Страсти по Феофану — страница 12 из 13

1.


Благовещенский собор Московского Кремля был открыт и освящён Киприаном в сентябре 1405 года. Белокаменный, златоглавый, выглядел он поменьше прочих и, по сути, представлял собой домовую церковь великокняжеской семьи. И Василий Дмитриевич с Софьей Витовтовной, и Владимир Андреевич, соответственно, с Еленой Ольгердовной, Евдокия Дмитриевна с младшими детьми и внуками, и большие бояре с воеводами — все, кто оказался внутри впервые, замерли, разглядывая новый иконостас. Словно бы стояли пред вратами рая. И волнение охватило каждого, стар и млад.

Прежде остальных, поражал своим размахом деисус: и обилием икон, и, конечно, тем, что впервые основные фигуры на нём оказались не поясными, а в полный рост.

В центре был написанный Феофаном Христос — просветлённый, величавый и немного печальный. Справа и слева располагались тоже работы Дорифора — Богоматерь, нежная, возвышенная, преданная, Иоанн Креститель, воплощавший истинное смирение, сам Архангел Гавриил, ибо Он явился Деве Марии с Благой Вестью (в честь чего и назван был собор), лёгкий и открытый, Иоанн Златоуст с плотно сжатыми губами и апостол Павел с думой на челе. Рядом размещались творения Прохора и Андрея — Кесарийский святитель IX века Василий Великий и Архангел Михаил (кое-что в их ликах подправлял Софиан). Грек был знамёнщиком — он руководил всей росписью от эскизов и первых набросков до последних штрихов на досках, каждой иконой праздничного чина. Цветовое решение также принадлежало ему: синий с голубым — одеяние Богородицы, киноварь плаща Архангела Михаила, тонкий телесный цвет рук Василия, Иоанна и босых стоп апостола Павла... Ничего подобного раньше не выходило из-под кисти гениального живописца. Это был подлинный триумф. Апогей его жизни.

«Корень Иессеев» — родословную Иисуса Христа, шедшую от отца царя Давида, Иессея, — он писал вместе с Прохором, но зато «Апокалипсис» — один, от начала и до конца, воссоздав чудовищную картину Конца Света, появления Антихриста со зловещими цифрами зверя — 666, и Второго Пришествия, и Страшного Суда, и установления Царства Божия на все времена.

Прихожане замерли в страхе. И благоговели от великого образа Спасителя, избавителя человечества от пороков и тьмы. А Василий Дмитриевич, наконец переведя дух, обратился к митрополиту:

   — Что, владыка, разве мы с княгиней-матерью были не правы, настояв на возвращении Грека?

   — Правы, княже, правы, безусловно, правы.

   — Где ж виновник торжества, отчего не вижу?

   — Здесь один Рублёв. Феофан что-то приболел, старец Прохор с ним.

   — Позовите Рублёва.

Инок подошёл, поклонился в пояс и стоял смиренный, низко свесив голову. Повелитель Московии произнёс:

   — Славно поработали, братцы. Выражаю вам наше удовлетворение. Молодцы, ничего не скажешь!

Снова поклонившись, тот ответил:

   — Не моя, но учителя заслуга. С Прохором из Городца были на подхвате.

   — Нет, не скромничай, знаю, что и вы сотворили не меньше половины. На, держи, — сын Донского снял бриллиантовый перстень с пальца, — это вам троим за труды великие. Продадите и разделите меж собой, как решите сами.

   — Благодарствую, княже. Но делить не будем. Этот адамант целиком для Грека.

   — Дело ваше.

