Страсти по Феофану — страница 9 из 13

«АПОКАЛИПСИС»

Глава первая

1.



Дмитрий Иванович Донской умер от сердечного приступа 19 мая 1389 года.

По старинным обычаям престолонаследия, править в Москве должен был Владимир Андреевич, старший из мужчин рода. Но случилось иначе. Незадолго до смерти князь Московский объявил свою последнюю волю — передать бразды собственному сыну, семнадцатилетнему Василию. И заставил двоюродного брата на кресте поклясться, что согласен с этим решением. Храбрый возражать не посмел.

А когда Донского не стало, подчиняться мальчишке не пожелал, требовал отдать власть ему. Но бояре поддержали несовершеннолетнего княжича, посчитав, что неопытным юношей легче будет крутить-вертеть. Самому Владимиру Андреевичу пригрозили расправой. Испугавшись, тот укрылся в Торжке.

Между тем и Орда выразила доверие сыну Донского.

Тохтамыш был знаком с Василием лично: княжич ещё при жизни отца приезжал в Сарай поклониться хану и прожил у него в «почётном плену» более двух лет, даже принимал участие в битве татар против Тамерлана на Сырдарье. А потом сбежал, оказался в Литве, под опекой князя Витовта (внука Гедымина) и женился на его дочери — Софье Витовтовне. С ней Василий и вернулся в Москву в январе 1387 года.

И теперь Тохтамыш, строя планы продолжения борьбы с Тамерланом и желая опираться при этом на Русь, снарядил посольство, возглавляемое князем Шихматом: тот провозгласил Василия великим князем. Более того: дал ему ярлык на правление Нижним Новгородом, Городцом, Мещерой и Тарусой.

Что ж, Владимир Андреевич проиграл. Вскоре двоюродные дядя и племянник заключили мир; в знак их дружбы Храбрый получил в управление Ржев и Волок Дамский, за которые отныне он платил Орде вдвое меньший «выход», чем за Серпухов.

А в апреле 1390 года возвратился в Москву Киприан. Отношения его и юного князя с самого начала были добрые: у Василия, женатого на литовке, не было такого предубеждения против Литвы, как у Донского. И болгарин отнёсся к мальчику по-отечески, разговаривал с ним ласково и просто, не старался давить духовным авторитетом. Пригласил посетить своё подмосковное имение Голенищево. Молодой человек взял с собой жену и поехал.

Деревенька находилась в нескольких вёрстах от Кремля, где стоит ныне храм Святой Живоначальной Троицы[24]. А в XIV веке здесь, на берегах Сетуни и Раменки, зеленели берёзовые рощи, заросли малины и дикого орешника. Дом митрополита возвышался средь фруктового сада, полного ароматов яблок и груш, и хозяин принимал дорогих гостей за столами, живописно накрытыми под деревьями, а шестнадцатилетняя Софья Витовтовна восхищалась этими красотами, как ребёнок. (Доводилась она Елене Ольгердовне двоюродной племянницей, но смотрелась попроще, попростодушнее, без изысканной манерности прочих Гедыминовичей).

И Василий Дмитриевич тоже не надувал щёки, как отец. Он характером пошёл в мать, Евдокию Суздальскую, и не отличался упрямством Донского. Говорил непринуждённо, иногда отпускал ехидные шуточки. Про усадьбу Киприана так сказал:

   — Ты, святитель, как я погляжу, поселился прямо в земном Эдеме. Только пения ангелов что-то не слыхать.

Располневший за последние годы ещё больше митрополит — приближающийся к пятидесяти пяти годам краснощёкий солидный мужчина, — благодушно кивал:

   — Истинно Эдем, справедливо подмечено. Тут и мыслится легко, и пишется споро. Тишина, покой, воздух чист.

   — А о чём же пишешь?

   — Были из своей жизни.

   — Собственную летопись?

   — Нечто вроде этого.

   — Дашь ли почитать?

   — После завершения — с превеликой радостью.

   — А когда закончишь?

   — Бог весть.

(Разумеется, Киприан вовсе не хотел показывать князю выходившие из-под его пера строки. Слишком много личного вкладывал болгарин в те биографические заметки, раздавая нелестные оценки многим высокопоставленным людям, в том числе и покойному Дмитрию Ивановичу. Кое-какие листы киприановских рукописей в тех или иных списках сохранились доныне. В частности, история лжемитрополита Михаила-Митяя, о которой говорилось чуть выше).

После трапезы Софья Витовтовна спросила:

   — Слышала, будто ты, владыка, собираешься освящать новый Успенский собор в Коломне?

Иерарх подтвердил:

   — Собираюсь, матушка, собираюсь. В сентябре десять лет грядёт, как одержана победа князем Димитрием на поле Куликовом. Приурочим открытие собора к сей великой дате. Лишь одна забота не даёт мне покоя: церковь-то отстроена, да, увы, не расписана пока.

   — Что же, мастера-богомазы перевелись на Руси? — удивился Василий. — Вон хотя бы новгородец Симеон Чёрный, что писал деисус в новой церкви Симонова монастыря — чем не лепо?

   — Лепо-то лепо, — согласился митрополит, — но рука не та. Мощи нету, не потрясает. Я желал бы иного. Коли ты не станешь возражать, князь великий, призову учителя Симеона — Феофана Грека, что поныне обретается в Нижнем, будучи опальным, боле десяти уж годков.

Сын Донского полюбопытствовал:

   — А за что опала?

   — Вышло недоразумение. Обвинили несчастного якобы в сочувствии к Ваньке Вельяминову, а иконник-то — ни сном и ни духом. Человек порядочный, живописец от Бога. Я знаком с ним ещё по Царьграду. И ручаюсь за его честность.

   — Сколько ж лет ему?

   — Мне ровесник.

   — А, немолодой...

   — Но ещё не старый, — улыбнулся митрополит.

   — Хорошо, зови, я не против. Папенька подчас были чересчур строги и казнили того, кто заслуживал обычного осуждения.

   — Васенька у нас не таков, — посмотрела с любовью на мужа Софья. — И при нашем дворе установим порядки не хуже, чем в Литве и по всей Иеропии.

   — Под твоим зорким оком, душенька, — улыбнулся князь и поцеловал её в щёчку.

2.


Как ни странно, годы и несчастья мало отразились на внешности Дорифора. Он вступил в последние десять лет XIV века стройным седоватым мужчиной, с обаятельным, живым взором и загадочной улыбкой на красиво очерченных тонких губах. Седина только придавала ему благородства. Ну, а небольшое брюшко не испортило мужественной фигуры.

В середине 1380-х Грек открыл свою мастерскую, и четыре живописца, нанятые им, исполняли разнообразные художественные заказы — от картин в палатах домов до икон и книжных миниатюр. Софиан приглашал к себе на работу и давнишнего друга Прохора, но самолюбивый мастер из Городца отказался. Так ответил: «Быть твоим подпевалой сердце не лежит. Коли вместе расписать новый храм — это с удовольствием. Чтоб на равных. А на побегушках у тебя — не хочу». — «Мы и станем с тобой на равных, — уговаривал его Феофан. — Не посмею ни в чём неволить. Вместе ж интересней, да и прибыли разделим по справедливости. Нешто лучше особняком и впроголодь?» — «Может быть, и хуже, но иначе у меня не получится. Я в артели работать не расположен. Одинокий волк». В общем, не поладили.

