— А социал-демократов, особенно большевиков, воля ваша, но я бы запретил или выслал в Америку. В Европу нельзя, забалуют с народовольцами и прочими социалистами, а в Америке они быстро миллионерами станут и начнут тосковать среди гангстеров по единовластию, по православию и по народности — по нашим дорогам, короче. И своих молочно-недобитых братьев эсдеков добропорядочно возненавидят!..
Царь, утомленный самодержавием, светло и грустно улыбался то ли Фомину, то ли закату. Они чокались и чинно выпивали.
— Вашими бы устами, Андрей Андреевич, да мед пить, — раздумчиво отвечал император. — А тут Дума, Алекс, Кшесинская опять же… та еще жизель, записки пишет… в общем, во все приходится вникать. И помилуйте, как же я этих социалистов запрещу, кто ж мне позволит? Какой шум поднимется! Европа с кузенами и кузинами малохольными!
— Да вы хоть одного запретите, ваше величество! — умолял Фомин. — Посадите его пожизненно, без права переписки и помилования, остальные-то дети малые перед ним!
— Это кто ж такой? — удивился Николай Александрович. — Плеханов, что ли?
— Да что вы, ваше величество!.. Еще Бакунина вспомните с Герценом. Это же интеллигентные люди! А Плеханов вообще божий одуванчик по сравнению с этим человеком, по нему дом престарелых плачет. Ему бы конституцию да дачу под Москвой с деревенькой и он сразу станет монархистом. А этот молодчик метит империю нашу многострадальную сокрушить, на династию замахивается, подвиг Гришки Отрепьева повторить! Новый самозванец…
— Андрей Андреевич, вы меня заинтриговали! — с ленивой учтивостью проговорил Николай Второй, получающий такие сообщения примерно раза два за обед. — Что это за зверь такой? Кто он? Просветите…
— Это я вам потом скажу, ваше величество, после заката, не хочу этим именем вечер портить. Красота-то какая!.. Давайте еще по одной, ваше величество, за лебедь белую — Россию! Симпатичны вы мне!
— Это вы хорошо про лебедь белую!..
Император, внутреннее содержание снов и бдения которого — сама искореженная история Святой Руси, щурился на блещущее слияние вод и небес. Так бы и смотрел, смотрел… не видеть бы ничего, кроме этого сияния! Кому расскажешь весь династически-пространственный клубок недоразумений в двух словах? Весь этот грех истекающий с высоты Смутного времени на его порфиру, порфиру Романовых?.. А вот поди ж ты — лебедь белая!.. Господи, как точно! И как грустно…
— Ну что ж, по одной, так по одной! — согласился он, и тепло посмотрел на Фомина, а потом снова в даль.
— А вон и «Аврора» появилась! — показал он подбородком.
Серая точка на горизонте вытягивалась высоким узким утюгом.
— Символично! «Аврора» на закате, есть в этом что-то такое… Над нашей империей, так сказать, не заходит солнце, — застенчиво пошутил последний Романов.
— Эх, ваше величество! — горько проговорил Фомин. — Я бы эту «Аврору»!.. Ведь все загадят! А особняк милой когда-то вашему сердцу мадмуазель Кшесинской превратят в музей, с позволения сказать, р-рэволюции, где главным экспонатом будет — ни за что не догадаетесь! — выстрел этой самой посудины, что плывет на нас сейчас, «Авроры»! Не верите?.. Холостой!.. Какая больная фантазия — холостой выстрел!.. И какая точная, символ новой России — холостой выстрел! Не Россия, а мерин, прости Господи!..
— Ваше величество! — взмолился Фомин, видя милосердное недоверие государя, выражавшееся грустным всепонимающим взглядом. — Прикажите расчехлить орудия! Дадим залп по гидре в самом зародыше!..
Вот тогда-то…
— Ну привет! — сказал император развязно, и Фомин удивленно перевел взгляд с «Авроры» на него.
Вместо светлого лика последнего помазанника-фотографа он увидел совершенно незнакомую физиономию. А незнакомец хлопнул его по плечу, словно старого знакомого и взгромоздился на соседний стул. Выглядел он… красивый, как гинеколог, говорила в таких случаях Ирина. Незнакомец ожидающе смотрел на Фомина.
— Привет, говорю!
— Ага! — ответил Фомин, чувствуя, что нет совершенно сил бороться с незнакомцами за право незнакомства с ними. Да и разговаривать с кем-либо после неторопливой государственной беседы с царствующей особой не было никакого желания.
Пусть, решил он, пусть этот тип думает, что я его рожу знаю, может, быстрее отвяжется. И он опрокинул еще одного «николашку» — того, что был поднят им за белую лебедь Россию и за то, что не успел всего сказать императору про легендарный крейсер, то есть как с ним поступить ниже ватерлинии.
Опрокинул и сразу понял, что этот «николашка» был лишний, он физически почувствовал, что уплывает куда-то, где нет ни «Аврор», ни нахальных незнакомцев. Фомин стал пьян, пьян в дым до потери гибкости языка.
— Что ты здесь делаешь? — спросил незнакомец.
— Ни са што не догадашься! — сказал Фомин, чувствуя, что теперь, с утратой балтийских просторов и плеска забортной волны, что-то в нем настойчиво зовет его куда-нибудь поближе к воде.
Незнакомец внимательно посмотрел на Фомина.
— Ну ты нагрузился! — восхитился он. — Ты что, действительно меня не узнаешь?.. Или ваньку валяешь по привычке?
Фомин и сам не знал. Ситуации с незнакомыми знакомыми ему порядком уже надоели. Говорить не хотелось, да и не сильно получалось.
— Я тя не узнаю… по привычке, — наконец выговорил он сопротивляющимся языком. — Паймаешь у меня терь ткая привычка — не узнавать. Сразу во сяком сучии…
Фомин тяжело вздохнул.
— Я — доктор! — сказал незнакомец, все еще удивленный, что его не узнают.
— Эт я поэл, — кивнул Фомин, и восхитился Ириной: как она угадала? — А какой?
— Что какой?
— Доктор.
— Да не какой, а это ты меня так называешь!
— Я?! — Несмотря на тяжкую степень опьянения, Фомин нашел в себе силы безмерно удивиться. — За ш-што?..
Теперь уже оба непонимающе уставились друг на друга, так что Фомину стало дурно и он основательно «поплыл». Незнакомец пришел в себя первый.
— Фома, кончай придуриваться! Ты что ничего не помнишь?.. Не помнишь, кто ты?
— Не-а… а что? — испугался Фомин. — Я тош доктор?
— Нет, ты скорее больной! — сказал незнакомец, и пожал плечами. — Ну, если эта комедия доставляет тебе удовольствие…
Он помолчал, обдумывая что-то.
— Или ты до того допился, что ничего уже на самом деле не помнишь?.. Не помнишь Ассоциацию, как мы работали сайтерами?..
— Сай… Какими? — не понял Фомин. Он давно не чувствовал себя так плохо. Видимо все-таки Николай Второй не учел чего-то в своем линкор-коктейле, скорее всего то, что Фомин будет его пить ведрами. Пространство плыло с дурным желудочным наклоном, а над всем этим хороводом звучал, вызывая тошноту, гнусный голос незнакомца: ассоциация… трансформация… реальности…
— Че мы прибразуим? — переспросил он. — Реальности?
— Да.
— То-то я смарю! — удивился Фомин. — А зачем?.. А ваще-то праильно…
Реальность Фомы вела себя безобразно и он был не прочь ее трансформировать как-нибудь, усмирить. И когда она вздыбилась желудком, он понял, надо что-то делать, надо ее преобразовывать.
— Соп! — поднимая руку, сказал он ей и противному голосу незнакомца, провоцирующему этот переворот в нем. — Соп-соп-соп!.. Сю юкундочку!!
Незнакомец во все глаза непонимающе смотрел на него.
— Ты пока не г’вари… мне надо… — Фомин слез со стула. — А то…
— Тебе помочь? — неожиданно сочувственно спросил тот.
— Не-не-не-не-не! — замахал рукой Фомин. — Только не ты… а то прям зесь вырвет…
Так плохо он себя еще никогда не чувствовал. Он едва успел добраться до туалета…
Ополоснувшись и кое-как приведя себя в порядок, Фомин долго смотрел в зеркало, в глаза. Это был лучший способ протрезветь, хотя ему совсем этого не хотелось. Не хотел он во всем этом разбираться! Если бы это был первый случай неузнавания им кого-то, он бы принял это за белую горячку, которую ему с недавних пор сулила Ирина. Но беда была в том, что с ним уже случались подобные казусы. Его узнавали, а он нет. Это делало его жизнь довольно странной. После реанимации, куда он попал несколько месяцев назад из-за аварии, ему объяснили, что это случается при травмах головы.
— Вы не пугайтесь, если кого-то не узнаете, это пройдет, — сказал ему лечащий врач и пригласил в палату незнакомую женщину.
Три дня она проплакала над удивленным Фоминым, рассказывая ему о незнакомых людях и делах, пока он наконец не вспомнил ее. Словно покрывало сдернули…
— Мама? — сказал он все с тем же удивлением, к радости персонала. Место надо было уже освобождать. Подумаешь, памяти нет и в голове дыра, зато весь остальной здоров, как Лужков — хоть в прорубь! У других ног нет и то в переходах сидят с балалайками, людей веселят. Чего без памяти-то валяться?..
Потом Фомин заново знакомился с городом и своей квартирой. Двухкомнатная квартира казалась ему теперь крохотной после просторов беспамятства и он больше бродил по городу. А вот Москва понравилась, совершенно сумасшедшая!.. А люди… люди вели себя по-разному: кто-то и обижался, когда Фомин его не узнавал, но чаще они совместными усилиями восстанавливали картину бытия. Так потихонечку он вспомнил, как ему казалось, всю свою биографию. С матушкой он восстановил «домосковский» период.
Москва же вспоминалась совсем по-другому, маленькими частями, никто не был связан с ним в этом городе так тотально, как мать с его родным городом. Он бродил по Москве и в прошлом как в тумане. Сначала это его забавляло и он с жадностью расследовал свою жизнь. Потом устал, это не делало его счастливее. Наоборот, прошлое словно выталкивало его из того блаженного состояния, в котором он находился в реанимации.
Он запил. Запил потому, что было тоскливо, затем чтобы отогнать регулярную и невыносимую головную боль, которая появилась через некоторое время после аварии, и еще от того, что питие доставляло ему удовольствие, особенно когда он научился выбирать собутыльников себе по вкусу.
Ему ничего не стоило выпить с любым человеком из прошлого или будущего, как сейчас с последним русским императором, хотя он предпочитал всем стойкого Сократа, парадоксального Рабле и невозмутимого Черчилля, жаль только, что их никак нельзя было собрать вместе. Приходилось пить с каждым в отдельности, ну как тут не получить алкогольную зависимость? Но общение с ними перевешивало все зависимости и не важно, каким образом ему это удавалось.