Да, работала троица художников дружно. Споры возникали нечасто и заканчивались мирно. Многое обговаривали заранее, и поэтому воплощение прорисей-набросков быстро продвигалось. Никому из посторонних не воспрещалось смотреть за ходом работ, и монахи, дружинники, дети без конца толпились подле лесов и глазели, разинув рты. Задавали вопросы, Феофан добросовестно отвечал. И однажды познакомился с неким чернецом Епифанием, много лет проведшим в Троицкой обители и довольно близким приятелем Рублёва. Был в Кремле по делу — занимался в библиотеке Чудова монастыря, переписывал кое-что из старинных книг, вознамериваясь составить летопись для тверского Спасо-Афанасиева монастыря по заданию его игумена Кирилла. И Андрей познакомил учителя с Епифанием. Оба чрезвычайно друг другу понравились, с увлечением беседовали об иконах и их толковании, об Афоне и Константинополе; и, по просьбе монаха, Грек изобразил на листах пергамента панораму Царьграда со столпом императора Юстиниана, Золотым Рогом и дворцом Вуколеон. Епифаний твердил, что не знает, как благодарить, и заверил, что включит замечательный рисунок в книгу летописей.

«Апокалипсис» дался Дорифору с трудом. Живописец давно работал над ним в эскизах, переделывал, уточнял, рвал пергаменты, начиная сызнова. Никому предварительных набросков не показывал. И когда переносил их на стену храма, ни единого человека не подпускал близко, разговаривал сам с собой и почти не ел. Целую неделю ходил с красными от бессонницы глазами, отощавший, хмурый, непричёсанный, как умалишённый. А когда положил последний мазок, закачался и упал, потеряв сознание.

Сутки после этого Грек провёл в беспамятстве. А затем, очнувшись, вроде продолжал оставаться не в себе: узнавал окружающих с трудом, задавал странные вопросы, что-то бормотал.

Только к Рождеству он немного ожил, но ходил по дому угрюмый и не улыбался, как раньше, а порой смотрел на родных и близких как-то отстранённо, испуганно. Перстень князя принял равнодушно, даже не стал разглядывать, вяло отложил в сторону. Но зато без конца молился под образами.

А весной 1406 года Софиан зашёл в спальню к Пелагее, сел на край постели и сказал со вздохом:

   — Десять лет прошли...

   — Ты про что, любимый? — сразу не поняла женщина.

   — Десять лет обещанного мною нашего семейного счастья. Мне исполнилось семьдесят. Я уже старик. И, по уговору, должен сделать тебя свободной.

   — Глупости какие! Я свободы никакой не желаю.

   — Нет, обременять тебя не хочу.

   — Каждый день с тобой — в радость, а не в горе. Ты прекрасный муж и заботливый отец нашей дочечки.

   — Я уже решил.

   — Что решил?

   — Нынешней весной отправляюсь в Нижний, дабы поклониться могилке дорогого Гришеньки. А затем постригусь в монахи.

Дочь Томмазы воскликнула:

   — Ты меня не любишь?

У него в глазах промелькнуло страдание:

   — Очень, очень люблю.

   — Отчего же хочешь сделать меня несчастной?

   — Поначалу несчастной, а затем счастливой. Старое должно умирать, новое цвести. А иначе остановится мир.

   — Без тебя, бесценный, мир — не мир! — И она заплакала.

   — Успокойся, милая. Всё идёт как надо. Обещал сыночку, что приду попрощаться перед смертью. И сдержу своё слово.

   — Я с тобою поеду в Нижний...

   — Нет, никак нельзя. Ты должна остаться с Ульянкой. И потом буду не один — мы уйдём вместе с Прохором.

Опустившись на колени и схватив мужа за руки, Пелагея спросила шёпотом:

   — Но ведь вы вернётесь? Непременно вернётесь, да?

Постаревший, совершенно седой художник, грустный и усталый сидел, вроде отрешённый от реального мира. Вытащил платок из-за пояса и утёр ей щёки. Виновато проговорил:

   — Душенька, не надо убиваться по пустякам. Ты ещё очень молода, нет и тридцати. Всё ещё устроится: так же, как Летиция, выйдешь замуж повторно. А имущество отпишу тебе, как положено, и ни в чём нуждаться не будешь.

Сжав его запястья, женщина вскричала:

   — Значит, не вернёшься?

Он печально вздохнул:

   — Значит, не вернусь.

Сквозь горючие слёзы та заголосила:

   — Что ж ты делаешь с нами?.. Как тебе не совестно?..