Из учеников Дорифора самые большие надежды подавал Даниил — младший брат Симеона Чёрного, специально приехавший сюда на учёбу из Новгорода Великого. После отъезда Грека с молодой женой в 1379 году, Симеон трудился неплохо, расписал несколько церквей, но наладить работу мастерской не сумел, проявлял неуживчивость, вздорность, часто придирался к подчинённым по пустякам, и раздоры доходили до мордобоя. Сильно пил. В результате поссорился и с посадником, и с архиепископом. Во главе мастерской был поставлен Симеонов недруг. Изгнанного мастера полностью лишили заказов, он бродил по городу неприкаянный, пьяный, начал воровать и наверняка оказался бы в узилище, если бы не сводный брат Даниил (матери у них были разные, а отец один). Младше Симеона на десять лет, он стремился тоже сделаться богомазом и однажды подал мысль вместе с братом переехать в Москву. А поскольку войска москвичей стояли на расстоянии вытянутой руки (Дмитрий Иванович и Владимир Андреевич приходили в 1386 году на Волхов воевать вольный город, а смышлёные новгородцы доводить дело до сражения побоялись, откупившись деньгами и спорными вотчинами), то добраться до лагеря Донского не составило большого труда. Симеон с гордостью представился как любимый ученик Феофана Грека, потому что не знал о московской опале бывшего учителя. Но, по счастью, принимал его князь Владимир Андреевич, не имевший зуба на Софиана. Рассказал молодым художникам о печальной судьбе их наставника: неожиданной немилости Дмитрия, бегстве в Нижний, смерти сыновей и жены (разумеется, не упомянув о своих греховных отношениях с Машей). Новгородцы внимали ошарашенно. А затем, поселившись в белокаменной, братья Чёрные разделились: старший решил остаться, получив неплохие заказы из монастырей и церквей, младший же поехал на Волгу, к Дорифору, чтобы совершенствовать своё мастерство.

Грек радушно встретил его — человека поспокойнее Симеона, более степенного, делавшего всё основательно и неторопливо. Спрашивал девятнадцатилетнего юношу о знакомых в Новгороде. Многие оставались живы-здоровы, кроме Артема, друга Гриши, утонувшего в Волхове восемь лет назад. «В целом новгородское бытие сплошь такое же тухлое, как и прежде, — зубоскалил парень. — Разговоры только о барышах и кто сколько съел на Масленицу, больше ни о чём. Токмо в монастырях интерес остался к духовной пище». — «Удивляться нечему, — отвечал живописец. — Люди есть люди, и обыденность занимает их больше, чем высокие эмпиреи. Если кушать нечего, никакие книги на ум нейдут».

Вскоре все сдружились — Феофан, Даниил и Гликерья с Лукерьей. Ели сообща за одним столом, обсуждали новости, в том числе и константинопольские. Как поведали им фряжские купцы, византийский император Иоанн V, захватив власть, в скором времени простил своего мятежного сына Андроника, снова объявил его собственным преемником и пожаловал в управление северные города Мраморного моря. Но Андроник опять восстал, в очередной раз был разбит отцом, а потом вскоре умер. Также не стало Иоанна Кантакузина, бывшего императора-самозванца, жившего последние годы в монастыре; он чуть-чуть не отпраздновал юбилей — девяносто лет. А в Галате правит младший сын Гаттилузи; сам Франческо, по слухам, в полном маразме и по-стариковски писает под себя. «Так проходит слава мира, — делал невесёлые выводы Дорифор. — Стоило ли мучиться, ненавидеть друг друга, если молодость и здоровье ни завоевать, ни купить невозможно?..»

Год спустя вспыхнул неожиданный роман между дочерью Софиана и Даниилом. Не остановила влюблённых даже разница в возрасте — богомаз был моложе гречанки на восемь лет. Поначалу встречались тайно, но, как говорится, шила в мешке не утаишь, и родитель узнал о беременности Гликерьи. Первым порывом Феофана было отдубасить похотливого новгородца, но потом он сказал: «Хорошо, пусть женится». Тут уже на принцип пошла молодая женщина: дескать, подобной жертвы она не хочет и не станет ломать парню жизнь. «Кто кому сломал жизнь? — возмущался отец. — Без него ты имела хоть какие-то шансы выйти замуж. А теперь, с ребёнком, кто тебя возьмёт?» — «Никого мне не надо, — отвечала она спокойно. — Я довольна тем, что произошло. Так жила бы до скончания века одна, а теперь хотя бы рожу дитя — твоего внука или внучку. Будет, о ком заботиться — и тебе, и мне». — «Нет, с Данилкой поговорю всё равно». — «Папа, умоляю, не делай этого! Дай нам разобраться самим».

Всё-таки выяснение отношений у наставника с подопечным состоялось. Феофан уже не кипел и держал себя в рамках, но металл в голосе иногда проскальзывал. Дорифор спросил:

   — Что намерен делать, Даня? Речь не о деньгах, я смогу прокормить дочь и внуков. Речь идёт о чести опороченной девушки.

Тот стоял нахмуренный и недружелюбно сопел. А потом сказал:

   — Дело не во мне, а в Гликерье.

   — То есть как? — удивился Грек.

   — Предлагал ей замуж за меня идти много раз. Но она не хочет.

   — Из-за возраста твоего?

   — Ну, само собою. Думает, со временем разлюблю ея. И начну с другими гулять, заведу новую семью. Говорит, что потом ей меня терять будет много горше, нежели теперь.

   — Ишь какая! Гордая, как я.

   — А по мне, так чего загадывать? Жизнь, она большая, и вперёд ея никто не распишет. Кроме Бога. Если нам теперь вместе хорошо, расставаться глупо. А затем уж посмотрим.

Софиан улыбнулся:

   — Вот и ладушки. Коли всё упёрлось в Гликерью, можешь не сомневаться: под моим нажимом не устоит.

   — Ну, а я буду просто счастлив сделаться твоим зятем, Феофан Николаич.

   — Значит, порешили.

Но беседа с дочерью вышла напряжённая. Молодая дама поначалу обиделась, что отец всё-таки вмешался в их размолвку с Чёрным, о замужестве слышать не хотела, утверждая, что из двух стыдоб — сделаться сознательно матерью-одиночкой или престарелой супругой при мальчишке-муже — выбирает меньшую. Дорифор ответил:

   — Понимаю, что твоё душевное равновесие чрезвычайно важно. Но пора озаботиться и не о себе только.

   — А о ком? О твоём добром имени?

   — Да при чём тут я! Есть ещё один человек, больше всех заинтересованный в этой свадьбе.

У Гликерьи округлились глаза:

   — Не пойму, про кого толкуешь.

   — Вот о нём, — и художник указал пальцем на её живот, — или же о ней. Каково дитю будет без отца? Сколько мук придётся ему терпеть? А обидные прозвища — «незаконный», «пригульный», да и просто «ублюдок». На Руси внебрачные дети не в почёте. Их лишают наследства, не дают званий и чинов, даже отчеств. Не Данилке, нет, но ребёночку невинному ты заранее поломаешь жизнь.

