто от пришельца не заразился, и к нему стали относиться получше. Ел он мало, но часто, постепенно накапливая силы и наращивая плоть. Вскоре щёчки порозовели и округлились, в голосе появилась крепость, и уже передвигаться начал без посоха. А к исходу третьей недели переплыл туда и обратно Трубеж — на глазах у восторженной Ули и её родителей. Вылез мокрый, со светящимися от счастья глазами, и, пофыркав в усы, пообещал, что теперь пересечёт вплавь Плещеево озеро. Все смеялись и поздравляли его с полнейшим выздоровлением.

Вскоре Феофан разрешил приятелю присоединиться к работе над росписями храмов. Вместе им творилось прекрасно, и особенно удалась совместная четырёхчастная икона, изображавшая воскрешение Лазаря, Сретение, Троицу и Иоанна Богослова, надиктовывающего писцу своё Откровение. Преподобный Пимен был чрезвычайно доволен, выплатил не только обещанные рубли, но и сверх того, и ещё заказал разукрасить затейливым узором собственный список Евангелия, чем художники и занялись в зиму 1401-1402 годов.

Между тем в Москве из-за Грека разгорелось нешуточное сражение. Мать-княгиня Евдокия Дмитриевна, помогавшая деньгами поновлять Благовещенский собор в Кремле, как-то раз появилась у сына, князя Василия Дмитриевича, в возбуждённом состоянии и спросила нервно:

   — Что у нас происходит, княже?

Тот не понял и переспросил:

   — Ты про что, маменька, толкуешь?

   — Про самоуправство митрополита.

   — Да неужто? — округлил глаза старший сын Донского. — Чем же Киприан провинился перед тобою?

   — Не передо мною, но перед Русью! Выгнал из Москвы Феофана и задумал отдать Благовещенский собор для дальнейшей росписи братьям Чёрным.

   — Знаю, знаю. Не без помощи Елены Ольгердовны, кстати говоря. Между ней и Греком пробежала чёрная кошка...

Евдокия скривилась:

   — Кошка, мышка — да не всё ли равно! Мы не можем дозволять личные ея счёты разрешать этакими кознями. Отчего страдать должны церковь, прихожане? Симеон и Даниил — живописцы отменные, но, прости, Феофану и Андрейке Рублёву не годятся даже в подмётки.

Отпрыск согласился:

   — Верно, не годятся. Только что я могу супротив Киприана? Ссориться с митрополитом не след.

У княгини-матери от негодования вздулись ноздри:

   — Да не ссориться надобно, а требовать! Твой родитель с Куприяшкой не церемонился. Даже продержал в холодной два дня! И покойного святителя Алексия заставлял делать что хотел. Потому как был истинный правитель — Царство ему Небесное! Или ты пошёл не в него?

Князь проговорил неохотно:

   — Хорошо, попробую убедить архипастыря.

   — Не попробуешь, а поставишь условие: коли не откажется от услуг братьев Чёрных, я не выделю на строительство больше ни монетки.

   — Ты уж чересчур, маменька, крута.

   — В самый раз. И тебя призываю к этому. Кто ещё, как не Грек, сможет написать «Корень Иессеев» и особенно — «Апокалипсис»? Без неистовства Феофана, мощи, силы, тут и затевать нечего.

   — А Рублёв, думаешь, не справится?

   — С «Апокалипсисом» — вряд ли. Слишком благостен, незлобив и мягок.

   — Ох, на что ты меня толкаешь?..

   — Дурень, на святое, праведное дело. Я не раз пеняла покойному Дмитрию, что подозревал Феофана в связях с Вельяминовым. И тем самым не позволил ему потрудиться в Москве. Чем лишил Белокаменную стольких не случившихся образов. Стань мудрее и тоньше. Одолей Киприана в сем. И тебе зачтётся.

   — Нынче же схожу.

Но, конечно, буча вышла немалая. Оскорблённый митрополит слышать не хотел о прощении Дорифора. На угрозы княгини-матери отвечал предерзко, что её пожертвования не такие уж грандиозные, можно обойтись. Лишь в одном уступил Василию: обещал вызвать из Звенигорода Рублёва и свести его для работы в храме с братьями Чёрными.

А пока Евдокия Дмитриевна, сидя у себя в тереме, обижалась на святителя, тот увиделся с Андреем Рублёвым. Богомаз у князя Юрия Дмитриевича Звенигородского — младшего сына Донского — чуточку отъелся, посвежел и уже не казался таким заморышем, как во время встречи с Софианом. Правда, поначалу слишком уж робел в митрополичьих палатах, кланялся и старался глаз не поднимать на Его Высокопреосвященство. От души благодарил за оказанную милость и сулимые деньги. Но когда услышал, что в Кремле собираются отказаться от услуг Феофана, вдруг преобразился, запылал щеками, поднял очи и воскликнул гневно:

   — Я без Грека творить не стану!