Дорифор как будто бы не желал её слушать, повторял бессчётно:

   — Ничего, ничего, этак выйдет лучше...

Сам пошёл в дом к Гликерье, попрощался с дочерью и внуком, а на все уговоры остаться в Москве отвечал отказом. Постучал в двери к Даниилу. Заглянул и спросил:

   — Можно потревожить? Я надолго не задержу.

Ученик, не видевший мастера больше четырёх лет, был буквально потрясён происшедшей в нём переменой: крепкий, жизнерадостный, бодрый мужчина разом превратился в бледную худую развалину. Даниил произнёс растерянно:

   — Разумеется, сделай одолжение, заходи.

   — Я хочу попросить у тебя прощения.

Взволновавшись ещё сильней, Чёрный задал вопрос:

   — Господи, за что?

   — За печаль и муки. Помешал тебе расписывать Благовещенский собор. Помешал тебе любить Пелагеюшку. Не держи, пожалуйста, зла.

Собеседник ответил нервно:

   — Перестань. Это всё былое. Я давно забыл и раскаялся сам. Дулся на тебя, наговаривал разные нелепицы. Бес попутал.

   — Значит, помирились?

   — Безусловно, да! — и раскрыл объятия.

Побывал Софианан и у Симеона, жившего по-прежнему с дочкой Некомата, то сходясь, то расходясь и ругаясь, заимев, тем не менее, двух детей. Посидели, потолковали, выпили по чарочке. Новгородец сказал, что, возможно, с братом и Рублёвым будет расписывать Успенский собор во Владимире (где Андрей теперь и находится). Но учитель не проявил к этому известию интереса, только покивал; было впечатление, что иконописная жизнь больше не занимает его.

Напоследок посетил Кремль. Но глядеть на свои работы в храмах вовсе не желал, а зашёл во дворец к Серпуховским князьям, в тайне возжелав повидать сына Васю. Не случилось: дворский сообщил, что княгиня с детьми пребывают в Серпухове, дома лишь Владимир Андреевич. Феофан уже развернулся, чтобы уходить, как услышал за спиной:

   — Брезгуешь? Не хочешь поручковаться?

Поднял голову и увидел на крыльце Храброго. Он за эти годы не помолодел тоже, но по-прежнему спину держал прямо и смотрелся молодцом-удальцом.

Дорифор сказал:

   — Просто не хотел беспокоить.

   — Ладно, не бреши. Знаю, что в давнишней обиде за Марию Васильевну. — Он сошёл по ступенькам вниз и, приблизившись, речь свою закончил вполголоса: — Так и я не был счастлив, угадав, кто родитель Васеньки...

Софиан молчал, угрюмо потупившись. Князь расхохотался:

   — Получается, квиты?

Грек уставился на него испуганно:

   — Ты не сердишься, значит?

   — Полно, не сержусь. Мы уже в том возрасте, что сердиться поздно.

И они обнялись по-дружески.

   — Слышал, ты решил уйти в монастырь? — обратился к нему супруг Елены Ольгердовны.

   — Принимаю постриг.

   — Может быть, и правильно. Я бы тоже удалился от мирской суеты, да дела не пускают. Едигей, понимаешь, чересчур расшалился, не сегодня-завтра двинется на Русь. Кто заступит ему дорогу? Не Василий же Дмитрии! Он пошёл не в отца... Значит, надо мне.

   — Бог тебе помощник!

   — И тебе, славный Феофан!..

Лишь к митрополиту не зашёл Дорифор, так и не простив до конца «испорченный» лик Михаила Архангела. Говорить с болгарином было не о чем, несмотря на старую дружбу. Стёжки их дорожки разминулись давно...

Оба старика — Софиан и Прохор — вышли засветло, с небольшими котомками за плечами. По мосту перешли к Китай-городу и в Зарядье на пристани сели на ладью, плывшую с товарами на Волгу. В пять утра пробили куранты на часозвоне, и корабль отчалил. Восходящее солнце золотило белые камни круглых кремлёвских башен с бойницами, сыпало искорки с луковиц соборов.

Старцы перекрестились.

