СТРАШНОЕ ПРОРОЧЕСТВО СЕРГИЯ РАДОНЕЖСКОГО
Глава первая
1.
Город-крепость Сурож тоже находилась под властью Генуи. По устройству она напоминала Галату — те же зубчатые фортификационные стены с бойницами, те же рвы и мосты, цитадель с замком консула и латинской церковью; то же управление — консул, назначавшийся генуэзским дожем, старший казначей — массарий, и судья — викарий, и полиция во главе с кавалерием. Но, в отличие от вотчины Гаттилузи, население Сурожа в основном состояло из русских — выходцев из Новгорода Великого и Москвы. Были они гостями[8] и возили из центральных княжеств Руси мёд, пушнину, воск и кожи, продавая их в Византии, а из Византии на Русь — украшения, ткани, пряности и вино. Возглавлял корпорацию русских гостей Некомат — друг и ставленник татарского темника[9] Мамая.
Здесь необходимо прояснить ситуацию с татарами. Некогда огромное мощное государство, именуемое нами традиционно Золотой Ордой, к середине XIV века из-за внутренних распрей распалось на части. Центр первой из них оставался по-прежнему в Сарае-Берке[10]. Правил там Келди-Бек. Во второй, чуть севернее, со столицей в Булгаре[11] заправлял Булат-Тиму. Третья часть располагалась в Крыму, где в Солхате[12] на троне восседал хан Абдулла. В 1370 году он умер, и его место занял Мухаммад-Булак.
И Сарай-Берке, и Солхат соперничали друг с другом, иногда доходило до вооружённой борьбы. (Этим, кстати, частенько пользовались русские князья: те, кто ссорился с Келди-Беком и не получал от него ярлык на княжение, ехал в Крым, чтобы получить ярлык от Мухаммада-Булака. И наоборот).
Во второй половине XIV века в Крымском ханстве на первые роли выдвинулся темник Мамай. Он не мог претендовать на престол, так как не был потомком Чингисхана, и успешно управлял от имени хана Абдуллы, а затем и Мухаммада-Булака.
С консулом Каффы — Лукиано ди Варацце — у Мамая сложились напряжённые отношения. Монтенегро презирал татар, так как многие из них до того времени оставались язычниками, не хотел иметь никаких контактов, а порой даже угрожал. И Мамай платил ему тем же. А зато с консулом Сурожа — Кристиано Торрилья — и главой корпорации купцов Некоматом дружил, получая неизменный процент от торговых сделок. И поэтому с удовольствием узнал о прибытии нового корабля из Константинополя. Митрофан с Некоматом поспешили в ставку хана в Солхате вскоре по приезде.
За высокой оградой дворца находился кусочек рая на земле — изумрудные лужайки и подстриженные кусты, многочисленные клумбы и затейливые фонтаны. По траве разгуливали павлины. А в бассейнах плавали золотые рыбки. Стройные рабыни с голыми пупками, но с закрытыми лицами, осыпали приезжих лепестками роз. Первым делом путников проводили в баню, где всё те же рабыни, сняв шальвары и лифы, впрочем, оставаясь с вуалью на лице, долго тёрли и мыли измученные в дороге тела гостей, доводя их своими ласками до экстаза. Угощали шербетом и заморскими фруктами. Убаюкивали, пристраиваясь рядом на ложе. А затем, во второй половине дня, ближе к вечеру, как жара уменьшилась и мозги перестали плавиться, посетителей проводили к темнику. Он сидел на полу на подушках, по-турецки скрестив ноги. Голова была бритая, а на ней — маленькая пёстрая шапочка. Пёстрый самаркандский халат живописно струил шелка вдоль Мамаева торса. На ногах — туфли с загнутыми кверху носами, без задников, открывали голые пятки, выкрашенные хной. Точно так же, красной киноварью, были выкрашены ладони. На лице растительность имел жидкую, а глаза маленькие, хваткие и злые. Подносил ко рту пиалку с кумысом.
Некомат хорошо говорил по-татарски и служил переводчиком. Митрофан благоговейно внимал. Преподнёс именитому хозяину ларь из чёрного дерева. Повернув в замке ключик, воевода откинул крышку и увидел внутри россыпь драгоценных камней. Закивал, зацокал языком:
— Вай, какая прелесть! Все мои жёны будут очень рады. А корицу и бенгальский опий привёз?
— Мы доставили вашей светлости три огромных ящика.
— Вай, какой молодец! Мы тебе дадим подорожную грамоту. Сможешь беспрепятственно следовать на Русь.
Посудачили о делах в Византии. У Мамая на этот счёт было собственное мнение:
— Турки завоюют Царьград. Вот увидишь. А потом юг Иеропии. Остальное захватим мы. И арабы. Потому что христианская вера — вялая вера. Не воспитывает сильных людей. «Доброта», «единобрачие» и «любовь к врагам»... Тьфу! Какая-то гниль и плесень. Мусульманская вера — истинная вера. Вера завоевателей и воинов. И она будет править миром.
Христиане-русские деликатно молчали. Некомат перевёл тему разговора в новое русло:
— А ещё на корабле Митрофана прибыл некий грек, живописец, следующий в Каффу.
У татарина на лице появилось брезгливое выражение:
— В Каффу? Грек? По какой нужде?
— У него там сын. Между прочим, от жены Монтенегро.
Воевода всплеснул красными ладонями:
— Вай, какой шустрый! А Варацце, оказывается, рогат? Ха-ха-ха! Так ему и надо.
— Вероятно, живописец будет принят во дворце консула, — продолжал глава сурожских купцов, — вот я и подумал: не воспользоваться ли этим в интересах вашей светлости? Вы и ваши друзья венецианцы очень генуэзцев не любите.
Поморгав, Мамай хитро улыбнулся:
— Котелок у тебя варит, Некомашка. Ты хороший друг и опасный враг. — И со смехом добавил по-русски: — Плять такая! — Но потом сразу посерьёзнел: — Я бы стал безмозглым ослом, если б упустил сей счастливый случай. Мне его посылает Небо! Говоришь, что грек этот — живописец? У меня возникла одна задумка... Но о ней — потом. А пока — наслаждайтесь моим гостеприимством. Завтра на рассвете, перед вашим отъездом, ты получишь все необходимые распоряжения.