Пригорюнившись, будущая мама сказала:

   — Да, ты прав, отец. Надо брать в расчёт не свою, но его судьбу. Потерпеть во имя счастья младенца.

   — Вот и умница. — Софиан поцеловал её в лоб. — Я пойду, договорюсь о венчании. Надо провести обряд побыстрее, потому как невеста с заметным пузиком — странное явление, согласись.

Церемонию провели в середине сентября 1388 года, а в конце февраля появился на свет новый потомок Феофанова рода, при крещении получивший имя Арсений. Повторял черты деда и смотрел из люльки серыми взрослыми глазами, точно маленький Иисус на иконах Грека. В год уже пошёл, в полтора говорил многие слова и любил качаться на деревянной лошадке, сделанной для него самим Софианом (богомаз не забыл столярного ремесла, навыки которого получил у дяди Никифора). Тут как раз, в первых числах осени 1390 года, и приплыл из Москвы нарочный монах от митрополита — с приглашением Дорифору перебраться жить и работать в Белокаменную. Живописец ответил радостным согласием. Но сказал, что сумеет переехать не раньше марта: надо завершить все дела в Нижнем, дом продать и подворье с мастерской, уложить вещи; да и внук подрастёт чуть-чуть, сделается крепче. Так и договорились.

3.


Жизнь княгини Елены Ольгердовны складывалась сложно. Будучи в шестнадцать лет выданной за Владимира Андреевича, первых детей не смогла выносить до конца, родила сына Фёдора только в двадцать два, дочь Анастасию в двадцать четыре, но и те преставились во младенчестве. После примирения с мужем снова оказалась беременной и за восемь последующих лет родила ему четверых мальчиков — Иоанна, Симеона, Андрея и Ярослава. Князь периодически ей изменял, после каялся, обещал больше не вести себя легкомысленно и дарил кучу драгоценностей. А литовка смирилась с участью хоть и главной, но не очень любимой жены у него в гареме. Занималась детьми и по-прежнему каждый год выезжала на моление в Троицкую пустынь — к Сергию Радонежскому. Вот и все её «развлечения», если разобраться.

Нет, один мужчина, кроме супруга, был ей очень приятен. Как увидела его в первый раз, так и ощутила сладкий холодок в самом сердце: ах, какой пригожий и умный, обаянию лица радуется глаз, а красивые и складные речи ублажают ухо. Князь Владимир Андреевич был хотя и молодцеватее, и ретивей, но проще в мыслях, кроме воинского и постельного дела ничего не умел. А Елена Ольгердовна, в доме отца воспитанная на книжных премудростях, ставила учёность выше физических доблестей. И беседы со своим тайным сердечным другом доставляли княгине немалое удовольствие. Но она и помыслить не могла ни о чём большем. Даже самой себе (уж не говоря о духовнике — Афанасии Высоцком) не желала признаться, что какой-то сторонний человек ей не безразличен. Добрая христианка, женщина ни разу не нарушила ни одну из библейских заповедей. А тем более что у этого мужчины были сын и молодая жена... Совершенно верно: звали её симпатию Феофан Грек.

Смешанное чувство испытала она от известия об измене мужа с новгородкой Марией. Вместе с брезгливостью отчего-то шевельнулось внутри ехидство: Дорифор теперь собрат её по несчастью, оказался рогатый, выбрал себе в спутницы пошлую бабёнку. А спустя два года с горечью отвечала на письмо Софиана, где он спрашивал о судьбе жены и Николеньки, — как сгорели те при ужасном набеге Тохтамыша...

Больше богомаз и княгиня не писали друг другу.

После смерти Донского переехала с детьми из Серпухова в Москву, в Кремль, во дворец Храброго, находившийся за алтарной частью Архангельского собора. С юными Василием Дмитриевичем и Софьей Витовтовной завязала добрые отношения, но особенно тесно сошлась с вдовствующей великой княгиней — Евдокией Дмитриевной Суздальской. Та была такой же ревностной православной, строго соблюдала посты, ездила молиться в дальние и ближние обители, возводила церкви, жертвовала деньги детским приютам. И сама не принимала постриг только потому, что хотела вначале поставить на ноги младших своих детей — малолетних Константина, Софью, Анну, Анастасию и Марью.

Как-то раз обе женщины возвращались с заутрени, проводимой митрополитом по случаю Сретения Господня, и вдова сказала Елене — просто как хорошую новость, без каких бы то ни было намёков, ибо знать не знала об её чувствах:

   — Вскорости прибудет к нам из Нижнего твой давнишний приятель — живописец Феофан Грек. Киприан пригласил его расписывать храм в Коломне. Я ж имею и другую задумку: выстроить в Кремле церковь Рождества Богородицы, дабы фрески в ней сотворил сей достойный муж. Как ты смотришь на это, душенька?

В сердце у литовки вновь возник тот забытый с годами сладкий холодок, появившийся при первой её встрече с Дорифором. Улыбнувшись непринуждённо, внучка Гедымина произнесла:

   — Очень рада и его возвращению, и твоим великим намерениям. Он искусный иконник и вельми занятный философ. Говорит, как пишет, словеса текут чрезвычайно затейливо.

   — Он, по-моему, женат на боярышне из Новгорода Великого?

   — Был давно, да его супруга с детьми сгорела при набеге нехристя Тохтамыша. Старший сын тоже умер — вроде от чахотки...

   — Вот несчастье! Бедный Феофан...

   — Доходили слухи, что живёт вдовцом, вместе с дочерью, зятем-русским и внуком. Кстати, знаешь, кто в зятьях у него?

   — Кто же, любопытно?

   — Младший брат Симеона Чёрного.

   — Неужели?

   — Тоже богомаз, ученик Феофана.

   — И, наверное, пьёт, как брат?

   — Ох, не ведаю, матушка: это всё рассказывали заезжие люди...

   — Ты, однако, хорошо осведомлена о своём знакомце, — посмотрела на неё Евдокия не без лукавства.

Но Елена пропустила насмешку мимо ушей и сказала рассеянно:

   — Мы дружили семьями... он расписывал стены в нашем тереме...

   — Да, я видела, приезжая к вам в гости в Серпухов. Очень, очень затейливо...

А оставшись одна, благоверная Храброго стала нервничать, отчего-то смотрелась в зеркальце (полированный кусок серебра), проверять, не слишком ли годы состарили её. Нет, пожалуй, выглядела неплохо, как нормальная цветущая тридцатишестилетняя женщина, мать четверых детей. И сама же ойкнула: мать четверых детей, а взволнована приездом постороннего господина, словно девочка! Вот ведь незадача! Для чего это ей?

Встала на колени под образами, помолилась и уняла сердцебиение. «Я и не узнаю его, поди. Столько лет прошло, он уж пожилой, хорошо перевалило за пятьдесят. Глупо так тревожиться о каких-то соблазнах. — Тяжело вздохнула. — И вообще Феофан интересен мне только как художник, как мыслитель. Ничего греховного». Но упоминание о греховном вновь разволновало её и вогнало в краску. «Господи Иисусе, — прошептала княгиня, — дай мне силы выдержать это испытание и не запятнать свою честь. Я не создана для измены мужу. И, скорее, убью себя, чем нарушу брачные обеты». А в висках стучало: но ведь князь нарушил... почему ей нельзя?..

