Страсти в нашем разуме — страница 30 из 56

Однако роль чувств была существенно подорвана в работах великих материалистических мыслителей XIX и XX веков. Даже гуманная моральная философия Джона Ролза, столь влиятельная в наше время, берет свое начало в исключительно рационалистическом мысленном эксперименте, в котором главным мотивом человека является эгоистический интерес. В важнейшей своей работе «Теория справедливости» он предлагает людям принимать решения о правилах социальной справедливости, представляя себя в «первородной позиции», в которой они не знают о своих особых талантах и способностях. Ролз не отводит никакой особенной роли чувствам (таким как симпатия, доброта или зависть) в выборе, который делают стороны, заключающие договор.

На уменьшение роли чувств также повлиял расцвет бихевиоризма в психологии. Бихевиористы, по мнению их критиков, считали, что разум ребенка — чистый лист, пустое место, на котором опыт может беспрепятственно высекать какие угодно послания[110]. Они считали добро и зло не врожденными, интуитивными понятиями, а понятиями, которым обучаются путем тщательного срѐдового подкрепления.

Теперь бихевиористы понимают, что биология налагает определенные ограничения на то, чего могут достичь опыт и подкрепление условных рефлексов. Мы сегодня считаем, например, что фундаментальная структура языка — наследуемая часть нейронной сети каждого человека[111]. И мы начинаем понимать то, чего не понимали многие композиторы XX века: не все музыкальные структуры могут вызывать приятные ощущения в нервной системе человека.

Привлекательность узко понятого рационализма тоже начала снижаться. Такие философы, как Дерек Парфит, подчеркивают, что люди заботятся, и выигрывают от этого, о гораздо более широком круге вещей, чем те, на которые указывают конвенциональные эгоистические теории рационального поведения[112]. Мы возвращаемся к идее, что люди эмоциональным образом предрасположены к образованию сообществ и к поискам поддержки в отношениях сотрудничества с другими людьми[113].

Таким образом, созрел момент для провокационной книги Джерома Кагана «Природа ребенка» (1984 год) — автор ее утверждает, что эмоция в гораздо большей мере, нежели разум, лежит в основе наших нравственных выборов. Конечно, точно к такому же выводу приходит и модель обязательства. Однако Каган пришел к ней иным путем — путем прямого наблюдения за поведением детей. Свидетельства, какие он предлагает, — важный источник косвенных доказательств для модели обязательства, и потому они заслуживают более тщательного рассмотрения. Но прежде чем обратиться к изучению этих свидетельств, будет полезно вкратце взглянуть на силы, которые привели к отказу от строгой бихевиористской парадигмы.

ОСПАРИВАНИЕ СТРОГОГО БИХЕВИОРИЗМА

Большая часть интеллектуальной мощи бихевиоризма идет от экспериментов, проводившихся в лаборатории ее главного представителя, Б.Ф. Скиннера. Скиннер и его коллеги продемонстрировали, что крыс и других лабораторных животных можно научить выдающемуся репертуару сложных форм поведения путем использования простых наказаний и наград. Из этих экспериментов они сделали общий вывод: практически любое поведение каждого биологического вида было результатом подобного подкрепления средой.

В 1960-е годы, однако, серия экспериментов, проводившихся психологами Джоном Гарсией и его сотрудником Робертом Келлингом, дала данные, которые никак не вписывались в схему Скиннера. Эксперименты Гарсии подвергали каждую из четырех групп генетически идентичных крыс стандартным для Скиннера формам выработки оборонительного рефлекса. Крысам в первой группе давали пить воду, а пока они ее пили, их наказывали легким ударом тока. Наказанию предшествовал сигнал — шумовой и световой. В точном соответствии с предсказаниями бихевиористской модели крысы быстро научились избегать наказания, прекращая пить, как только поступает сигнал. Они приобрели классическую «реакцию избегания».

Для второй группы крыс сигнал заключался в добавлении характерного привкуса воде, а наказанием было рентгеновское облучение, вызывавшее тошноту. Как и первая группа, эта группа также быстро сформировала ожидаемую реакцию избегания.

В случае третьей и четвертой групп пары сигнал и наказание менялись местами: третья группа получала шумовой и звуковой сигнал, за которым следовала искусственно вызванная тошнота, тогда как четвертая группа получала характерный привкус, за которым следовал удар током. Поразительным образом ни у одной из крыс из этих двух групп не сформировалась реакция избегания.