— Буду рад служить...
Провожая гостей на крыльце дворца, приближённый Мамая передал Некомату от имени хозяина небольшую серую коробочку. И сказал:
— Если твой художник удостоится чести расписать покои господина, о котором вы вели разговор, пусть насыплет в краску этот порошок. Снадобье действует хоть и медленно, но надёжно. Месяца через два дело будет кончено.
— А художник не пострадает?
— Нет, в ничтожных дозах сей состав не опасен.
— Я надеюсь на успех предприятия.
— А уж как надеется мой повелитель ! В случае успеха не почувствуешь себя обделённым.
— Представляю.
2.
Между Сурожем и Каффой — полдня неспешной езды на лошади. Феофан с подмастерьями и Ерофей Новгородец со слугой Харитоном, погрузившись в две крытые повозки, двигались по горной дороге шесть часов и ещё до пика жары прибыли во владение ди Варацце. Городок превосходил фактории Гаттилузи и Торрилья вместе взятые — и по площади, и по высоте оборонительных стен. Ведь недаром около тридцати лет назад армия хана Джанибека убралась к себе в Золотую Орду, обломав зубы об эти камни, лишь смогла заразить местных генуэзцев моровой язвой. Из бойниц виднелись чёрные жерла пушек. А над башней-донжоном консула развевался флаг — красный крест на белом фоне.
Ерофей имел небольшой особняк в пригороде Каффы. Он любил проводить здесь зиму, возвратившись из дальних странствий. Получив от родителя, новгородского боярина, крупное наследство, он открыл ростовщическое дело. Деньги давались в ссуду под большой рост — проценты, на которые Ерофей и жил, не отказывая себе ни в чём. В том числе и в приобретении домика на красивом побережье Сурожского (Чёрного) моря.
В городе знали его хорошо. В том числе и консул. Дону Лукиано, тоже здоровяку, нравился этот мощный русский, обладавший способностью выпить бочку неразбавленного вина и почти что не запьянеть. Новгородца часто приглашали на балы во дворец. Так что напроситься на приём к Монтенегро вместе с Дорифором не составило для него ни малейшего труда.
Нарядившись в лучшие из платьев и оставив дом под присмотром слуг, грек и русский направились в гости к итальянцу. Софиан, несмотря на смуглость кожи, был довольно бледен и бессчётное число раз спрашивал у друга:
— Как я выгляжу? Воротник не кажется слишком узким?
Путешественник ухмылялся:
— Краше не бывает. Словно новобрачный. И такой же взволнованный.
— Разволнуешься, если ждёшь свидания с подрастающим сыном! — и одёргивал рукава, чересчур короткие, по его ощущению.
Наконец, добрались до дворца ди Варацце, расположенного внутри замка. Утопая в зелени фруктового сада, беломраморный, с толстыми колоннами, он казался античным храмом, словно бы сошедшим со страниц «Илиады» или «Одиссеи». Впрочем, не исключено, что постройка и была раньше таковой, ведь давным-давно на месте Каффы находилась древнегреческая колония Феодосия, и отдельные здания могли сохраниться, будучи приспособленными в дальнейшем для иных целей.
Консул принял гостей в нижней зале, где по мраморному мозаичному полу цокали когтями квёлые борзые. Лукиано вышел в белом просторном балахоне, сильно напоминающем тогу римского патриция, и матерчатой плоской шляпе; объяснил своё одеяние просто: «Задыхаемся от ужасной жары. Не до бархата и сукна. Я уж по-домашнему, вы не придирайтесь».
Монтенегро не понравился живописцу сразу. Эта дряблая кожа и мешки под глазами, красные прожилки на крыльях носа и слюнявые губы, толстые нескладные пальцы — вызывали в художнике отвращение. «И ему принадлежит право брать Летицию без её желания? — содрогался грек. — Ненавижу. Задушить готов».
Подали холодное пиво. Ерофей представил своего спутника:
— Феофан Дорифор по прозвищу Софиан, знаменитый иконописец. Следует ко мне в Новгород со учениками. Мы, пока будем выправлять подорожную у татар в Солхате, видимо, пробудем здесь несколько недель. Так что может и на вас потрудиться — скажем, нарисовать ваш портрет. Или изукрасить стену в спальне. Заодно и подзаработает.
— Сколько вы берёте? — осведомился хозяин.
— За панно — десять золотых. За портрет на доске — дешевле.
— Что ж, вполне приемлемо. Но портрет мне не нужен — я и в зеркало на себя не люблю смотреть, не хватало ещё на картину любоваться!
— А портрет супруги? — вроде между прочим спросил Новгородец.
Сын Николы напрягся, а лицо Монтенегро сделалось недобрым:
— Нет, Летиции сейчас не до этого.
— Что-нибудь случилось? Уж не заболела ли синьора Варацце?
— Здоровее нас. Просто мы повздорили. И пришлось её наказать — запереть в донжоне и не разрешить выходить к гостям.
Ерофей воскликнул:
— Вы слишком суровы, дон Лукиано! На Руси, что греха таить, тоже поколачивают супруг, запирают в холодной... Но от вас, итальянца, соплеменника Данте и Петрарки, я не ожидал.
Генуэзец побагровел:
— Попросил бы оценки моего поведения сохранять при себе. А иначе я могу отказать вам от дома.
Новгородец заизвинялся:
— Что вы, что вы, вовсе не хотел вас обидеть. Как у русских говорят, можете жену с кашей скушать, и никто вам слова не скажет поперёк. Не серчайте, прошу прощения. Так вернёмся же к моему приятелю: будет ли получен заказ на его работу?
Помолчав, консул разрешил:
— Хорошо, пусть распишет спальню. Что-нибудь Библейское, но не слишком мрачное. Что-нибудь из райской жизни Евы и Адама, к примеру. Но вначале я хочу посмотреть эскизы. Вдруг мне не понравится?
— Воля ваша — закон, — поклонился художник. — Нынче воскресенье, я берусь к среде принести наброски.
— Лучше к четвергу — в среду буду занят.
— Значит, к четвергу.
