Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года — страница 2 из 54

Вглядываться в безумства революционного насилия – малопривлекательное занятие. Хочется забыть, что всякий переворот «снова воскрешает самые дикие энергии – давно погребенные ужасы и необузданности отдаленных эпох; что, следовательно, хотя переворот и может быть источником силы в ослабевшем человечестве, но никогда не бывает гармонизатором, строителем, художником, завершителем человеческой природы». Эти слова были произнесены особо почитаемым в предреволюционной России Фридрихом Ницше задолго до февраля 1917 года.

В годы Первой мировой войны многие говорили, что мир сошел с ума. Поэтому объяснять, что российское культурное пространство отличалось повышенной эмоциональностью, – задача рискованная. Между тем всякая традиционная культура перенасыщена эмоциями (даже в тех случаях, когда обычай предписывает скрывать их). К тому же российское самодержавие, отягощенное крепостническим наследием, искусственно – через церковь и образовательную политику – поддерживало недоразвитость сознания своих подданных. Отсюда характерный результат. Философствующий аристократ, директор Императорских театров С. М. Волконский считал:

В русском обывателе не было критических убеждений, а были критические настроения… Нигде… как в России, критическое мышление не имело такого огульного, сплошного характера. Поражала не только одинаковость самого мышления, но и одинаковость приемов его, трафаретность его словесного выражения. Это выливалось в постоянную – скрытую или демонстративную, сдержанную или яростную, правую или левую – критику власти. Последняя превратилась в своего рода профессиональное занятие русской интеллигенции.

Условия навязываемого духовного застоя провоцировали в среде интеллигенции протестные идеи и эмоции. Из них рождались метафоры, метафоры оборачивались понятиями, из которых складывались теории. На этой почве, сдобренной западными доктринами, и вырастали интеллигентские представления о революции – ожидаемой, происходящей, а затем и произошедшей. Массы, напротив, смотрели назад – в воображаемую гармонию утраченного бытия. Из столкновения разнородных утопий и выросла «красная смута».

Подданный абсолютной власти не желал понимать условности и ограниченности европейской политики. Отсюда постоянная подмена практического расчета спонтанными – часто противоречивыми – эмоциональными реакциями. Обычно они приобретали характер крайностей: между «Да здравствует!» и «Долой!» не находилось компромисса. При этом искренние порывы приобретали «стадный» характер. В результате собственно политика отражала на деле скорее динамику неполитических страстей. Именно спонтанные эмоции масс по-своему распоряжались судьбами политиков. Такое наблюдалось и во времена Великой французской революции.

Некоторые мыслители догадывались, что под обывательской поверхностью российской жизни бродит некое «темное вино». «В русской политической жизни, в русской государственности скрыто темное иррациональное начало, и оно опрокидывает все теории политического рационализма», – считал бывший марксист Н. А. Бердяев. Происхождение этой «варварской тьмы» он связал с географическим фактором – чувством неспособности россиянина самостоятельно – без государства – организовать громадные пространства. Позднее философ С. А. Королев показал, что перед имперской властью, в сущности, существовала лишь одна задача: выработать из географических территорий и совокупности «людских душ» единое и максимально однородное пространство власти. Это было чревато застоем, мертвящим все культурное пространство. Отсюда неизбежность ответной реакции. Возникал риск в некий роковой день увидеть на месте царственного абсолюта тень власти или фигуру голого короля.

Ход российских событий несомненно подталкивала мировая война, что предвидел и К. Маркс. В январе 1917 года солдат более всего впечатляли отнюдь не антиправительственные речи, а газетные известия о том, что в то время, как «честный русский народ голодает», в тылу пьют шампанское, разъезжают в автомобилях, «которых не хватает армии, и кричат громко „ура“ за победу и наши „бесподобные войска“». Сильнее всего сказывалось недовольство армейскими порядками. «Форменный хаос, очковтирательство», начальники ведут «телефонную войну», – так характеризовал происходящее генерал А. Е. Снесарев, будущий советский военспец.

Задним числом даже материалист В. И. Ленин писал о предреволюционных ощущениях: «…Мы догадывались о той великой подземной работе, которая совершалась в глубинах народного сознания. Мы чувствовали в воздухе накопившееся электричество». Он был уверен, что это должно было «неизбежно разразиться очистительной грозой»[1].

В такой обстановке старые как мир утопии получали научное воплощение. Позднее выдающийся социолог П. А. Сорокин (в прошлом эсер) писал:

Все крупные общественные движения начинаются и идут под знаменем великих лозунгов… Это явление «иллюзионизма», расхождения «тьмы низких истин» от «возвышаемого обмана» – явление общее… История еще раз трагически обманула верующих иллюзионистов[2].