   — Ну, прощай, Москва! — произнёс Дорифор со вздохом. — И прости за всё.

   — Красота-то какая, Феофанушка, глянь! — восхитился его приятель, обводя горизонт рукой.

   — Жизнь вообще прекрасна, Прошенька. Но кончается — рано или поздно. И поэтому надобно не токмо провести ея с честью, но и удалиться вовремя. Никого не обременять.

Русский взглянул на грека:

   — Значит, поступаем как надо?

   — Лучше не придумаешь.

Золотилась река Москва. Мимо проплывал Боровицкий холм со дворцом великого князя, далее — Волхонка, Пречистенка с буйными садами, а за Крымским валом город кончился. Испарился, как минувшие дни. Впереди маячили неясные последние годы. Что ждало их в Нижнем Новгороде?

А когда Пелагея, приготовив со стряпкой завтрак, заглянула в одрину к мужу и нашла его постель не разобранной, обратилась к Селивану: где её супруг? Тот ответил, пожав плечами:

   — Так ушли ни свет ни заря вместе с Прохором.

   — Господи помилуй! Даже не простившись? — задрожала она.

   — Так они сказали: долгие проводы — лишние слёзы.

   — Мы же никогда — никогда! — больше не увидимся!.. — И она упала на грудь слуги, разрыдавшись в голос.

2.


Тамерлан собирался пойти на Китай и поэтому решил помириться с Тохтамышем. Но внезапно умер 18 февраля 1405 года. Может быть, послы Тохтамыша его отравили? Впрочем, сам Тохтамыш пережил своего противника ненадолго — тоже скоропостижно скончался, будучи в Тюмени.

Золотой Ордой по-прежнему правил Едигей (через «подставных» ханов). Воодушевлённый победой над литовцем Витовтом, а затем смертью Тамерлана, он вначале занял Хорезм, а потом решил идти на Москву, совершенно переставшую платить дань к 1406 году.

Но Василий Дмитриевич в это время вознамерился проучить своего тестя — князя Витовта, захватившего Смоленск и позарившегося на Псков и Великий Новгород. Москвичи заключили союз с рязанцами, а затем, пообещав монголо-татарам возместить прежние убытки, и с Едигеем. Общее их войско двинулось на запад, и, наверное, литовцы были бы сметены, если бы не деньги: предложили союзникам крупный откуп. Те посовещались и согласились. Дело кончилось миром.

Тут зато пошли раздоры в стане коалиции. Едигей сместил в Рязани князя Фёдора и определил на княжение Ивана Пронского, а Василий Дмитриевич Московский поддержал свергнутого правителя, дал ему денег и дружину, в результате чего Фёдор снова сел на свой престол.

Едигей, разумеется, рассердился. И к тому же москвичи не возобновили «ордынский выход», как обещали. Словом, столкновение стало неминуемо.

Между тем сын Донского окончательно помирился с тестем, заключил с ним союз и прекраснодушно распустил армию.

А когда перебежчик-мурза сообщил ему, что огромное войско из Сарая движется на Русь, было слишком поздно. Как его отец много лет назад, князь рванул в Кострому, а митрополит — в Тверь. Во главе московского ополчения, будто прежде, встал Владимир Андреевич.

Первым Едигей разгромил и сжёг Нижний Новгород, а затем, чуть выше по Волге, Городец. Следуя на запад, захватил Владимир, севернее — Ростов и Переяславль. Угрожая взять Тверь, он потребовал, от Ивана Тверского привезти пушки (собственных тяжёлых огнестрельных орудий у монголо-татар не имелось до сих пор), но Иван, принуждаемый Киприаном, не ответил ни да, ни нет. А без артиллерии (Едигей это понимал) взять Москву почти невозможно.

Но рискнул. Обложил Белокаменную и предпринял штурм. Под огнём пушек и мушкетов наступление захлебнулось. Как и в старые времена, князь Владимир Андреевич храбро защитил город. Сохранялось положение неустойчивого равновесия.

Наконец, Едигей выдвинул условие: за три тысячи рублей золотом он уйдёт восвояси. Деньги выплатили. И ордынцы убрались с московской земли.