Покидая замок, Софиан поделился невесёлыми мыслями:
— Господи, она в заключении! Вот ведь негодяй!
— Главное, жива, — успокоил его путешественник. — Ты боялся, что опоздаешь.
— Это верно. Интересно, дети с нею?
— Скоро всё узнаем.
А коробочка с зельем от Мамая находилась у подмастерья Романа. Некомат с Митрофаном, возвращаясь от темника домой, рассудили здраво: как бы ни был Дорифор зол на консула Каффы, он его убивать не станет — в силу убеждений, человеколюбия и вообще доброты душевной; говорить с ним на эту тему — время зря терять и прошляпить всё дело. Ерофей дружит с ди Варацце и тоже не захочет причинять ему вред; Симеон же ещё слишком юн, да и проболтается; лучшего исполнителя, чем Роман, трудно отыскать — парень простодушный, доверчивый, преданный хозяину и как раз состоит при красках, сможет подмешать отраву в любой момент. По приезде говорили с молодым человеком тайно. Объяснили, что необходимо помочь патрону устранить гнусного соперника. Риска никакого. Ни один из слуг Монтенегро не поймёт, где запрятан яд. Словом, убедили. Подмастерье принял коробочку, спрятал в сундучке, но пока окончательно не решил, сможет ли когда преступить первую Заповедь Господню — «не убий». Даже ради хозяина. Слишком уж велик грех.
А хозяин объявил конкурс — кто придумает лучший сюжет для фрески на стене в спальне Лукиано. Через день обсуждали сделанное. Первым эскизы показывал Симеон — у него Ева угощала Адама яблоком, а ехидный змей, чем-то похожий на Филимона, усмехался, свисая с ветки Древа Познания. Феофан одобрил. У Романа изображался иной момент — сотворение Евы из ребра; а Адам с израненной грудью возлежал в забытье на ложе. В целом было неплохо, но, пожалуй, слишком серьёзно для обычной опочивальни. Наконец, свой набросок развернул Софиан: это было знакомство первого мужчины с первой женщиной, робкое, взволнованное, а вокруг стояли звери райского сада и смотрели на них с ликованием.
— Боже, что за прелесть! — восхитился Роман. — У меня и близко ничего нет подобного, я, конечно же, уступаю учителю! — ив сердцах скомкал свой пергамент.
Симеон сказал:
— Разумеется, у мастера лучше. Но вот здесь, в уголке, я бы змия добавил. Пусть висит на ветке. Как напоминание о возможности грехопадения.
— Хорошо, добавим, — согласился наставник. — И ещё у Романа выразительно получилось зарево. Тоже надо взять.
Оба ученика были польщены и благодарили. А художник подвёл итог:
— Вместе со мною будете ходить во дворец — помогать с грунтовкой и мешать краски. И отдельные фрагменты поручу вам писать. Я один не справлюсь.
При словах «мешать краски» у Романа ёкнуло сердце. Он подумал: «Нет, рука не поднимется, не смогу». Но Фортуна распорядилась иначе.
3.
Консул заключил жену в башню после того, как её поймали при попытке самоубийства — чуть ли не за пятку схватили и втащили в окно обратно. Дама билась в истерике и кричала, что покончит с собой всё равно, примет яд, повесится, лишь бы разорвать узы ненавистного брака. Монтенегро распорядился содержать Летицию в комнате с зарешеченными окнами, не давать никаких колющих и режущих предметов, а постель стелить на полу, чтобы даже за спинку кровати не было возможности зацепить петлю. И к хозяйке допускалась всего лишь одна служанка, привезённая из Галаты, верная Анжела. Перед тем как впустить её к госпоже, караульные башни совершенно бесцеремонно женщину обыскивали. О свидании с детьми не могло быть и речи. И поэтому дочка Гаттилузи каждый раз спрашивала у пришедшей наперсницы:
— Как там крошки? Всё ли с ними в порядке?
— Совершенно, мона Летиция, совершенно.
— Посмотри мне в глаза, Анжела. Правду говоришь? Ничего не скрываешь?
— Да клянусь, чтоб мне провалиться! Синьорино Григорио кушал хорошо, не капризничал и не плакал, пел весёлые песенки. И у синьорины Томмазы нынче было славное настроение — в приближении дня её именин ожидает драгоценных подарков. В общем, не печальтесь.
Но хозяйка хмурилась, надувала губы:
— Как же я могу не печалиться? Мать сидит под замком, а они там весело поют и довольны. «Доброе известие »!
— Что ж, по-вашему, было б лучше, если бы они заболели и хныкали?
— Замолчи, негодная! Вечно ты смеёшься над моими словами. Я схожу с ума и сама не знаю, чего хотеть. Камень на душе, и не видно никакого просвета.
— Ну, так я вам его открою.
— Что?
— Просвет. Да и камушек с души скину.
— Ты о чём? Снова издеваешься?
— Нет, нисколько. — Наклонившись, сказала шёпотом: — Тот, о ком вы думаете всё время, очень, очень близко.
— Не пойму...
Но Анжела подняла указательный палец кверху, помотала им вправо-влево, затем приложила его к губам. Обмакнув ложку в красный соус, начертала на серебряном блюде букву «F».
Вскрикнув, госпожа ди Варацце пробормотала:
— Неужели?!
А служанка нарочито бесстрастным тоном громко заговорила:
— Дон Эурофео, русский путешественник — помните его? — пригласил к себе в Новый город, что на севере Руси, из Константинополя некоего художника... Познакомил его с доном Лукиано. И синьор консул заказал ему расписать свою спальню. Чем художник теперь и занят.
— Рядом? Во дворце?!
— Ну, конечно.
Слёзы потекли из глаз у Летиции. Страстно сжав ладони, женщина зашевелила губами:
— О, святая Мадонна! Ты меня услышала. Я теперь спасена, спасена. — Посмотрев на подручную с воодушевлением, в полный голос произнесла: — Мне необходимо встретиться с ди Варацце. И сказать ему, что намерение накладывать на себя руки у меня пропало. Я раскаялась в своём поведении и прошу у супруга прощения.
Покивав, Анжела ответила:
— Доведу слова вашей светлости до ушей падре Бонифация. Он их передаст дону Лукиано.