В первый раз они увиделись в Архангельском соборе на всенощной. Стоя со свечой и внимая певчим, Софиан поминал своих усопших родных и особенно — Летицию с Гришей. Их любил он сильнее других. Нет, конечно, ныне живущих тоже, и особенно — маленького Сеника, дорогого внука. Но Летиция и Григорий навсегда остались у него в душе незаполненными чёрными дырами, и чем дальше, тем больше Грек по ним тосковал. Накануне отъезда из Нижнего приходил на могилу сына — кланялся, прощался. Говорил: «Я ещё приеду. Перед смертью приеду — и к тебе, и к ней. Как бы трудно мне ни было».

А в Архангельском соборе на всенощной вдруг почувствовал устремлённый на него взгляд. Повернулся к княжескому приделу и увидел Елену Ольгердовну в тёмном узком платке и расшитой круглой шапочке с меховой оторочкой. Дорифор почтительно наклонил голову. Женщина кивнула в ответ, чуть заметно, и тотчас же опустила глаза. «А она похорошела, пожалуй, — улыбнулся про себя Софиан. — Стала как-то мягче и выразительней... Отчего смотрела так пристально? Ну, понятно: наши обе вторые половины изменяли нам вместе. Маша смертью искупила свой грех. А Владимир Андреевич жив-здоров и, наверное, ею прощён... Коли мы увидимся с ним, — а увидимся непременно, — как себя держать? Сделать вид, что не ведаю об измене? Или изобразить уязвлённое самолюбие? Мысленно спросил: «Ну, а если честно — разве я по-прежнему гневаюсь на него?» Мысленно ответил: «Нет, пожалуй, не гневаюсь. Всё давно забыто. Сам когда-то наставлял рога ди Варацце... Бог ему судья, Серпуховскому князю, но не я».

И опять поймал на себе взгляд княгини. Изумлённо подумал: «Что ж она уставилась? Даже неприлично, пожалуй. Могут ведь заметить и порочно истолковать... Хватит приключений на мою голову. Я хлебнул дворцовых каверз сполна. Ни во что не вмешиваюсь отныне, лишь работаю по заказам митрополита. Надо хоть на старости лет потрудиться спокойно».

А Елена Ольгердовна, глядя на него, рассуждала: «Совершенно не изменился. Только поседел ещё больше. И на вид не дашь больше сорока с чем-нибудь. Вот счастливец: все невзгоды — точно с гуся вода. Не похож на вдовца. Говорили, что с ним приплыла некая монашка, вроде его домоправительница. Может быть, у них преступная связь? Но тогда Феофан не достоин расписывать храмы... Если Киприан ему доверяет, значит — ничего противузаконного… Ах, да мне-то что? Пусть себе живёт, как ему охота. Надо перестать смотреть и думать о нём». И не могла.

Приблизительно неделю спустя встретила в Кремле Симеона Чёрного, шедшего из Чудова монастыря с озабоченным видом, и велела челяди, чтоб его позвали. Богомаз подошёл, низко поклонился и спросил, чем он может служить княгине.

   — Верно, что теперь ты являешься сродственником Греку?

   — Верно, матушка, верно. Породнился через младшего братца.

   — С Феофаном видишься?

   — Как не видеться, ежели вдвоём нам поручено расписать Успенский собор в Коломне! Вот ходил в Чудов монастырь поглядеть на ихнее «Умиление», ибо сделать хотим несколько иначе, проникновеннее, а по-фряжски говоря, «колоритнее»...

   — Передашь своему учителю, что желала бы его лицезреть?

   — Как не передать? Передам непременно. Будучи в Москве, он предстанет пред твоею светлостью обязательно.

   — Хорошо, ступай. На, держи монетку. Подари племяннику что-нибудь весёлое — деревянную сабельку или барабан. Да не говори, от кого. Будто от тебя.

   — Сделаю, как велено, матушка княгиня...

А она подумала: «Я сошла с ума. Для чего затеяла? Надо бы вернуть Симеона, отменить наказ. Нет, не стану. Будь что будет».

Дорифор встретил сообщение Чёрного без особого интереса. Равнодушно бросил:

   — А зачем, сказала?

   — Нет, «желаю видеть» — и всё.

   — Видимо, для росписи собственных палат.

   — Верно, не иначе.

Софиану, погрузившемуся в работу, было, как и раньше, не до посторонних вещей. Сам Успенский собор его вдохновлял — величавый, из тёсаного камня. К трём дверям вела высокая лестница, со скульптурной каймой во всю ширину её стен. Косяки дверей и окон — отшлифованные колонны. Три солидных купола с позолоченными крестами, крыша похожа на кедровую шишку. Главный купол — над главной люстрой и главным алтарём. Два других — над другими алтарями. Некогда главный купол обрушился, предзнаменовав набег Тохтамыша, но затем был отстроен заново. Именно под ним и предполагалось разместить Богоматерь с младенцем и само Успение.

Феофан писал Богородицу. Пресвятая Дева получилась у него несравненно душевнее, мягче, чем на Ильине улице в Новгороде, с более тёплыми чертами, розоватостью щёк и носа, обнажённой высокой шеей. Из-под темно-красного мафория виден синий чепец. Звёздочка на мафории сдвинута к Иисусу. Золотистая рубашка ребёнка вся исходит святым сиянием. Выразительными вышли лица обоих: белые мазки по тёмной санкири. Фон ликующе светлый. Это было, пожалуй, лучшее «Умиление» за всю его жизнь.

А «Успение» создавали вместе с Симеоном и Даниилом Чёрными. Те писали апостолов и скончавшуюся Марию, башни плакальщиц, а учитель — фигуру Христа и пурпурного Серафима над Ним. Тёмные одежды Спасителя контрастировали с ярким Серафимом и горящей красной свечой внизу. Цветовое решение фрески было необычно для Грека, он давно не писал столь насыщенными красками. Вроде вспомнил молодость. Или, наоборот, помолодел, поселившись в Московии?..

Посетил Елену Ольгердовну только в августе, после дня Успения, завершив труды. Был одет по-русски — в летний кафтан и мурмолку[25]; под кафтаном — красная косоворотка из китайского шёлка, на кафтане — кушак; сапоги из замши. Поклонился коротко, приложив руку к сердцу. И спросил по-русски, совершенно без акцента уже:

   — Вызывала, матушка?

Та сидела за пяльцами, вроде вышивала, но обилие перстней на обеих руках говорило о том, что её работа — только видимость. Жестом пригласила гостя садиться и проговорила:

   — Я не вызывала, но приглашала. Нешто нам и потолковать уже не о чем? Старые приятели...

   — Благодарен за честь называться твоим приятелем.

   — Разве то не правда? Мы с тобой больше чем приятели. — Горько усмехнулась. — Мы в известной степени родичи...

Дорифор насупился и ответил сухо:

   — Не хотел бы отзываться с неуважением о покойной Марии Васильевне. Царствие ей Небесное!..

   — Ты ведь знаешь, что она родила побочную девочку? — продолжала гнуть свою линию литовка.

Ахнув, Феофан замер, потрясённый. Еле слышно пробормотал:

   — Девочку? Неужто? — Проглотил слюну. — Где ж она?