Русь зализывала раны. Возвратились Киприан и Василий Дмитриевич с семейством. Жизнь входила в привычные берега. Люди хоронили убитых.

Из родных и близких Феофана уцелели все, кроме Прохора. Он как раз отправился из Нижнего в Городец, чтобы поклониться могилам сына, дочери и жены, и погиб от рук неприятелей, наводнивших город. Тел зарезанных и сожжённых оказалось столько, что никто его опознать не смог, и художника упокоили в общей, братской яме.

Уцелел живописец Андрей Рублёв. Жить ему оставалось больше двадцати лет — все его главные иконы были впереди: росписи церквей во Владимире и Сергиевом Посаде (там и там — с Даниилом Чёрным), а его великая Троица навсегда останется непревзойдённым шедевром...

Симеон Чёрный вместе с братом тоже расписал ещё несколько соборов.

Даниил после смерти Гликерьи сделал предложение Пелагее, и она вышла за него. Родила ещё одну дочку, оказавшуюся младше Ули на четырнадцать лет...

Ну, а что же сам Феофан?

Оказавшись вместе с Прохором в Нижнем Новгороде в мае 1406 года, он явился в старый Печерский монастырь к его настоятелю, своему давнему знакомцу, Малахие Философу. Встретились они радостно и в беседе провели несколько часов. Вскоре Малахия совершил постриг обоих старцев. Прохор в иночестве получил имя Емельяна, а его сподвижник Феофан — Александра.

Ранним утром 21 сентября 1406 года Феофан-Александр приоткрыл калитку женского Крестовоздвиженского монастыря и спросил у привратницы, можно ли увидеть инокиню Лукерью, уж не умерла ли она? Нет, жива, ответили ему, но почти ослепла.

Он поднялся в келью, тихо постучал. Хорошо знакомый голос проговорил:

   — Кто там? Заходите.

Дорифор вошёл. Около оконца сидела совершенно седая старушка, высохшая, грустная. И смотрела на него тусклыми глазами.

   — Здравствуй, душенька, — произнёс художник.

Вся затрепетав, женщина приподнялась:

   — Боже! Феофан! Ты ли это?

Он ответил чинно:

   — Нет, ошиблась. Пред тобою инок Александр...

   — Ах, вот так? Ну, неважно, неважно. Дело ведь не в имени. Господи Иисусе! Как я рада снова быть с тобою.

   — Я, Лукерьюшка, тоже рад вельми...

После этой встречи часто посещали кладбище и сидели у могилки Григория. Даже Едигей их не разлучил — захватив город, он пожёг Кремль, многие дома, но монастыри не разрушил.

Сидя у могилы, разговаривали о вере, о предназначении человека и о высшей любви — к Богу, к ближнему своему, к братьям и сёстрам во Христе.

   — Да неужто тебя не тянет краски и кисти взять, что-то написать, как раньше? — удивлялась она.

Сгорбленный монах кротко отвечал:

   — Да Господь с тобою, голубушка: я и не умею совсем.

   — Что ты говоришь? Ты зело великий иконописец земли русской. Столько сотворил несравненных ликов!

Он мотал головой упрямо:

   — Ошибаешься, милая. Это Феофан, а не я. Написал «Апокалипсис» и умер. Ибо отдал себя всего без остатка, до последней капли душевных сил. С этим жить нельзя, с «Апокалипсисом» в сердце и пред очами. Не давал покоя Антихрист... Вот и нет больше Феофана, вспыхнул и сгорел в одночасье. Улетел вслед за Машей и Николенькой приснопамятным. Вслед за Гришенькой и Летицией... Пусть покоятся все пятеро с миром. Пожил Грек неплохо: много расписал храмов и оставил много учеников. Это главное. На Руси оживил иконописное дело. И теперь оно без него расцветёт, упрочится. Ну а то, что был Феофан превеликий грешник — ничего уже поправить нельзя. Я вот помолюсь за него. И за всех его близких...

Но Лукерья не отставала:

   — Хорошо, ты не Феофан. А на чьей могилке сейчас находимся?