— Да, святой отец добр ко мне. Не откажется помочь, я уверена.
Через день действительно Монтенегро появился в донжоне собственной персоной. Озабоченно проследовал в комнату жены и остановился, будто чёрная скала, на пороге. Та вскочила с матраса, что раскатан был на дощатом полу, и, почтительно опустив глаза, поклонилась. Муж спросил:
— Вы желали видеть меня? Больше не буяните?
Дочка Гаттилузи вздохнула:
— Заточение повлияло на мою душу. Осознала ошибку и хочу принести заверения: ничего плохого делать я с собой не намерена.
— И готовы поклясться в этом на кресте падре Бонифация?
— Без каких-либо колебаний.
— И согласны стать полноценной супругой? Не отказываться больше от брачного ложа?
— Я всецело ваша. Эту ночь мы проведём совместно.
— К сожалению, сейчас у меня в опочивальне находиться нельзя — пахнет красками. Там работает художник из Константинополя — он у нас проездом, — и рисует на стене прелестную фреску. Но как только закончит, я туда вселюсь. И надеюсь, что не один.
— Где же ваша светлость теперь ночует?
— На диване у себя в кабинете.
— О, как неудобно! Вы могли бы устроиться на моей половине...
— С удовольствием приму это приглашение. — Ди Варацце смягчился. — Вы и в самом деле, мадонна, сильно изменились. Кротость и покорность, глаз не смеете на меня поднять... Вроде бы другой человек!
— Так оно и есть: я переродилась. Больше нет печали и скорби, будущее видится мне в радужных тонах. Предвкушением близкого счастья наполняется сердце.
— Господи, помилуй!
— Вам сие не нравится?
— Нет, я потрясён. Этих слов я тщетно ожидал много лет назад, после нашей свадьбы. Неужели свершилось? Надо было раньше посадить вас в узилище, чтобы вы прозрели.
Мягко улыбнувшись, итальянка ответила:
— Лучше поздно, чем никогда.
Консул обратился к охране:
— Её светлость свободна. Кликните Анжелу — пусть поможет ей перейти во дворец.
День спустя к Феофану, направлявшемуся в покои Монтенегро, подбежала служанка и сказала быстро:
— В два часа пополудни. На скамейке сада. Будут ожидать. — И мгновенно скрылась.
Грек стоял взволнованный, потрясённый. Подошедший Роман спросил:
— Что-нибудь случилось, учитель?
Мастер проворчал:
— Ничего, ничего, всё идёт как надо... Ты сегодня будешь сам писать свой закат.
— Доверяете?
— Ну, ещё бы. И к тому же мне придётся отлучиться на время.
Молодой человек сопоставил факты, догадался и произнёс:
— Потружусь на совесть за нас двоих. — А коробочка по-прежнему лежала у него дома в сундуке, пустить её в дело он пока не решался.
В полдень, как обычно, поварёнок с кухни притащил художникам трапезу в корзинке — молоко, два куска телятины, несколько гроздей винограда и пирог с сыром. Дорифор ел рассеянно, а на реплики подмастерья часто отвечал невпопад. Больше не работал и смотрел, как помощник кладёт мазки. А потом и вовсе поднялся:
— Ладно, мне пора.
— Вы надолго?
— Думаю, не слишком.
Он спустился в сад… Было очень жарко, зелень стояла не колыхаясь, разомлевшая и горячая, не такая сочная, как обычно, пахло пылью и сухой хвоей. Из травы выпрыгнул кузнечик, словно бы обжёгся о каменную дорожку, подскочил от ужаса и исчез в траве. Колокол домовой капеллы пробил два часа.
Софиан отыскал скамейку, но она стояла на самом пекле, и садиться на неё не хотелось. Он шагнул в тень под дерево и устроился прямо на земле, прислонившись спиной к стволу. Было очень тихо, если не считать частые удары собственного сердца.
Феофан подумал: «Почему я люблю эту женщину? Ведь кругом множество других, и покладистее, и красивее. Почему от имени её одного я теряю разум? Вот приехал сюда, за море, и рискую жизнью, отбивая жену у такого грозного мужа? Богомерзко ли сие или богоугодно?» И ответил сам: «Непонятно. Почему Данте восхищался Беатриче, а Петрарка Лаурой? Это нечто такое, что выше нас. Часть того, что зовётся Судьбой. И теперь я связан с Летицией неразрывно, что бы с нами двоими ни случилось, — общим сыном. Он соединил нас навечно. Стало быть, у меня на Летицию прав не меньше, чем у Варацце. Может, именно Лукиано и есть разлучник? Несмотря на венчание в церкви?»
Дорифор услышал лёгкие шаги. Встрепенулся и увидел, как она идёт по дорожке в светлом шёлковом платье, шёлковой накидке на голове и таких же в туфельках с шёлковым верхом. На лице её, неизменно прелестном, с тонкими чертами и по-прежнему пухлыми губами, может быть, слегка похудевшем, осунувшемся (видимо, как следствие заключения в башне), он прочёл крайнюю взволнованность, даже страх. Женщина искала его глазами — неужели не смог прийти? — ведь скамейка в саду пуста...
Сын Николы поднялся из-под дерева и шагнул ей навстречу.
Взгляд Летиции вспыхнул, как щепоть пороха, брошенного в огонь. Губы приоткрылись от вздоха. Обе её ладони соединились, пальцы переплелись и прижались к груди.
— Здравствуй, — прошептал богомаз. — Как я рад, что мы снова вместе.
Ничего не произнося, дочка Гаттилузи бросилась к нему и прильнула пылко, крепко обхватив, как святую вещь. Подняла лицо, мокрое от слёз. И проговорила:
— Фео, дорогой! Ты не представляешь, как я счастлива в эту минуту. После этого умереть не страшно.
— Мы с тобой умрём только так — обнявшись. Потому что жить друг без друга не в состоянии.
— Да, не в состоянии.
Он повёл её в тень под дерево, и объятиям их, поцелуям, страсти — не было границ. И высокая трава раскачивалась над лицами влюблённых, обессиленно лежавших прямо на земле. Муравей прополз по её обнажённой груди. Софиан дунул на него и прогнал. Женщина сказала:
— Вот и я иногда чувствую себя такой муравьихой. Ди Варацце дунет — и я улечу.