Киприан даже растерялся:

   — То есть почему?

   — Потому как ученики предавать учителей не имеют права.

   — В чём же здесь предательство?

   — Он ко мне приезжал в Андроников монастырь, уговаривал поработать в Благовещенском соборе под его началом. И теперь я пойду, а его отставят? Как же мне после этого жить с подобным камнем на сердце? Нешто я Иуда и продамся за тридцать сребреников?

У болгарина иронично изогнулись усы:

   — Не Иуда, не Иуда, уймись. Ибо Феофан — не Христос.

   — Не Христос, но честнейший и благороднейший муж — даром что не инок. Мы живописуем по-разному, не во всём согласны по приёмам художества, но едины в главном — не размениваем Божеский дар на гроши и полушки.

Высший иерарх усмехнулся:

   — Ты не токмо иконы кистью, но, как посмотрю, и слова языком плести мастер. Говоришь красиво. А того не уразумеешь, несчастный, что раздор у нас вышел с Греком не по пустякам, а по важному пониманию воли и неволи иконника. До каких пределов можно отступать от канона? Допустимо ли его единоличное видение тех или иных ликов? В этом и есть камень преткновения. Он упёрся, и я упёрся. Надерзили друг другу. Видно, не судьба.

Богомаз ответил:

   — Мой наставник Сергий говорил многократно: на судьбу пеняют те, кто желают плыть по течению. Коли убеждён в своей правоте, в искренности помыслов, шевелись, борись, добивайся, и тебе Провидение поможет. Под лежачий камень вода не течёт. Дабы победить, надо меч достать из ножен, а не заслонять голову руками, сетуя на рок.

Киприан бросил в раздражении:

   — Замолчи немедля! Не простому монаху учить митрополита. Я в последний раз спрашиваю тебя: присоединишься к Даниилу и Симеону без Феофана?

Тот мотнул головой и молвил:

   — Нет, прости.

   — Ну, тогда ступай с глаз моих. Ты меня разочаровал.

Выходя, Андрей пробубнил:

   — Ну, а ты разочаровал Небо...

Вскоре у святителя состоялся и другой разговор — с Даниилом и Симеоном. Интересовался одним: как они отнесутся к возвращению в Москву Феофана? Старший брат, будучи немного навеселе, отвечал положительно: дескать, Грек — его учитель, и делить им нечего. А зато муж Гликерьи стал категорически против: или он, или Дорифор, вместе не работать.

   — Ты же зять его, — удивился митрополит.

   — К сожалению.

   — Что, с женой в разладе?

   — Мы давно спим отдельно.

   — Ба, ба, ба! Этак не положено. Перед алтарём клялся в верности.

   — Я не изменяю, но и не люблю больше.

   — Сын у вас.

   — К сыну отношусь хорошо, к матери его — с безразличием.

   — Бога не гневи.

   — Ничего не могу поделать.

Киприан вздохнул:

   — Положение непростое. И великий князь, и княгиня-мать, и Андрей Рублёв — все за Феофана. Лишь Елена Ольгердовна ропщет... Я склоняюсь к тому, чтобы помириться с Греком...

Симеон сказал:

   — Буду рад вельми. Обнимусь при встрече, ровно сын с отцом. Я ж к его жене не присох...

Даниил вскричал:

   — Что ты мелешь, пьянь? — но осёкся и покраснел, понурясь.

Подойдя вплотную к младшему брату, иерарх заметил:

   — Значит, вот откуда ноги растут?.. Я не ведал...

Тот проговорил ядовито:

   — А причина гнева княгини Серпуховской тоже не ясна?

Старший Чёрный прошелестел:

   — Ты куда заехал, болван?

Но митрополит отрицать не стал:

   — Мне сие известно... Женщина раскаялась, грех давно отпущен. Ворошить не будем. И тебя призываю, Данилушка: усмири злые чувства и последуй примеру брата — общими усилиями вы и Дорифор лучше прочих поновите собор. Так тому и быть. А теперь ступайте. Будьте благоразумны, дети мои, — и душевно перекрестил обоих.

Выйдя из палат, Симеон сказал, нахлобучив шапку:

   — Стыдно за тебя. Сколько Феофан сделал нам добра!

   — Ах, оставь. Никого слушать не желаю.

   — Самый умный, да? Плохо кончишь, братец.

   — На себя посмотри: даже ко святителю не пошёл тверёзым.

   — Лучше пить, чем паскудничать.

   — Да пошёл ты!

   — Я-то знаю, куда идти. А куда тебя черти понесли?

Так они расстались. Ссора их продлилась целых восемь лет.

Глава четвёртая