   — Вместе с нею сгорела.

   — Господи Иисусе! — и перекрестился. — Ты меня огорошила.

У княгини вырвался беззаботный смешок:

   — Баешь по-русски лихо. «О-го-ро-ши-ла»... Помню, как приехал в Серпухов лет пятнадцать назад — изъяснялся только по-гречески.

Он молчал, погрузившись в воспоминания. Собеседница хлопнула в ладоши, позвала челядь и велела принести угощение. А потом предложила помянуть всех погибших. Феофан согласился. Женщина сказала:

   — Я уже не сержусь на проделки князя. Он не может иначе. Должен быть в кого-то влюблён, чтобы вдохновляться на подвиги. Что ж, пускай.

   — Твой супруг в Москве?

   — Нет, в Торжке, укрепляет рубежи княжества. Ведь грядёт новая война с Новгородом Великим. Дядя и племянник возжелали довершить начатое Дмитрием — уничтожить тамошнюю вольницу, подчинить Московии. Стало быть, Орде. Тохтамыш согласен.

Грек неодобрительно повёл головой:

   — Будет много крови. «Волохатые» просто не сдадутся.

   — Значит, пострадают. Русь объединять надо.

Богомаз утёр мокрые усы:

   — «Русь объединять»! А Литву куда? Пол-Руси под ней.

Та пожала плечами:

   — Православные литовские княжества сами подчинятся. Остальные уйдут под Польшу. И пускай, не жалко, это Малая Русь — у краины...

   — С Тохтамышем, стало быть, замирение?

   — Да, теперь мы друзья. У него Тимур главный враг, с ним ведёт борьбу.

   — Лишь бы на Москву не лез больше.

   — Вот и я о том же.

Выпили ещё. Женщина сказала:

   — Что мы о делах да о войнах! Лучше бы о себе поведал. Как жилось-моглось эти годы?

Он развёл руками:

   — Всяко много разно перетерпел, сразу не припомнишь.

   — Дочка как? И внучек?

   — Слава Богу, здоровы.

   — На кого внук похож?

   — На меня как будто.

Разговор, выдохшись, прервался. Дорифор подумал: «Может, уходить?» Но Елена спросила:

   — Ты жениться не собираешься?

Грек невесело рассмеялся:

   — И-и, какое! Хватит мне уже этим баловаться. Отженился, баста!

   — Ну, не клевещи на себя. Моложавый, стройный... ты любого вьюношу одолеешь.

   — Не преувеличивай, матушка.

   — Нешто тебе без женщин не тягостно? Или со своей монашкой поладил?

Софиан взглянул на неё с укором:

   — Вот и ты туда же! Мы с Лукерьей добрые друзья, больше ничего. Я обязан ей очень многим. Вылечила руку мою, — он поднял обезображенную правую ладонь, — и ухаживала за Гришей, помогала принимать Сеника. Славный человек...

   — Значит, сам с монашкою сделался монахом?

Помолчав, ответил печально:

   — Может быть, и так.

   — Ну, а если я скажу, что живёт на свете и другой человек, для которого ты сделался частью его души? И который мучается от твоей к нему безучастности? — Щёки её пылали, а дыхание было прерывистым, частым. — Тоже бы отверг?

Смяв мурмолку в левой ладони, богомаз произнёс взволнованно:

   — Кто же это?

У княгини покраснели шея и виски; выпалила звонко:

   — Сам не понимаешь?!

Он сидел испуганный. И сказал несмело:

   — А Владимир Андреевич как же?

Та распетушилась:

   — Пожалел беспутника, совратившего твою Машу?

Свесив голову, Дорифор вздохнул:

   — Всё равно... отвечать грехом на грех не пристало... — Поднял взгляд и увидел, что Ольгердовна вытирает слёзы. Засмущавшись, проговорил: — Матушка, пожалуйста... Ну, зачем? Не надо... — Опустился перед ней на колени. — Я в смятении, в голове кутерьма какая-то. Ты княгиня... я простой рисовальщик...

Наклонившись, ласково погладила его по щеке:

   — Не простой, а великий... умный, славный... лучший из мужей на земле... Мне не жить, коли ты откажешь.

Грек перехватил её руку и поцеловал. Заглянул в беспомощные, плачущие глаза:

   — Я не откажу... твой всецело...

Женщина шепнула доверчиво:

   — Мой... конечно, мой...

4.


Жизнь его входила в новые берега: обустраивал свою мастерскую, выполнял заказы, нянчил внука и украдкой виделся с Еленой Ольгердовной. Их любовь была не такая, как другие у Феофана; чувства к Летиции мог бы сравнить с весенним ветром, майской шумной грозой; чувства к Маше — с летним июльским зноем; чувства к Серпуховской княгине — с ясным погожим днём в октябре. И действительно наступала осень — жизни, творчества. А любилось легко, как-то беззаботно.

Ближе к декабрю литовка призналась, что беременна. Дорифор похолодел:

   — От кого?

Получил ответ со смешком:

   — Ну, не от НЕГО же!

   — А не заподозрит?

   — Нет, не думаю. Озабочен только своими ратными делами и ещё наложницами. Плохо помнит, посещал ли меня когда.

   — Ой, тревожусь — за тебя, за себя, за всех.

   — И не думай даже — это будет дитя княжеских кровей. И комар носу не подточит.

В марте родила мальчика, получившего имя Василий. Крестным стал великий князь Василий Дмитриевич, крестной — вдовствующая княгиня Евдокия Дмитриевна. Лишь она одна, кроме Софиана, знала тайну своего крестника; много раз ругала товарку за легкомыслие, но клялась, что не выдаст Храброму. Сам Владимир Андреевич пребывал в счастливом неведении и считал, что пятый ребёнок — тоже от него. Более того, привечал Феофана, вроде чувствовал вину перед ним, заказал роспись каменной стены у себя во дворце. Грек спросил:

   — На какую тему?

Князь пожал плечами:

   — Только не из Библии. Что-нибудь попроще. Светское, житейское.

   — Хочешь, напишу вид Москвы?

   — Да, пожалуй. И поярче, повеселее, пожалуйста.

На наброски ушло несколько недель, а затем художник перенёс картину на штукатурку. Он работал быстро и вдохновенно. Из-под кисти возникали белокаменные башни Кремля — Свиблова (по имени боярина Фёдора Свиблова), Беклемишева (или Москворецкая), Тимофеевсьсая (в честь Тимофея Вельяминова), Боровицкая, Троицкая и другие. За кремлёвской стеной поднимались крыши дворцов и сверкали на солнце луковки соборов. Слева извивалась река. Спереди теснились постройки Китай-города и Зарядья. Справа тянулся Охотный ряд с многочисленными лавками. По дощатым мостовым ездили повозки, из ворот Константино-Еленинской башни выезжали кмети — конный разъезд, наблюдавший за порядком, и в его голове узнавался боярин Никифор Кошкин. Маленькие фигурки людей были там и сям — торговались, прогуливались, раскланивались. А по небу плыли пухлые облака и летали птицы. Словом, фреска получилась задорная, жизнерадостная, праздничная, как само настроение Феофана в то время — ежедневно видевшнго Елену Ольгердовну с крошкой-сыном.