— Не позволю. Ты теперь не одна. Можно повидать сына?
— Завтра приведу обоих детей посмотреть, как расписывают спальню.
— Очень хорошо. А Григорий знает, кто его отец?
— Он уверен, что Лукиано. Но чуть позже я ему признаюсь.
На капелле ударил колокол — было три часа.
Итальянка заторопилась, начала поправлять одежду, стряхивать с шелков пыль.
— Значит, завтра?
— Завтра... Я теперь пойду первая. Ты — немного позже.
— Ну, конечно. Не беспокойся.
Возвратившись в спальню ди Варацце, Дорифор присел в уголке, в холодке, приходил в себя. Ученик заметил:
— Я почти закончил рассвет.
— Вижу, вижу. Получилось сильно.
— Извините, учитель, но у вас в волосах — сухие травинки.
Он смутился, начал вычищать. Молодой человек вздохнул:
— Даже позавидуешь...
Феофан удивился:
— Ты о чём?
— Будет ли в моей жизни истинная любовь?
Мастер проворчал:
— Тут завидовать нечему. Я и счастлив, и несчастлив одновременно. Слишком много помех нашим чувствам...
Подмастерье сказал:
— Основная помеха — муж...
— Тс-с! Ни слова больше.
— Я молчу. Мы и так понимаем друг друга. — А себе сказал: «Может быть, рискнуть? И помочь хозяину? Господи, как страшно! Нет, нельзя, нельзя. Надо ещё подумать. Здесь работы, как минимум, на два дня. Выбор сделаю завтра утром ».
4.
Неожиданно вечером Роман заболел — то и дело его рвало, он дрожал, как осиновый лист, и не мог согреться. Ночью бредил и впадал в забытье. Но к рассвету сделался спокойнее. Тем не менее Дорифор не позволил ему подняться с постели и к Варацце на работу в качестве подручного взял с собой Симеона. Мальчик был несказанно горд. А пока здоровые обитатели домика завтракали в столовой, хворый подмастерье поднялся и, покачиваясь от слабости, вытащил из сундучка серую коробочку. Плохо соображая, что делает, высыпал её содержимое в банку свежей серой краски, размешал кистью и закрыл крышкой. Прошептал: «Будь что будет. Может, я болею из-за того, что вот эта дрянь у меня под кроватью? Сам избавлюсь и хозяину помогу. Видно, Провидению так угодно». Рухнул на матрас и мгновенно заснул, умиротворённый. Симеон же, зайдя, прихватил все банки и пошёл вслед за мастером. Тот спросил:
— Как Роман?
— Спит без задних ног.
— Это хорошо. Значит, поправляется.
Фреска в самом деле близилась к своему завершению. Феофан прописывал последних животных, а подручный дорисовывал фон, землю и траву. Сразу пополудни дверь открылась, и вошла Летиция вместе с детьми. Старшей дочке, Томмазе, в скором времени исполнялось четырнадцать. Невысокого роста, полноватая, девочка во многом напоминала мать, но, пожалуй, ей не хватало той изысканности и лёгкости, что всегда отличали наследницу Гаттилузи; крупные черты Пьеро Барди, к сожалению, повлияли на её внешность не лучшим образом. Но зато мальчик был прелестен. Тёмно-русый, кудрявый, как ангелочек, с карими пронзительными глазами и здоровым цветом лица. А его нежным пальцам, не по-детски длинным и тонким, мог бы позавидовать каждый музыкант.
Женщина сказала:
— Здравствуйте, мессир. С разрешения мужа, мы пришли посмотреть на вашу работу. О, какое чудо! Вы изобразили Эдемский сад столь искусно, словно побывали в нём сами.
У Томмазы вырвалось:
— Ой, какие птички! Козочки, барашки! Мне так нравится!
А синьора ди Варацце обратилась к сыну:
— Ну, Григорио, отвечай — что это за люди здесь нарисованы?
— Эти, посредине?
— Да.
— Голые?
— Обнажённые.
— Я не знаю.
— Господи, ну как же? Кто был изгнан из рая на землю за грехи?
— Ева и Адам.
— Ну, так вот.
— Эти голые синьоры — Ева и Адам?
— Разумеется.
— А чего они без одежды? В баню собрались?
Дочка захихикала, а родительница ответила:
— Нет, они в раю были столь невинны, что не сознавали своей наготы, никого не стесняясь, в том числе и друг друга. Но, вкусив от Древа Познания, сразу же прозрели и прикрыли плоть. Что мы вынуждены до сих пор делать.
— Почему? — спросил мальчуган.
— Так как и на нас — первородный грех.
— Значит, все мы грешны?
— К сожалению.
— И не попадём в рай?
— Нет, Иисус Христос, претерпев муки на кресте, искупил провинность Евы и Адама. Сделал наши души бессмертными. И поэтому христиане называют Его Спасителем.
Тут вмешалась девочка и сказала:
— Но окажется в раю только тот, кто не станет грешить в дальнейшем. Видишь змия на ветке? Он и ныне продолжает всех толкать на различные гадости.
— Фу, какой противный!
Дорифор заметил:
— Предложил изобразить его на картине мой подручный — Симеон по прозвищу Чёрный. Как напоминание о том, что победа добра над злом ещё не свершилась.
Подмастерье, покраснев, поклонился.
— Вы прекрасно поработали, господа, — оценила Летиция. — Я, пожалуй, попрошу мужа поменяться спальнями. Он человек суровый, и ему не до подобных «ше-д’овров». А моей душе радостно становится от соприкосновения с подлинным искусством.
Софиан тоже поклонился:
— Я польщён, сударыня. Почитаю за счастье вам служить.
Женщина опять повернулась к сыну:
— А тебе, Григорио, нравится панно?
— Очень нравится.
— Ну, тогда пойди, поблагодари синьора художника. Протяни ему руку и пожми. Думаю, он обрадуется.