По всей видимости, крысы могут без труда научиться ассоциировать шум и свет с ударом тока или характерный привкус — с тошнотой. Гарсия и Келлинг утверждали, что мозг крысы эволюционировал, чтобы быть особенно восприимчивым к таким ассоциациям. Причинная связь между тошнотой и новым привкусом, в конце концов, вполне правдоподобна. Точно так же физическая боль часто ассоциируется со звуками и изменениями в поле зрения. А вот причинная связь между новым вкусом и физической болью не в животе кажется малоправдоподобной. Равно как едва ли в природе могло быть много обстоятельств, в которых непищевые стимулы вызывали чувство тошноты. Поскольку некоторые виды ассоциаций настолько неправдоподобны, мозг крысы экономит силы, просто не принимая их в расчет. Любая крыса, которая уделила бы дефицитные когнитивные ресурсы изучению этих отношений, просто долго не протянула бы.

Эксперименты Гарсии противоречили традиционной мудрости бихевиористов и в еще одном важном аспекте: они показывали, что способность проводить правдоподобные ассоциации в определенной мере не чувствительна к временному лагу между стимулом и результатом. Крысы связывали привкус и тошноту, например, несмотря на временной разрыв до 75 минут. Это необъяснимо долгий интервал, если верить распространенным бихевиористским теориям о том, что продолжительные интервалы между стимулами и подкреплением производят лишь слабые ассоциации.

Сказать, что бихевиористы никак не восприняли новые утверждения, это, вероятно, ничего не сказать. Ни один из ведущих академических журналов по психологии не соглашался печатать отчеты об экспериментах Гарсии. Только после долгих проволочек они наконец вышли в каких-то малоизвестных изданиях[114]. Один выдающийся теоретик обучения того времени назвал открытия Гарсии «не более чем птичьим пометом в часах с кукушкой»[115].

Несмотря на столь ожесточенное сопротивление, эксперименты Грасии мало-помалу произвели революцию среди теоретиков обучения. Вскоре стало ясно, что их открытия применимы не только к крысам, но и к людям. Мартин Селигман ввел в оборот термин «феномен беарнского соуса», чтобы описать «приготовленное», или «направленное», обучение, нашу общую тенденцию усваивать одни ассоциации гораздо быстрее, чем другие[116]. Спустя несколько часов после того как Селигман съел филе миньон со своим на тот момент любимым соусом, он резко заболел. По сообщению Селигмана, хотя между приемом пищи и началом болезни прошел большой промежуток времени, в течение которого было много других стимулов, и хотя позднее он узнал, что это были симптомы желудочного гриппа, он все равно с тех пор не мог есть беарнский соус. Как раз на той неделе, когда Селигман заболел, вышла первая из работ Гарсии.

РАЗВИТИЕ И СПЕЦИФИЧЕСКИЕ КОМПЕТЕНЦИИ МОЗГА

Мозг имеет специфические компетенции, которые получают развитие в определенные моменты. Вооружившись этим знанием, постбихевиористы сделали большой шаг вперед в понимании закономерностей развития, которые мы наблюдаем у детей. Полезность новой ориентации наглядно иллюстрируется объяснением у Кагана «беспокойства из-за разлуки», тревожной реакции младенца, родитель которого только что вышел из комнаты. Беспокойство из-за разлуки редко наблюдается до семимесячного возраста. Большинство детей до этого возраста продолжают нормально играть, когда родитель выходит из комнаты. Но в какой-то момент между 7 и 15 месяцами происходит резкая перемена: внезапный уход родителя вызывает у ребенка слезы.

Одно из популярных объяснений этого изменения состояло в том, что ребенок плачет, потому что наконец узнал, что находится в большей опасности, когда родителя нет рядом. Еще одно объяснение: ребенку требуется по меньшей мере 7 месяцев, чтобы привязаться к первому заботящемуся о нем человеку и начать испытывать беспокойство из-за его исчезновения. Но эти объяснения, по-видимому, упускают одну важную вещь:

Никто... не может объяснить того факта, что время и форма появления беспокойства из-за разлуки <...> очень похожи для детей, слепых от рождения, и для детей, которых растили в американских нуклеарных семьях, в израильских кибуцах, в Барриосе в Гватемале, в индийских деревнях в Центральной Америке, в сиротских приютах или в американских яслях. Почему все эти младенцы, растущие в столь разных условиях, приобретают условный рефлекс страха из-за ухода заботящегося о них человека в одном и том же возрасте? Также кажется не очень правдоподобным, что несмотря на невероятные вариации в количестве времени, которое младенцы проводят со своими матерями в этих разных средах, развивающаяся функция эмоциональной связи с опекуном оказывается похожей[117].

Мы также можем задаться вопросом, почему этот переход в поведении столь резок. Интуитивно мы понимаем, что эмоциональная привязанность развивается постепенно. Постепенность должна также применяться и к приобретению знаний о боли и опасности. Если у младенцев постепенно развивается эмоциональная привязанность, если они постепенно узнают, что отсутствие опекуна подразумевает большую опасность, тогда почему их реакция на уход о