На открытие картины съехались бояре, не побрезговал и великий князь. Двери в казённую палату распахнули, и творение великого Грека, освещённое солнцем из окна, вмиг предстало перед взорами изумлённой публики. Все заохали и запричитали, а Василий Дмитриевич даже воскликнул: «Батюшки-светы, что за лепота!» Всматривались в детали, восхищённо цокали языками. Сразу же посыпались заказы художнику: «Мне такую же! Я хочу!» Но бояр оттеснил сам наследник Донского:

   — Прежде — мне. Размалюй-ка ты терем у Софьи Витовтовны всякими причудливыми узорами, сказочными птицами, чтоб ни у кого не было таких. Чтобы подняться по лестнице — точно в райский сад!

Живописец отвесил церемонный поклон:

   — Сделаю, как просишь; Вместе с братьями Чёрными выполним достойно.

   — Главное, пожалуй, чтоб хмельной Симеошка не упал с лесов, — пошутил Василий, и вельможи подобострастно захрюкали.

Софиан ответил:

   — Он давно не пьёт. Бо собрался жениться.

Тут уж князь и его окружение засмеялись в голос: Симеошка — женится? Вот умора! Он же по натуре своей бобыль! Кто же согласился выдать за него свою дочку?

   — Сурожанин Некомат. Прикатил в Москву с сыновьями и дочерью. Первым — передавать торговое дело, старые налаживать связи. Он ведь, как поссорился с Дмитрием Ивановичем, носа не казал сюда целых двадцать лет. И другие купцы захватили его места. Вот и наставляет детей, как им действовать теперь половчее. Сам-то он старик, шестьдесят с лишком, и уже не так шустёр, как прежде. Ну, а дочери от второго брака — ей исполнилось двадцать два — и Москву решил показать, и найти жениха достойного.

   — Стало быть, нашёл, — продолжал насмешничать повелитель Московии. — Самого достойного!

И опять бояре ухватились за животы от княжеской шутки. Только Феофан сохранял спокойствие, твёрдо произнёс:

   — Верю: Симеон возьмёт себя в руки. Он иконник искусный, человек неглупый, хоть и вспыльчивый. Ну, а кто из нас без греха? Пусть решится бросить в меня камень.

Улыбаясь, князь проговорил:

   — Нет, кидаться в тебя каменьями мы не станем, ибо нечего повторять слова Иисуса, не являясь Христом... А коль скоро Черный-старший исправится, будем только рады. Мы его дарование ценим. Под твоим приглядом вырастет в изрядного мастера.

   — Бог даст!

В самом деле: переехав в Москву, Дорифор нашёл своего ученика в непотребном состоянии. Симеон рисовал прекрасно и расписывал церкви замечательно, но потом, выполнив заказ, уходил в запой и спускал заработанные деньги. Пил, гулял, куролесил, предавался необузданному разврату. После отсыпался, постепенно возвращаясь к нормальному состоянию, похудевший, ободранный, с дикими глазами. Появление наставника и семьи брата благотворно повлияло на новгородца. Обещал вина в рот не брать и действительно держался уже больше года. Вместе с Софианом и Даниилом хорошо поработал в Коломне и с большой охотой трудился в общей мастерской. От былых обид и раздоров из-за Маши не осталось и следа. Отношения у них завязались дружеские, добрые, полноценно родственные. Лишь одна Лукерья недолюбливала пока Симеона: говорила, что в зрачках у того — сатанинский огонь, рано или поздно сорвётся и наделает бед. Но её упрекали в жестокосердии.

Некомат же приехал по весне 1392 года и однажды зашёл в мастерскую Феофана, расположенную тогда близ Петровского монастыря. Сурожский купец полысел окончательно и как будто высох, кожа пожелтела, а передние нижние зубы, при отсутствии верхних, сильно выросли и торчали из-за губы. В целом напоминал Кощея Бессмертного из русских сказок.

А его дочка, Серафима, увязавшаяся за отцом, хоть и не блистала писаной красотой, но была мила — просто в силу нежного своего возраста. Портили её короткие неуклюжие пальцы и какая-то хищная улыбка. Но когда не скалилась и прятала кисти в рукавах, ничего, выглядела приятно.

Некомат пожелал купить несколько иконок и Евангелие от Луки, разукрашенное младшим Чёрным. А пока подмастерье заворачивал и завязывал приобретения, Софиан угостил посетителей сбитнем и печатными пряниками. Толковали о былом, о Мамае и Вельяминове, о сегодняшних столкновениях Тохтамыша с Тимуром. Некомат утверждал: хан Золотой Орды больше не опасен, выдохся, ослаб, а бояться надо хромого Тимура, за которым стоят Хорезм и почти что весь Северный Кавказ. Завершая беседу, задал ещё вопрос:

   — А не знаешь ли какую подходящую сваху на Москве? Главное, чтоб надёжную, не прохвостку, не продувную бестию, а приличную степенную женщину; я бы за ея добрый труд уж не поскупился. — Покряхтев, заметил: — В Суроже у нас женихи неважные — или дураки, или голь. А хотелось бы найти моей дочечке мужа с положением; не болярина, разумеется, не вельможу знатного — эти Серафимку-то не возьмут, даже с крупным приданым, — но хорошего человека, хваткого, неглупого.

Девушка сидела потупившись, опустив глаза. Оживившись, Грек ни с того ни с сего сказал:

   — Ну, так я тебе присоветую безо всякой свахи. Есть такой удалец — ученик мой и правая рука, Симеон по прозвищу Чёрный. Новгородец, из служивых людей. Мне ещё в Царьград привезли его мальчиком, чтобы бегал у меня на посылках и перенимал живописное мастерство, А теперь он умелец, равных которому надо поискать. Зарабатывает пристойно. Нрав имеет, правда, горячий, но отходчивый.

   — А не пьёт? — с подозрением спросил Некомат. — Извини уж великодушно, но я ведаю, что средь вас, иконников, попадаются злые бражники.

Феофан ответил тактично:

   — Врать не стану — было дело, срывался. Но семейная жизнь, я не сомневаюсь, его обуздает.

   — А хорош ли собою? — пропищала будущая невеста.

   — Недурен. Да хотите — хоть сейчас его кликну? Сами поговорите.

   — А удобно ли?

   — Что же неудобного? Вы ведь не мошенники и не воры какие-нибудь, предлагаете славную затею, и стесняться нечего.

Симеон, продолжающий вести трезвый образ жизни и предстал перед сурожанами в чистой полотняной рубахе, с коротко подстриженной бородой и расчёсанными на прямой пробор волосами. Был молодцеват и задорен.

Познакомились. Чёрный вспомнил:

   — А, так это ты, батюшка, подзуживал нашего Ромашку против Каффского головы и снабдил отравой?

Некомат замахал на него руками:

   — Вот ещё придумал! Это всё Мамайка, леший, супостат. Чтоб ему гореть в адском пламени!

Феофан, заминая неловкость, произнёс:

   — Мы тебя пригласили, Сенюшка, по сурьезному поводу. И хотим спросить: ты не думаешь ли жениться?

Глядя на заезжего гостя с дочкой, тот сообразил, что к чему, с ходу оценил молодуху и приличные капиталы папы, а поэтому ответил достойно:

   — Можно и жениться, если посулят чтой-то интересное.