Мальчик повиновался. Посмотрел на отца без малейшей опаски, даже с любопытством. Феофан при виде себя самого, только маленького, полного энергии и надежд на долгую, счастливую жизнь, так расчувствовался, что едва не заплакал. Слушал слова ребёнка:
— Можно мне пожать вашу руку? И сказать спасибо за картину?
— Можно, дорогой. Буду только рад.
Детская ладошка утонула в его ладони — нежная, прохладная. Снова их глаза задержались друг на друге. Вроде что-то поняли, не известное раньше. Неожиданно парнишка дёрнул руку, отступил, смутился. Обернулся к матери:
— Хватит! Надоело! Я хочу на воздух!
— Что случилось, милый?
— От картины идёт скверный запах!
Богомаз ответил:
— Краски не просохли ещё.
— Мама, мама, пошли отсюда! — хныкал сорванец.
— Хорошо, идём. До свиданья, мессир. Да хранит вас Бог.
— До свиданья, мадонна. Был польщён вашим посещением...
Проводив взглядом даму и детей, Симеон сказал:
— Настоящая фряжская красавица. — Помолчав, добавил: — Дочка тоже у неё ничего. Только задавака.
— Почему ты решил?
— В тот момент, как зашла речь о змие и обо мне, даже не кивнула. Не удостоила. Вроде я какой-то холоп.
— У вельмож свои представления о вежливости. А мальчонка тебе понравился?
Чёрный подмигнул:
— Ну, ещё бы! Вылитый родитель!
В то же самое время итальянка пеняла сыну:
— Ах, Григорио, как ты дурно вёл себя! Раскапризничался чего-то, словно карапуз. Что подумает о тебе синьор живописец?
Паренёк отвечал, выпятив губу:
— Разве ты не чувствовала сей премерзкий запах? Я сказал, что думал.
— Не всегда надо говорить то, что думаешь. И потом тебе объяснили: краски ещё не высохли.
— Нехорошие краски.
— Ой, не говори глупостей.
Тут вмешалась Томмаза:
— Не пойму, маменька, почему этот господин так тебя волнует?
У Летиции дрогнули ресницы:
— Да? Волнует? Что ты говоришь?
— Он слуга, холуй. И его мнение о нас не должно тебя трогать.
Мать воскликнула, рассердившись:
— Как тебе не стыдно! Феофано — не слуга, не отребье, а такой же, как мы. На себя посмотри, «аристократка»! Между прочим, наш с тобой общий предок был простым крестьянином.
— А откуда тебе известно, что художника зовут Феофано? — удивилась девочка.
Женщина смутилась:
— Потому что мы знакомы с ним ещё по Галате.
— Вот как? Интересно... — Поразмыслив, осведомилась: — Уж не он ли писал твой портрет, что висит в кабинете дедушки?
— Совершенно верно.
— A-а, тогда понятно...
— Что тебе понятно? — нервно спросила её родительница.
— Про кого мой покойный папенька говорил, что зарежет шелудивого богомаза, если встретит.
— Твой покойный папенька — Царство ему Небесное! — говорил много ерунды. И вообще не суй свой хорошенький носик в те дела, о которых не имеешь понятия.
Дочь надулась, а потом презрительно бросила:
— Только не считай меня дурочкой. Я уже почти взрослая. А с тринадцати лет замуж имею право выйти.
— Ой, не торопись, моя дорогая. Ничего хорошего в замужестве нет.
— Если без любви, то конечно...
Мать остановилась, развернула её к себе:
— Это что такое? Ты на что намекаешь?
Та потупилась:
— Ни на что, ни на что, я сказала вообще...
— Прикуси язык. Вы сегодня оба несносны. Даже голова разболелась. Я пойду прилягу. — И торжественно ушла к себе в комнаты.
Скорчив рожу, Томмаза передразнила:
— «Вы сегодня несносны»! А сама? Притворяла и лицемерка.
Мальчик посмотрел на сестру:
— Притворяла? Почему?
— Потому, глупыш, — фыркнула она. — Ты ещё не понял, с кем имел счастье сегодня познакомиться?
— Нет. А с кем?
— С собственным отцом!
У Григория даже рот открылся от удивления:
— Как — с отцом? Разве дон Лукиано — не мой отец?
— Он твой отчим. Настоящий отец — этот, стеномарака.
Испугавшись, паренёк зарыдал и в слезах ответил:
— Нет, неправда, неправда! Ты нарочно врёшь, чтоб меня обидеть.
— Да спроси любого, хоть Анжелу...
— Не хочу спрашивать, потому что знаю: мой отец — Монтенегро! Я его люблю. Больше никого!
— Ну и дурачок. Что хорошего в твоём ди Варацце? Старый губошлёп. А у этого, у художника, внешность ничего. И глаза приятные. Он, конечно, не знатен, но зато и моложе, и симпатичнее. Нет, из них двоих я бы предпочла Феофано.
Мальчик перестал плакать, шмыгнул носом и произнёс:
— Ты меня оглоушила. Уж не знаю теперь, что и думать.
Девочка склонилась к нему и поцеловала:
— Думай о приятном. Скоро у меня именины, будет много сладостей, бал и развлечения. То-то погуляем! — и взяла его за руку, чтобы отвести в детскую.
Шаркая за ней, брат ворчал:
— Да, тебе хорошо: у тебя отец умер. Никаких забот! А вот мне теперь — мучайся, страдай, привыкай к этой новости. Ну, скажи, Томмазочка, что ты соврала, и родитель мой — ди Варацце!
— Хорошо, если ты так хочешь, соврала.
Он вздохнул:
— Нет, увы, неправда. Чувствую, что мой отец — Феофано. И придётся с этим как-то смириться...
5.
Население Каффы составляли на одну треть католики — генуэзцы, на одну треть магометане — турки и татары, остальные жители были православные — греки, армяне и русские. И у каждой конфессии действовал свой собственный храм или даже несколько. Например, православные ходили в церковь святого Стефана и уже строили вторую — к юго-востоку от Карантинного холма — Иоанна Предтечи. А епископ Каффский как узнал, что в их городе появился знаменитый иконописец из Константинополя Феофан Дорифор, сразу предложил ему расписать новое святилище. Грек ответил, что ему необходимо подумать.
Ерофей спросил:
— Ты не собираешься ехать в Новгород?
