— Нет, Нини, так больше продолжаться не может… Ты должна быть моей, только моей…
О господи, все одно и то же! Что он, совсем с ума сошел? А кто будет оплачивать дом, хозяйство, расходы семьи, туалеты?
— Стало быть, ты предлагаешь мне шалаш и любящее сердце? Но ведь я твой шалаш отлично знаю! Нет, скажи, можно вообразить меня в квартире твоего папаши на улице Сен-Дени? И потом, ты же отлично понимаешь, я люблю его, да, люблю моего Шарля! Пожалуйста, не строй такой похоронной физиономии. Тебя я тоже очень люблю… Но пойми, это совсем разные вещи. Ах нет, только не плачь!
Когда разговор принимал такой оборот, он всякий раз прибегал к последнему и, как ему казалось, наиболее вескому аргументу: предлагал ей руку. Ребенка он усыновит. У них будут еще дети, свои… Эта песенка давным-давно была ей знакома. Безумец! Вступить в брак! До чего же он все-таки буржуа! Члены королевской фамилии — это совсем другое… Тут уж не важно, брак или не брак. Женился же в конце концов Людовик XV на госпоже Помпадур.
— Кстати, когда я родилась, папа тоже не был обвенчан с мамой… Ну и что из-за этого переменилось? Сначала рожают детей, а там будь что будет!
Тут он пустился в политические рассуждения. Разразился филиппикой против Бурбонов. Но и за Наполеона он не стоял: за-126 чем его маршалы соблазняли молоденьких, невинных девочек с помощью уговоров, посулов и особняков. Хорошо еще, что не всех они оставляли с ребенком на руках, как Дюрок оставил Биготтини… Нет, только Республика! Необходимо отдать дворцы народу, открыть двери Оперы для неимущих; ты сама увидишь, как они будут рукоплескать актерам. Короли — это чужеземцы на нашей земле, а Наполеон — это война. Нам же нужно только одно — мир и Республика. Тогда можно будет сказать всему свету: живите с миром в ваших собственных странах. Никто больше не будет жечь ваши города, никто не опустошит ваших нив. Испанцы станут хозяевами Испании, а пруссаки — хозяевами Пруссии. Аристократы пусть снова убираются в Англию, — их там любят. Бог их храни! Не надо нам больше ни войны, ни императора, ни короля! Знаешь, что говорит Огюстен… Что власти дворян, священников и военных пришел конец: наступило то время, когда государство должно перейти в руки класса, производящего ценности… пусть те, кто мостит дороги, роет канавы, выделывает шелк и железо…
— Не говори глупостей, Франсуа, а то я рассержусь! Твой Огюстен — урод, противный, несносный урод! Ты, значит, хочешь, чтобы меня послали на гильотину, как госпожу Дюбарри{52}? И не забывай, что крошка тоже Бурбон… Следовало бы прогнать тебя прочь за такие речи! Нет, нет, не тискай меня! Дурачок! Ты мне больно делаешь, грудь больно!
Вдруг она тревожно приподнялась на постели: послышались быстрые шаги, какой-то приглушенный шум, кашель. Голос Лизы за дверью произнес:
— Сударыня, его высочество идут!
Его высочество! О, республиканец не стал мешкать: он уже юркнул в уборную, примыкавшую к спальне; путь Бурбонам был открыт.
— Любовь моя, — простонал Шарль-Фердинанд, — нас разлучают навеки!
Виржини слабо вскрикнула. Она еще не понимала, что происходит. Она впервые видела его высочество в парадной гвардейской форме, и он ей сейчас даже понравился. Весь в сине-алом. Петлицы, оканчивающиеся серебряным треугольником. Серебряные эполеты. Аксельбанты в виде трилистника, золотая каска с черным конским хвостом. Белые лосины. Все-таки Шарль нечто совсем иное, чем Франсуа… К тому же патетический тон Шарль-Фердинанда взволновал ее:
— Нас разлучают? Кто разлучает? Наш дядя?
Всякий раз, когда Виржини называла старого Людовика XVIII «наш дядя», герцог смеялся до слез. Но только не сейчас. Он повторил:
— Нас разлучают навсегда, бедное мое сердечко…
Виржини начала плакать, заметалась в постели: объясни немедленно, нельзя же так пугать человека! И она снова упала на подушки, еще более хорошенькая, чем всегда. Глядя на нее, он окончательно потерял рассудок. Эти молодые, припухшие от молока груди, плечо, нежное, как персик…
— О Шарль, оставь, оставь меня! Ты отлично знаешь, что я еще больна… и потом от этого может испортиться молоко!
Опершись одним коленом о край кровати, он плакал своими всегдашними восхитительно крупными слезами, которые текли из глаз, текли из глубины столетий.
— Бедное мое сердечко! — твердил он, не находя других слов.
А Виржини, утопая в подушках, посматривала сквозь разметавшиеся пряди своих великолепных волос на плохо прикрытую дверцу уборной.
Когда двери салона распахнулись, дамы негромко вскрикнули, а игроки в бульот, обернувшись, поглядели поверх очков. Все ставки перешли сейчас к господину Тушару.