   — Бедного Гришатки.

   — Чей он сын — Феофана или твой? Если Феофана, почему ты приходишь сюда каждую седьмицу?

Тот бубунил упорно:

   — Феофана, Феофана, у меня нет детей, аз есмь чернец Александр... Прихожу лишь по долгу памяти. Ибо дал обет приходить.

Женщина вздыхала:

   — Ну, считай как хочешь. Мне ты всякий люб. Я мечтала о нашей чистой любви и желала умереть рядом. И Господь услышал мои молитвы.

   — Мы уже больше не расстанемся. До последнего вздоха.

Так они сидели, старые, согбенные, и не отпускали ладони друг друга. И осенние листья падали с деревьев, осеняя их ангельский союз...

3.


Весь конец XIV века турки продолжали поглощать Византию. Год от года захватывали новые провинции — Македонию, Болгарию. Пала Фессалоника. Наконец, в 1394 году султан Баязид осадил Константинополь. Город защищался отважно и сумел продержаться целых восемь лет — только потому, что продукты ему привозили по морю, а у турок не было флота. Грекам на помощь двинулся венгерский король Сигизмунд, но в жестокой схватке у Никополя христиане были разбиты; десять тысяч попали в плен к мусульманам и погибли (все, кроме знати). Помогали императору и французы, и русские (князь Василий Дмитриевич присылал деньги), но сломить турок не удавалось.

Снял осаду (косвенно) всё тот же Тамерлан — 28 июля 1402 года он разбил Баязида в битве при Анкаре, разгромил его армию, а пленённого султана привезли победителю, словно дикого зверя, в клетке из железа.

Так столица Византии получила короткую передышку. Только всё равно великой империи уже не было. Город оставался в руинах. Император ютился в маленьком Влахернском дворце... Силы иссякали...

Нового турецкого нападения главный город Восточной Римской империи пережить уже не сумел. 29 мая 1453 года триумфатор — Мурад II, унаследовавший титул султана от Баязида, — въехал в Царьград. Правившего в то время императора Константина Палеолога (внука Иоанна V) чудом опознали в куче обезображенных трупов лишь по двум небольшим золотым двуглавым орлам на пурпурных сапожках. А султан приказал отрезать ему голову и показывать на ипподроме для устрашения населения. Впрочем, тело монарха он похоронил с надлежащими церемониями на площади Вефа...

Так окончилась история Византии.

Выпавшее знамя с двуглавым орлом подхватила Русь.

Внук Василия Дмитриевича — Иван III — обвенчался 12 ноября 1472 года с Зоей (Софьей) Палеолог, доводившейся племянницей императору Константину. Вместе с ней двуглавый орёл, династический знак Палеологов, сделался гербом Московского государства. А Москву стали называть Третьим Римом.

К этому времени о монголо-татарах не было уже и помина.

Едигей, изгнанный врагами из Сарая-Берке, а затем из Хорезма, оказался в Крыму, создал там своё ханство и пытался расширить его, набегая на Киев и мечтая о возврате своих владений. Но погиб от руки младшего сына Тохтамыша...

Сыновья Тохтамыша, возвратившись в Сарай, были в дружбе с Василием Дмитриевичем и не разоряли северного соседа. Словом, Русь набирала силу, постепенно превращаясь в единое государство, независимое, мощное.

Феофану Греку посчастливилось быть свидетелем и частичкой этой эпохи — угасания Византии и начала возрождения нашей земли. Он привнёс в русскую иконопись новый дух и поставил её вровень с шедеврами европейского Ренессанса. Ведь недаром Феофана называют русским Микеланджело, а Рублёва — русским Рафаэлем!

Инок Епифаний, познакомившийся с Греком в Москве в 1405 году, рассказал о нём в своих уникальных записках живо и тепло, навсегда запечатлев образ остроумного, тонкого, мудрого художника. Многие работы Феофана не уцелели. Но и те, что дошли до нас, удивляют современных людей мощью и энергией.

Низкий, благодарный поклон ему за это — от России, от всего человечества.

ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА