Ощущение, что событиями и людьми движут непонятные импульсы, заставляло даже образованных людей утрачивать логику и давать волю чувствам. Только со временем происходило возвращение к реальности, причем выяснялось, что она не имела ничего общего с былыми ожиданиями. У истории собственные законы, и потому она нравственно нейтральна. Между тем люди, находясь внутри нее, не замечают, что интенсивное извержение их светлых надежд и благородных эмоций может породить не только социальную неразбериху, но и кое-что похуже.
Буржуазная пресса «вдруг» принялась славословить победоносный пролетариат. «Могучей массой, стройными рядами подходят рабочие к площади, – такие восторженные фразы появились на страницах либеральных газет. – Высокий богатырь-рабочий в дюжих руках несет древко красного флага. Дружно, в шаг рабочие поют „Варшавянку“». Восторги такого рода имели сложную природу. С одной стороны, либеральная общественность готова была отождествить себя с «безвинным» пролетариатом – коллективным страдальцем от старого строя. С другой – в коллективном восторге она спешила сблизиться с новым источником силы. Наконец, задабривая пролетариат, можно было надеяться ввести его разрушительные устремления в безопасное для образованных слоев русло. Образованные слои при всем своем неприятии самодержавия боялись неизбежно идущего ему на смену хаоса.
Красная гамма неслучайно стала идеологизированным «цветом времени», подхваченным и превращенным затем большевиками в государственную символику. Однако скоро в восторги по поводу «перекрашивания» культурного пространства вкрались фальшивые ноты. Так, буржуазная газета сообщила о некой столичной курсистке, пожертвовавшей модную красную блузку на изготовление красных бантов. В Москве 2 марта объявили праздник «Красного флага и красной ленточки». Это обернулось странной манифестацией: на площадь вывели полицейских собак, украшенных пресловутыми ленточками. Прошла череда своеобразных митингов: детей от 9 до 16 лет собирали в уголке Дурова, свои митинги устраивали глухонемые и кухарки, швейцары и лакеи.
Увы, крайностей революционных восторгов, перерастающих то ли в шутовство, то ли в лицемерие, не хотелось замечать. 23 марта 1917 года в «Приволжской правде» было опубликовано стихотворение А. А. Богданова (давнего идейного конкурента В. И. Ленина) «Песня о красном знамени», написанное в народной стилистике. Оно начиналось так:
Матери и жены, девушки-работницы,
Юные, прекрасные!..
Из шелков багряных,
Из полотен рдяных
Сшейте знамя тонкое,
Сшейте знамя красное!
Анархисты увидели в случившемся нечто иное. Они утверждали, что революция перевоспитала преступников и лишь проститутки представляют собой последний «угнетенный класс». 16 мая 1917 года В. Р. Гольцшмидт, атлет, проповедник «футуризма жизни», предложил выступить с лекцией «Долой рабство законного брака». Устроители застеснялись, появилось «нейтральное» название – «Искания истинной любви и современный брак». Однако Гольцшмидт настаивал: «Необходима революция в нашей физической и духовной жизни». Его повсюду сопровождала «босоножка-футуристка» Е. В. Бучинская, которая исполняла «словопластические танцы».
Лишь у отдельных поэтов красная гамма революции вызывала иные ассоциации. С. С. Бехтеев весной 1917 года в стихотворении «Конь красный» писал:
Как зверь из клетки вековой,
Народ наш выпущен на волю
И, словно дикий конь по полю,
Летит, подхлестнутый молвой…
Впрочем, похоже, что даже этот искренний монархист все еще не вполне определился со своим отношением к произошедшему. А тем временем самодеятельные революционеры не замечали, что в символах прошлого присутствовали те же сакральные цвета: от красного до золотого. Издавна использовались и привычные метафоры неудержимого полета и порыва: орлы, кони. И застой, и смута существовали в рамках одной культуры.
Очень часто революционные восторги подкреплялись «пасхальными» ассоциациями. «Сибирская жизнь» так передавала царившее настроение: «…В сердцах зажглись пасхальные огни, / И с новой властью сердцем и мечтами / Сольемся мы в святые эти дни». 12 марта в «Оренбургском слове» появились такие строки: «Вечная память погибшим в борьбе… Мы умиравшую Русь воскрешаем». 15 марта там же был опубликован «Гимн празднику свободы» с такими словами:
Ликуйте… пал старый строй,
Нет ему больше возврата,
Нет Каинов прежних, их свергли долой!
Теперь не пойдет брат на брата.
Налицо были обычные революционные самообольщения. И. Северянин отличился такими довольно корявыми строками:
Народу русскому дивитесь:
Орлить настал его черед!
Восстал из недр народных витязь
И спас от деспота народ.
Звучал и мотив отмщения. Анонимный автор в «Пермской земской неделе» писал: «Колышутся красные волны / И грозный несется напев!» Автор, выступавший под псевдонимом Изгнанник, поместил в «Оренбургском слове» «Песнь рабочих», где заявил: «Мы скованный мир ненавидим / И ложным богам не кадим; Грядущую правду мы видим…» и т. д. В той же газете некий гражданин утверждал: «…Солнце горит… / Светильник тиранов навеки разбит / И к прошлому нет возвращенья». Но оптимистами обычно оставались только самодеятельные пролетарские и крестьянские поэты. В отличие от них мэтр В. Я. Брюсов в стихотворении «В мартовские дни» предупреждал:
Приветствую Победу… Свершился приговор…
Но, знаю, не окончен веков упорный спор,
И где-то близко рыщет, прикрыв зрачки, Раздор.
Историк М. М. Богословский (будущий советский академик) также испытывал тревогу:
В газетах продолжается вакханалия, напоминающая сцены из Реформации XVI в., когда ломали алтари, бросали мощи, чаши, иконы и топтали ногами все святыни, которым вчера поклонялись. Прочтешь газету – и равновесие духа нарушается… Переворот наш – не политический только… Он захватит и потрясет все области жизни – и социальный строй, и экономику, и науку, и искусство, и я предвижу даже религиозную реформацию.
Человек склонен верить во власть, но только в свою власть. «Чужая» власть ассоциируется с голым насилием. Это возбуждает недовольство у людей, привыкших приписывать власти сакральное содержание. Известному монархисту Б. В. Никольскому события февраля 1917 года сначала показались «бунтом черни, заставшим всех врасплох», действиями «трусливой, неорганизованной и присматривающейся к безнаказанности» толпы. Но уже 28 февраля он «утешил» себя тем, что «ликвидация династии, видимо, неизбежна» как часть «стихийного восстания против немецкого гнета». Действительно, многие «революционные» расправы того времени происходили под антинемецкими лозунгами. А следовательно, «перевернулась великая страница истории… переворот совершился, династия кончена и начинается столетняя смута, – если не более, чем столетняя». Эмоции контрреволюционеров иной раз наиболее убедительно указывают на необратимость революционных событий.
Незаметно накатывал страх перед неведомым. Приблизительно с середины марта в газетах стали утверждаться характерные рубрики: «аграрные беспорядки», «эксцессы в деревне» и т. п. Сквозь «детское» революционное бодрячество проглядывал испуг неуверенного в себе человека. На картине А. Лентулова «Мир. Торжество. Освобождение», появившейся вскоре после Февраля, бросается в глаза не только непонятная – то ли клоунская, то ли бесовская – фигура, но и сочетание необычных для него резких и тревожных цветов.
Революцию можно было увидеть по-разному. «Дни великие и страшные», – записывал 2 марта 1917 года в дневнике историк А. Н. Савин и задавался вопросом: «Что будет, если подымутся низы?» А тем временем в психиатрические лечебницы «стало поступать небывалое количество психических больных» – даже намного больше, чем в первые дни войны. Впрочем, некоторые догадывались, что
медицинские грани сумасшествия слишком узки для определения общественных психозов… Общественный же психоз тем ужасен… что он психоз в себе, и не влечет ни желтого дома, ни смирительной рубашки…[56]
Психиатры поясняли: вспышка шизофренического психоза является реакцией на сильное эмоциональное потрясение. С другой стороны, позднее было признано, что сама по себе масса – явление «имплозивное» (Ж. Бодрийяр). Но кто способен определить величину критической массы эмоций?
Были и явления неумеренно оптимистического порядка. Так, группа «Родина и армия» обратилась ко всем воинским чинам с призывом довести войну до победы и «освободить разрушенные и угнетенные Польшу, Украину, Сербию, Армению, Румынию, Бельгию и Эльзас-Лотарингию». «Уверенность, что уход Николая II с его кликой от власти поднимет боеспособность армии, переродит страну и даст ей победу, заставляла тянуться к революции самых закоренелых ретроградов»[57], – отмечал позднее полковник старой армии. Таким образом, во всеобщем восторге сошлись весьма разнородные элементы. Между тем из армии в середине марта писали: «Страшно за будущее, страшно за идею и страшно за свою маленькую личную жизнь, не так страшно было пуль и снарядов вражеских, как этой разрухи, этой неуверенности в завтрашнем дне, этой полной развинченности, которая вот-вот водворится на том месте, которое ждало твердой спокойной ясной власти»[58].
Но революционные толпы ощущали происходящее иначе. В Москве солдаты из крестьян добродушно объясняли «дедушке» И. И. Восторгову (расстрелянному большевиками в 1918 году), что «на позициях уже решило большинство солдат не воевать дальше, а бросить фронт и идти домой…». Столичные рабочие с улюлюканием вывозили на тачках ненавистных мастеров и представителей администрации, требуя хороших начальников, в провинции мастеровые расправлялись с «провокаторами», а крестьяне не преминули разгромить ряд помещичьих имений. Впрочем, репрессивность толп казалась преходящей.