Теоретически было известно, что ожидаемая революция никогда не произойдет в «нужное» время, ее результаты будут совсем не теми, на которые надеялись людские массы. Но водовороты человеческих самообольщений могут повторяться до бесконечности. Мне уже приходилось писать об этом в книгах «Красная смута», «Хаос и этнос», «Война, породившая революцию» (совместно с Т. Г. Леонтьевой), «Утопия, агрессия, власть» и других, не говоря уже о ряде статей. Использованы также материалы XI тома «Империя, война, революция» двадцатитомного академического издания «История России». В общем, по своей документальной основе данная работа не представляется совершенно новой. Новизна заключается лишь в концентрированной подаче материала, который остался незамеченным в прежних моих работах.

Поскольку настоящая книга адресована читателю, далекому от академических штудий, я постарался избавить его от многочисленных ссылок на документы за исключением малоизвестных и недооцененных свидетельств, а также текстов и заявлений, о которых их авторы предпочли бы забыть. Некоторые факты и явления приходилось подкреплять ссылками на источник, ибо в противном случае их могли счесть за выдумки, которыми столь богата наша современность.

Приходится учитывать, что нынешние медийные гуру готовы до бесконечности твердить о некоем «красном проекте». Это от наукообразного самомнения и трибунного словоблудия, такое происходило и в 1917 году. На деле произошло нечто иное: утопию мировой революции накрыл кровавый туман «красной смуты». И это началось еще в феврале 1917 года.

ПЕРЕВОРОТ ИЛИ САМОРАЗЛОЖЕНИЕ ВЛАСТИ?

Всякую революцию сопровождает особая психическая аура. «Самодержавное упрямство монархического строя в России против прогрессивных реформ и уступок, обуславливаемых требованиями эпохи, явилось причиной бешеного размаха влево маятника революции…»[3] – писали представители ранней эмиграции. Возникла ситуация, когда «верования господствовали над идеями… Словесные формы царили без всякого понимания…»[4] – считал психиатр-контрреволюционер, сам впавший в политическую паранойю, однако не утративший профессиональной проницательности. Тот и другой возражали против попыток осмыслить прошлое через обывательскую логику, привычно опирающуюся на спускаемую сверху цифирь.

До сих пор трудно признать, что революцию ждали все, но при этом все, включая сознательных революционеров, бездействовали. Либеральные оппозиционеры предпочитали подобие дворцового переворота, произведенного неведомо кем; обессиленные социалисты ждали самовоплощения «железных» законов истории. Между тем был потерян центр управления империей: то ли Петроград (с министерской «чехардой»), то ли Могилев (Ставка Верховного главнокомандующего, куда сбегал от неподъемных столичных дел Николай II), то ли Царское Село (место пребывания замещавшей его императрицы). И тогда, в условиях пагубного бессилия самодержавия, заявила о себе безмолвствовавшая человеческая масса, точнее, вырвался наружу накопившийся в ней гигантский заряд эмоционального перенапряжения. «Революция началась неожиданно и стихийно, она делалась безмерно, одним инстинктом»[5], – так показалось известному искусствоведу Н. Н. Пунину.

Люди долго терзались предчувствиями. Военврач В. П. Кравков, побывавший в столице, 22 января 1917 года записывал в дневнике: «Панихидное настроение… Кошмарное ожидание имеющего совершиться чего-то катастрофического. С чувством ужаса встречаю, просыпаясь, каждый грядущий день». Он добавлял 3 февраля: «Уезжаю на фронт. Увожу с собой большую усталость, безбрежную неуемную тоску и дьявольскую злобу на весь мир людской»[6]. Внешне благополучные люди с подвижной, но сдавленной казенщиной психикой лучше других ощущали дрожание почвы под ногами. Говорили, что «революция висит в воздухе». Однако разразилась она внезапно.

Как бы то ни было, ожидание революции обернулось реальной революцией, точнее стихийным бунтом. Определиться с его инициаторами и участниками, с ведущими и ведомыми было непросто. Природа всякого социального потрясения такова, что теории, концепты и критерии мирного времени становятся малопригодными для ее описания. Революция поставляет материал скорее для эмоциональной, нежели теоретической своей интерпретации. Так же было с Великой французской революцией. Однако в России понимание «своей» революции осложнилось воздействием марксистской теории. И это случилось вопреки тому, что непригодность принципов последней стала особо ощутимой уже в феврале 1917 года.

Даже современникам трудно было разобраться, чего хотят столичные рабочие: их заработная плата вроде бы росла; продовольствия в городе, по край