Судя по всему, кандидат произвёл на обоих визитёров приятное впечатление, потому что купец, пошушукавшись с Серафимой, объявил:

   — Предложение вот какое: пятьдесят рублёв серебром, драгоценностей два больших ларца и в придачу четыре ненадёванных шубы из бобра.

Дорифор присвистнул от удивления, до того приданое было велико, а жених с улыбкой ответил:

   — За подобное состояние я не токмо жениться — душу продать готов!

Девушка хихикнула, а мужчины запричитали: тьфу на тебя, охальник, как не стыдно говорить о душе такое? И перекрестились дружно. Исправляя положение, Симеон пробормотал торопливо:

   — Не сердитесь, господа, зряшно, я ить пошутил. А теперь говорю без смеха: можем сесть — обсудить подробности. Предложения такие поступают не чаще одного раза в жизни.

В общем, договорились. Свадьбу справили в сентябре, новобрачные въехали в новый собственный дом, купленный в Зарядье, и молодожён прожужжал друзьям в мастерской все уши, что за прелесть его Серафима Некоматовна — и хозяйственная, и сметливая, и на ласки спорая. И ещё поклялся никогда больше не выпивать, потому как поводов больше не имеется: если жизнь наладилась, любишь и любим, а пожару в груди разгораться не с чего, значит, заливать его брагой и не надобно. Подивившись, друзья сказали: дай Бог.

В конце сентября папа Сурожанин уехал, одного сына взяв с собой, а второго в Москве оставив — торговать привезённым товаром. И вот этот сын, Поликарп, без отцова пригляда вдруг ударился во все тяжкие — кучу заработанных денег просадил на вино и девок; неожиданно сгинул, а спустя неделю бездыханное его тело всплыло близ одной из пристаней на Москве-реке. Дознавательство ничего не дало — то ли сам по пьянке свалился в воду, то ли кто столкнул, — неизвестно. И пришлось впрячься в дело по торговле Серафиме и Симеону — ведь не пропадать же добру! Сделки заключал Чёрный и, не искушённым в коммерции, позволял себя обдуривать, как ребёнка. И поэтому когда его благоверная села проверять записи расходов с приходами, прямо онемела от ужаса: обнаружилась недостача в шестьдесят рублей (приблизительно, по нынешним временам, около шести миллионов!) После этого она на учинила разбирательство с мужем, выяснение причин фактического банкротства. Тот не понимал, объяснял по-своему, по-житейски, а жена начала ругаться, обзывать художника матерными словами, унижать и высмеивать. Оскорблённый иконописец не сдержался и влепил ей затрещину. Некоматовна ответила оплеухой. Оба стали драться, выдирая друг другу волосы. Перевес оказался у новгородца; он избил супругу до полусмерти и, уйдя из дома, оголтело пустился в такой загул, что и сам чуть не окочурился. Феофан и Лукерья еле-еле отпоили его горькими отварами из целебных трав. Молодой живописец пришёл в себя, но сказал, что в семью больше не вернётся. Для переговоров в Зарядье вызвался пойти Даниил.

Младший Чёрный обнаружил невестку в крайнем раздражении, распалённо-злобную. Поначалу она хотела натравить на него собак; стоя на крыльце, топала ногами и грозила уничтожить обоих братьев. Но когда он сказал: «Феофан Николаич и я сообща покроем Симеонову недостачу», — быстро утихомирилась, разрешила войти, даже усадила за стол. Недоверчиво задала вопрос:

   — Что, действительно вы готовы внести шестьдесят рублёв?

   — Нет, не шестьдесят, но сорок. Мы теперь расписываем терема у великой княгини и у двух болярынь. А грядущим летом брат с учителем подрядились изукрасить иконами церковь Рождества Богородицы посреди Кремля. Будет в общей сложности тридцать. Да учитель добавит недостающие десять.

Удивившись, сурожанка спросила:

   — Грек святой, что ли, не пойму? Для чего ему выручать этого паскудника?

Даниил ответил:

   — Кто велик, тот и свят. Чувствует вину за случившееся — он ведь вас сосватал. И вообще добрый человек.

   — Слишком добрый, как я погляжу. Он сосватал, но вина не его, Сёмка сам по себе олух и болван. Но коль скоро уж так случилось, то от денег не откажусь. Подношение принимается.

   — Значит, извинишь братца? Он к тебе вернётся?

Серафима повела бровью:

   — Да с чего ты взял? Никакого прощения быть не может.

   — Как же так? За что ж тогда мы тебе заплатим?

   — Откупаетесь от суда. Сорок рублёв за то, чтобы я не подавала челобитную князю — о взыскании с Чёрного силой. Больше ничего.

По её губам пробежала издевательская усмешка. Пальцы шевелились, точно щупальца спрута.

   — А за примирение, — вновь заговорила дочка Некомата, — двадцать недостающих рублёв. И притом не частями, а сразу. Шестьдесят рублёв на стол, и согласна разделить с ним супружеское ложе. Хоть сегодня вечером.

Младший брат нахмурился, покачал головой в знак отказа:

   — Сразу не получится. И откуда ж взять?

   — Мне-то что? Не моя забота. Думайте, ищите, что-нибудь продайте. А иначе — суд. И не просто суд, а бесчестье. Я ведь напишу не кому-нибудь, а нарочно князю Храброму. Заодно раскрою ему глаза, кто отец княжича Василия... Что таращишься, точно рак варёный? На Москве про это слух давно идёт...

Даниил поднялся, весь пылая от возмущения:

   — Да тебя убить мало, гадина, змея подколодная! — и схватился за нож столовый.

Та пронзительно завизжала:

   — Люди! Люди! На помощь!

Прибежавшие слуги вмиг скрутили иконника, вырвали оружие и ещё надавали по морде. Он висел у них на руках и плевался кровью.

   — Повязать? Кметям сдать? — обратилась к хозяйке челядь.

   — Вот ещё, мараться! Вытолкайте в шею, бросьте рожей в грязь. Пусть послужит ему уроком... И запомни, Данька: восемьдесят рублёв — и как будто ничего не было.

Новгородец посмотрел на неё в изумлении:

   — Как, теперь уже восемьдесят?

   — Лишние двадцать — с тебя, за попытку смертоубивства. И давай не торгуйся: я могу взвинтить и до ста.

Он молчал и хлюпал разбитым носом. А самодовольная сурожанка скалилась по-волчьи.

5.


Но, как говорится, Феофан тоже был не лыком шит. Всё-таки он имел высокопоставленных покровителей — Киприана и Елену Ольгердовну, Евдокию Дмитриевну да и самого Василия Дмитриевича с Софьей Витовтовной. Поразмыслив над сложившимся положением, богомаз решил обратиться к вдове Дмитрия Донского — у него в последнее время с ней сложились добрые отношения: на пожертвования княгини полным ходом шло строительство церкви Рождества Богородицы, за которым наблюдал Дорифор и готовился как знамёнщик[26] расписывать стены; так что виделись они часто. И потом она с самого начала знала о происхождении княжича Василия и сочувствовала Елене. Напросившись в палаты к Евдокии, живописец поделился своей печалью. Мать-княгиня сразу посерьёзнела, стала озабоченно думать.

Было ей в ту пору сорок три, и, согласно пословице, подходила к возрасту «ягодки опять» — мало не уступая молодым девкам в стати, обаянии и женственности. Но, в отличие от Ольгердовны, свято соблюдала верность супругу, даже мёртвому, отказалась напрочь от личной жизни, заменив её заботой о младших детях и делами религиозными; собиралась в ближайшем будущем уйти в монастырь. И хотя осуждала литовку по-христиански, чисто по-человечески сопереживала, поддерживала. Да и с Греком сохраняла тёплые отношения. Он сидел и ждал, что она присоветует. Наконец, Княгиня произнесла:

   — Делать нечего, надобно платить.

   — Восемьдесят рублёв?! — Софиан вытянул лицо.

   — Шестьдесят — на покрытие недостачи, ничего более. И предупредить: в случае угроз, новых издевательств, Симеон подаст Киприану на развод. А сама Серафима, без мужа, заниматься торговым делом не имеет права.

   — Может быть, и так, — согласился художник. — Но и шестьдесят выплатить непросто. У меня, пожалуй, наберётся не более десяти.

   — Десять я внесу, десять мы возьмём у Елены.

Да занять придётся у щедрых людей — не без роста, как ты понимаешь, но куда от этого деться? Беклемишевы, Кошкины, Хитрово — уверена, отстегнут. Под моё поручительство.

   — Матушка, голубушка! — с чувством проговорил Феофан. — Уж не знаю, чем смогу отплатить за твою благосклонность...

   — Распишите с Чёрными церковь Рождества Богородицы от души и со вдохновением — квиты будем.

   — Мы распишем как только сможем искусно. И не возьмём за работу с тебя ни монетки.

   — Будет, будет, это чересчур уж, голубчик. У тебя семья, дочка, внук. Да и занятые средства отдавать придётся.

   — Не возьмём ни монетки, — упорствовал он.

   — Ладно, там увидим. Люди не чужие — сочтёмся.

В общем, шестьдесят необходимых рублей сообща собрали и поехали вручать Некоматовне. Но она только посмеялась:

   — Я сказала восемьдесят — или вы забыли? А иначе напишу Храброму.

Дорифор объявил, что тогда её супруг подаст на развод. Серафима не испугалась:

   — Чем скорее, тем лучше. Я с деньгами не пропаду. А торговое дело всё одно не моё, а отцово, — занималась им токмо до приезда старшего братца из Сурожа.

Помолчав, иконописец спросил:

   — Хорошо, если донесём ещё двадцать, сможем ли надеяться, что потом не потребуешь ещё и ещё?

   — Напишу расписку, что теперь я довольная.

   — А про княжича?

   — Что — про княжича?

   — Про него в расписке нельзя сказать.

   — Стало быть, поверишь мне на слово.

   — Не поверю.

   — Значит, обо всём поведаю Храброму.

Грек побагровел и сказал сквозь зубы:

   — Ой, не заставляй нас прибегнуть к крайним мерам!

Серафима закатила глаза:

   — Токмо не стращай. Я уж позаботилась: коль со мной что-нибудь случится, верный человек донесёт великому князю, кто виновен в моей кончине.

Подивившись коварству сурожанки, Софиан поднялся:

   — Значит, так: или ты берёшь эти шестьдесят рублёв, миришься с Симеоном и навек забываешь о своих кознях, или голой, босой и разведённой убираешься из Москвы, к своему папашке. Это я устрою. Живо выбирай.

Та немного сдала назад:

   — Ладно, семьдесят — и расстанемся по-хорошему.

Он вздохнул:

   — Хорошо, согласен. Остальные десять привезёт Симеон, возвратившись в дом. Составляй расписку.

   — С превеликой радостью.

Может, тем и закончилась бы эта отвратительная история, если б не приезд Серафиминого старшего брата, спутавшего карты всем действующим лицам. Он явился в июне 1394 года и заявил: Некомат отныне прекращает торговать с Русью, так как Русь братается с Тохтамышем, дни которого сочтены; стало быть, и Русь подвергнется в скором времени нашествию Тамерлана-Тимура; а зачем тратить деньги на гибельное дело? Более того: распорядился увезти в Сурож Серафиму с мужем и, коль скоро выразит желание, Феофана с семейством.

Дочка Сурожанина заупрямилась, отказалась ехать. Симеон — тем более; он хотя и примирился с супругой, но обид не забыл и не посещал её спальни, жил в отдельных палатах. Но зато Дорифор отнёсся к сообщению гостя из Крыма более чем серьёзно. И решил, что Арсений, Даниил и Гликерья убегут из Москвы непременно; сам же он останется и последует за Еленой Ольгердовной, если та уедет с детьми; вместе с ним решила остаться и Лукерья.

К августу Некоматович продал москвичам свои лавки и остатки товара; разобравшись в скандале зятя и сестры, возвратил Софиану пятьдесят рублей из семидесяти и пообещал довезти его родичей до Тавриды-Крыма безвозмездно. Черного-старшего уломать не сумел, а сестру чуть ли не связал и заставил ускакать силой. 18 августа отправлялись в путь.

Проводы прошли более чем грустно. Даниил ехал скрепя сердце, без желания, лишь заботясь о сыне и жене. А Гликерья всё время смахивала слёзы, прижимая к себе Арсения. Только Сеник вёл себя беззаботно — пятилетнему, ему путешествие представлялось сказочным приключением, он не видел опасностей и не думал, что, возможно, расстаётся с дедом навсегда. И Лукерья плакала, так привыкшая ко всем домочадцам, словно это были родные дети. Симеон Чёрный хмурился и больше молчал.

Посидели на дорожку, начали прощаться. Феофан поцеловал дочь и сказал напутственно:

   — Ну, держись, родная. Верю в лучшее. Отсидитесь в Суроже, а потом вернётесь. Свидимся, Бог даст.

   — Папенька, родимый, — лепетала Гликерья, — береги себя. Коли сей Тимур подойдёт, не сиди в Москве, убегай с князьями. Если что-то с тобой случится, я не вынесу этого.

   — Будет, будет, милая, не переживай. — И склонился к внуку: — Ну, мальчонка, не хворай, не капризничай и веди себя как большой, слушайся родителей. В Суроже привольно — море голубое, солнце жаркое, фрукты наливные. Набирайся сил, подрастай, взрослей. И порою вспоминай обо мне в молитвах.

Сеник удивился:

   — Отчего ты не едешь с нами? Вот бы вместе поплавали, покатались в лодке!

   — Не могу, золотко: дела.

Братья Чёрные крепко обнялись, пожелали друг другу счастья. А Лукерья плакала и крестила всех.

Наконец, погрузились в приготовленные возки, слуги растворили ворота, и возницы щёлкнули хлыстами застоявшихся лошадей. Уезжавшие махали платками. Провожающие кивали.

   — Ах, как тяжело! — вырвалось у Грека.

   — Мы ещё увидимся, верю твёрдо, — пробасил Симеон.

— Да храни их Господь, любезных, — тяжело вздохнула монашка.

Дорифор не мог и помыслить, чем окончится для него эта крымская эпопея его родных.

Глава вторая