На пороге стоял герцог Беррийский, поддерживая левой рукой бледненькую Виржини в белом капоте с массой рюшей у ворота. Он вытянулся, стараясь казаться повыше, и мертвенный оттенок его беззвучно шевелившихся губ поразил всех присутствующих. В салоне ничего не знали об его визите, он поднялся прямо в спальню к Виржини, оставив своего адъютанта господина де Лаферронэ под аркой ворот. Впоследствии каждый передаст по-своему, что произнес он наконец, его первые слова, — ибо память человеческая склонна героизировать обыденные фразы. Но в действительности первое его восклицание не имело никакого отношения к событиям. Он воскликнул:
— Опять этот проклятый иезуит? Что он тут делает, какого черта он сюда явился в такой вечер, как сегодня? За кем он шпионит? В чью пользу?
И все присутствующие изумленно оглянулись на преподобного отца Элизе. Но его высочество не мог терять зря времени, его ждут на заставе Этуаль, да, впрочем, возможно, его и не так уж интересовал ответ на заданный им самим вопрос. Отец Элизе, скорчившись, юркнул за спину хозяина дома, и неестественно вытянувшееся лицо господина Орейля, пожалуй, яснее, чем последовавший засим разговор, свидетельствовало о степени всеобщего изумления. Впрочем, известие, принесенное его высочеством, было столь важным, что всякого бы на месте куафера тоже прошиб пот.
— Нынче ночью мы покидаем Париж и никогда сюда не вернемся. Король уже мчится по дорогам Франции. Сейчас он еще не достиг Сен-Дени. Повсюду измена. Армия жаждет диктатуры. Неблагодарный народ приветствует корсиканского бандита, забыв о мире, принесенном Бурбонами, о всех благодеяниях, которыми они осыпали народ в течение года… Поручаю вам мою Виржини и мое дитя. Не забывайте, что в жилах его течет кровь Генриха Четвертого. Увы, увы, бедное мое сердечко, нам не суждено никогда больше свидеться.
Среди всеобщего оцепенения раздался вдруг голос Мари-Луизы Орейль, которая спросила, вернее просто сказала, не обращаясь ни к кому и не ожидая ответа:
— А как же полторы тысячи франков в месяц?
Госпожа Персюи вдруг громко зарыдала, очевидно решив, что в данных обстоятельствах можно только рыдать. Мадемуазель Госселен и мадемуазель Подевен бросились к Виржини. Господин Орейль выпрямился во весь свой богатырский рост и окончательно заслонил притаившегося за его спиной иезуита; первый Александр стал машинально тасовать карты, второй Александр вдруг принялся ковырять в зубах ногтем большого пальца; один лишь господин Тушар не встал из-за стола и сидел не шевелясь, прикрыв ладонями кучку выигранных ассигнаций; да еще застыл в неподвижности друг мадемуазель Госселен-младшей: он мучительно искал нужные слова и нашел их только к следующему утру. Виржини судорожно всхлипывала. А бабушка Бургиньон, по обыкновению ничего не поняв, осведомилась во всеуслышание:
— О чем это говорит его высочество? На охоту собрался, да?
В салоне царило такое смятение, что никто даже не заметил обходного маневра иезуита, который, воспользовавшись тем, что госпожа Персюи и обе барышни — Подевен и Госселен — бросились к молодой матери, благополучно выбрался через незатворенные двери в прихожую. Там он подошел к Пикару и шепнул ему на ухо несколько слов. Слуга сначала отрицательно покачал головой, видимо отказываясь, но иезуит не отставал; он шептал что-то с самым ласковым видом, придерживая для верности лакея за бицепсы; наконец он извлек из кармана увесистый кошелек, что сломило наконец упорство его собеседника.
— За такие дела, преподобный отец, и с места слететь недолго!.. Разве что вы удовольствуетесь кабриолетиком да одной лошадкой.
Он, может быть, и удовольствовался бы, но надо ведь ехать быстро, чтобы настичь его королевское величество еще в Сен-Дени. Кто бы мог ждать такого вероломства от этого толстяка короля, прикидывающегося таким добрячком? Скрыл все, и от кого же — от отца Элизе! Бросить его, когда корсиканец стоит у ворот Парижа! Стало быть, Людовик решил избавиться от его услуг? И это после всего, что сделал для него отец Элизе! Целые годы самоотречения, неустанных забот. Не говоря уже о деньгах, которые так ему до сих пор и не вернули! Да и нынче вечером, если он сидит здесь, на улице Валуа-дю-Руль, то разве не затем, чтобы услужить королю? Иначе стал бы он смотреть, как этот цирюльник режется в бульот с какими-то лавочниками, и поддерживать разговор со старой бабкой, глухой, как тетерев, и с дурехой Мари-Луизой! И все затем, чтобы подать небольшой рапорт в Павильон Флоры насчет утех нашего возлюбленного племянника… Согласитесь, тут требуется немалая доза преданности, а получаешь за все про все из казны десять тысяч франков и комнату во дворце, тогда как этот осел, Беррийский, дает своей танцовщице восемнадцать тысяч; правда, иезуиту положена еще карета и пара лошадей, но на что они ему, он ими и не пользовался никогда, вот только сегодня они действительно понадобились ему до зарезу!
V. Сен-Дени
Нынче вечером господин Бенуа, мэр города Сен-Дени, улегся спать пораньше, и не удивительно, что, когда его разбудили незадолго до полуночи, он разразился самой что ни на есть отборной бранью. Тем паче что разбудили его по распоряжению командира Национальной гвардии господина Дезобри, которого мэр терпеть не мог, хотя их связывали общие деловые интересы. Господин Дезобри был мэром города еще до 1811 года, и это он в прошлом году заупрямился и р