Софиан помотал головой отрицательно:
— Нет, конечно. У меня здесь любимая женщина и сын.
— Но ведь с ними ты быть не можешь.
— Видеться хоть изредка — тоже для меня счастье.
— А вдруг узнает консул? Он тебя убьёт.
— Лучше умереть рядом с дорогими для меня существами, чем всю жизнь томиться в разлуке.
Друг не отставал:
— В Новгороде получишь интереснейшую работу. Я тебе помогу оборудовать мастерскую. Слава и деньги обеспечены.
— Не нужны мне ни слава, ни деньги, — отвечал художник. — Творчество мертво, если ты творишь не во имя своей любви. Я решил не трогаться с места. Дать согласие расписывать храм. А потом — видно будет.
Путешественник констатировал с горечью:
— Жаль, но вижу, что тебя переубедить невозможно. Коль желаешь, оставайся у меня в домике. Заодно и посторожишь.
Оба подмастерья тоже захотели не покидать учителя.
— Он без нас пропадёт, — говорил Симеон, надувая щёки. — Станет есть как попало, отощает и заболеет. Мы теперь его новая семья. Вместе одолеем любые трудности.
И Роман поддакивал:
— Мастер нам — будто бы отец. За него мы — в огонь и в воду. На любое пойдём, чтоб ему помочь. — И стеснительно опускал глаза, вспоминая про порошок. По выздоровлении молодой человек слазил под кровать и удостоверился: серая коробочка в сундуке пуста. Значит, не привиделось во время болезни, значит, в самом деле подмешал зелье в краску. И от ужаса холодел временами. Что теперь случится? Будет ли содеянное на пользу или во вред?
Вскоре Новгородец с Харитоном уехал. А иконописцы приступили к работе в храме Иоанна Предтечи. Обговаривая задумки, поддержали предложение Феофана — написать три центральных фрески: предсказание о приходе Мессии, сцену крещения в Иордане и отсечение главы. Первые две сцены Дорифор намеревался воплотить совместно с Романом, последнюю — только сам, потому что давно вынашивал композицию этого предания.
— Понимаете, — объяснял он ученикам, — не хочу изображать казнь. Я запечатлею картину, что случилась позже. Дочь царя Ирода, Саломея, упросила отца, чтобы ей отдали голову убитого Иоанна. И момент преподнесения головы на блюде надо показать. Этак выйдет и страшнее, и ярче. Жалкий Ирод в дверях, на лице которого недостойное торжество. А из-за спины выглядывает царица Иродиада со слезами на глазах. Палачи несут блюдо. Саломея в смятении, отвернулась и не в силах взглянуть. Голова Предтечи и ужасна, и величественна одновременно — вся в божественном сиянии, а над нею — ангел. Это будет лучшее из всего, что я создал.
У Романа вырвалось:
— Вы и сам Мессия, учитель. Я смотрю на вас как на Бога.
Софиан, поморщившись, отмахнулся:
— Ты, пожалуй, спятил, дружище? Ересь несёшь такую! Стыдно слушать.
— Правду говорю. Ну, согласен, что не Мессия, но Его пророк. Только ум пророка может посетить подобное озарение. Вас канонизируют после смерти.
— Э-э, куда хватил! Рад бы в рай, да грехи не пускают... Полно льстить друг другу. Похвальбой в искусстве ничего не добьёшься. Только в споре, в критике рождается истина. Что же ты молчишь, Симеон? Как моя идея?
Младший подмастерье ответил:
— Безусловно, хороша, как и всё, что вы предлагаете...
— Ну, и этот туда же!..
— ...но не представляю, учитель, что величественного в голове на блюде? Это мерзко, это противно, гадко. Всё заляпано кровью. Кожа безжизненная, серая... И потом — что, она лежит на щеке? Или на затылке? Некрасиво. А на шее сама не удержится...
Дорифор задумался:
— Да, пожалуй, ты прав... Надо уточнить...
— Знаю, как! — закричал Роман. — Очень просто. Палачи принесли сей ужасный дар. И на блюдо было наброшено покрывало. И один палач вмиг сорвал его перед Саломеей. А другой приподнял голову за волосы и держит. Это и запечатлела картина.
— Верно, верно! — поддержал Симеон и небольно щёлкнул юношу меж бровей. — Котелок-то варит.
А наставник развёл руками:
— Нету слов, приятели. Скоро вы меня переплюнете в компоновке. Настоящие мастера.
— Ваши подражатели, ничего более.
Первый месяц работы над фресками пролетел незаметно. Каждому творилось легко, в первую очередь — самому Феофану, чувствовавшему близость Летиции, от чего душа его трепетала и пела. А за ним — и двум подмастерьям, не желавшим отставать от учителя.
Софиан увиделся со своей возлюбленной за последние три недели только раз. Женщина ходила в ювелирные мастерские — выбирать подарок Томмазе — и, слегка отклонившись от намеченного маршрута, заглянула в церковь Иоанна Предтечи. Сын Николы спустился с лесов, поклонился, но при всех поцеловать руку не посмел. Лишь посетовал:
— Вы сегодня что-то бледны, сударыня.
— Да, неважно сплю. Вроде задыхаюсь. Столько дней прошло, а по-прежнему краска на панно не просохла — пахнет, как сырая.
— На моём панно?
— Ну, естественно.
— A-а, приходите на ночь к мужу...
— Это он порою ко мне приходит... Я, как и хотела, спальнями поменялась. И теперь картина ваша у меня всё время перед глазами...
— Чаще открывайте окно, чтобы запах выветривался.
— Я стараюсь.
— Как здоровье детей?
— Слава Богу, в порядке.
Оба смотрели друг на друга заворожённо и не в силах были произнести — всё, что накипело. Приходилось делать вид, словно бы они вежливо беседуют. Только Дорифор сказал на прощание:
— Поцелуйте мальчика от меня, пожалуйста.
Дама согласилась:
— Да, мессир, непременно поцелую.
Больше они не виделись.
А однажды вечером, возвратившись из церкви Иоанна Предтечи в домик Ерофея, мастер с учениками сидел и ужинал, как раздался стук во входную дверь. Убежавший открывать Симеон возвратился в недоумении:
— Господин учитель, к вам служанка из консульского замка.
Живописец вздрогнул и встал из-за стола:
— Что-нибудь случилось?
— Говорит, будто с госпожой её плохо...
— Плохо? Почему? Господи Иисусе!.. — выскочил в прихожую и увидел Анжелу. Та стояла простоволосая, в сброшенной на плечи накидке, с округлившимися глазами на бескровном лице. Начала сбивчиво рассказывать:
— Ох, беда, беда, не сказать словами! Захворала мона Летиция, с каждый днём ей всё хуже. Третьего дня вообще слегла. Ноги её не держат. Задыхается и кашляет. Утром объявила, что, наверное, скоро отдаст Богу душу... Сообщила супругу, что желает с вами проститься... Он в начале не понял, очень удивился. А она ему и открылась... Видно, ей терять уже больше нечего... И про вас двоих, и про дона Григорио... Мы боялись, что синьор Монтенегро после этого что-нибудь над ней учинит. А его светлость только сели и заплакали горько. И велели, чтобы я сбегала за вами.
Дорифор схватил шапку, плащ и спускался уже с крыльца, как возникший на пороге Роман прохрипел с натугой:
— Кир Феофан, кир Феофан, это я во всём виноватый... потому что краски... потому что краски на картине отравлены!
Сын Николы ахнул:
— Кем? Когда?
— Поспешите. Я потом объясню... Унесите её на свежий воздух... Если ещё не поздно...
— Ах, Роман, Роман! Что же ты наделал!..
Во дворце Монтенегро тишина стояла, как на кладбище. Софиан со служанкой быстро двигался сотни раз хоженым путём — по центральной лестнице, устланной ковром, по бокам которой стояли бронзовые статуи-светильники, по галерее с падуанскими гобеленами, мимо комнат с мраморными полами... Вот она, проклятая спальня. Два лакея открыли двери. Он вошёл и увидел на подушках страшно изменившуюся Летицию — впалые глаза и землистого цвета кожу, поредевшие волосы и болезненно частое дыхание. Находившийся рядом ди Варацце поднялся. Мрачно посмотрел на художника. И пророкотал:
— Исполняя волю моей супруги... я позвал вас, чтобы...
Перебив его, Дорифор воскликнул:
— Окна, окна откройте! Мало воздуха! Надо поскорее на воздух!
— Я не понимаю?..
Бросившись к кровати, позабыв о приличиях, грек схватил на руки любимую, выбежал из спальни, бросился к балкону в соседней зале, вышиб дверь ногой и вынес больную под открытое небо. Начался мелкий дождь, капли его забрызгали лицо дочке Гаттилузы. Женщина с трудом прошептала:
— О-о, какое счастье... Я на твоих руках... Ты меня спасаешь... Хоть в последний миг мы с тобой вдвоём...
Он поцеловал её в лоб:
— Помолчи, не произноси ничего. Не теряй даром силы. Чистый воздух — вот твоё лекарство. Молоко — свежее, парное. Много-много питья, чтобы очищать кровь. Молодой организм должен справиться.
— Было б хорошо, — и она прикрыла глаза.
Сзади заглянула Анжела и, прижав ладони к лицу, тихо простонала:
— Умерла! Умерла!
— Дура, замолчи! — шикнул на прислужницу Феофан. — Просто задремала. Принесите ей лежанку и одеяло. Пусть пробудет здесь до темна.
Лукиано поджидал его, сидя па широком диване. Указал на кресло напротив и спросил:
— Что такое, почему свежий воздух, я не понимаю?
Богомаз ответил уклончиво:
— Я подозреваю, что состав красок на стене произвёл нежелательное воздействие...
Консул сдвинул брови:
— Кажется, понятно: вы хотели убить меня, а невольно отравили свою любовницу?..
Тот поднялся:
— Сударь, это слишком! Никому не позволено обвинять меня в злых намерениях! Я клянусь всем святым на свете, что и в мыслях не держал против вас ничего дурного.
Ди Варацце махнул рукой:
— Сядьте, не ершитесь. Вас не призывают к ответу. И не собираются мстить... Мне вполне ясны ваши чувства: у Летиции сын от вас, я мешаю обоюдной любви... Логика естественна! Многие мужчины, находясь в схожем положении, попытались бы устранить соперника. Я бы тоже... Но сейчас разговор не об этом. Обстоятельства помогли вскрыться правде. Это даже к лучшему. Посему объявляю своё решение: если моя супруга не погибнет (дай ей Бог здоровья!), вместе мы не будем. Исключаю. Ей и детям я куплю в Каффе дом. И назначу пенсию. Пусть живёт сама — с вами или же без вас — мне не интересно. Оставаясь формально мужем, не желаю быть таковым на деле. И пошлю прошение Папе Римскому о разводе. После совершения такового сможете жениться на ней. Если захотите, конечно.
— Не смогу, — сказал Софиан. — Я женат, у меня в Константинополе дочка и супруга.
— Трудности уже ваши. — Итальянец сидел нахохлившись.
Живописец встал:
— Уважаемый кир Лукиано! Я склоняю голову перед вашим благородством. У меня, признаться, было о вас предвзятое мнение... Но ещё раз могу вас заверить — никогда не имел в виду причинить вам вред. А о красках картины — лишь моя гипотеза... Но теперь главное другое: лишь бы мону Летицию удалось спасти. Остальное решаемо.
— Честь имею, мессир. Прощайте.
Постепенно, очень медленно, дочка Гаттилузи стала поправляться. Две недели спустя начала ходить, опираясь на палку. Много времени проводила в саду с детьми. А к исходу лета переехала в новый дом, купленный для неё ди Варацце. Дорифор навещал её регулярно, но съезжаться и жить одной семьёй не считал приличным. Им и так было хорошо.
Подмастерью Романа, выяснив все детали происшедшего, Феофан простил. И по-прежнему они работали вместе.
А проклятую фреску, что была на стене в спальне Монтенегро, консул распорядился содрать вместе со штукатуркой. Камни спрятали в ящики, вывезли далеко в море и утопили.
Всё бы ничего, если бы болезнь отравленной итальянки не давала о себе знать. И чем дальше — тем чаще.