Скажите на милость, старичок, видно, решил учить нас уму-разуму!
— А как ты насчет филантропов, любишь их или нет? — спросил Шмальц у Арнавона, и Арнавон в ответ только присвистнул.
Воспользовавшись привалом, лошадей почистили, напоили, задали им овса… с овсом, правда, было туговато… Конюшни даже у такого филантропа, как господин де Ларошфуко, не рассчитаны на целый эскадрон. Словом, что было, все забрали. Хорошо бы здесь перекусить, но походные кухни ушли вперед вместе с обозом. Дождь перестал. На улицу высыпали ребятишки, сбежались, увидев солдат, со всех сторон. На вид им от силы по семи лет, а может быть, просто плохо растут. Самым старшим не больше четырнадцати. Дети подталкивали друг друга локтями. Разглядывали лошадей, кавалеристов. И мальчики и девочки были одеты в какое-то тряпье, десятки раз штопанное, большинство в линялых хламидах. О чем-то шептались между собой. Должно быть, им сказали, что эти солдаты ловят короля Франции. Появился священник, построил их в ряды и повел куда-то. В сгущающемся вечернем сумраке заплясала в аллеях парка длинная цепочка огней. Порывом ветра ее бросало то вправо, то влево, и по стволам вековых дубов заскользили красные пятна. В жилом доме потухли огни.
Сен-Жюст-ан-Шоссе, говорите? Но, черт возьми, ведь уже ночь на дворе, а сколько отсюда до Сен-Жюста, небось не меньше десяти лье? Ну и что же? Будем там в начале одиннадцатого, зато поедим… Поговорите-ка с людьми, что они на сей счет думают. Что думают на сей счет кавалеристы 2-й роты 3-го эскадрона — это, по-моему, яснее ясного, сказал бы словечко, да не хочется. По коням! По коням! После привала вроде как бы забыли, что сделали за день четырнадцать, если не все пятнадцать лье. Клермон, Фитц-Джемс… Кажется, поведи их на край света, и они дойдут даже под этим нудным мелким дождем, падающим теперь на меловую почву, которая пошла сразу же за Клермоном. И лейтенант Робер Дьедонне гордится ими. Он горд тем, что командует этими людьми, и тем, что он из их числа. Нет такой силы в мире, которая заставила бы его признаться в том, что он устал. Ему хорошо знакомо это чувство, чувство боевого братства, когда отстать от своих в то время, как свои идут вперед, значит не только покрыть себя позором, но ощутить себя почти изменником. Люди часто говорят о героизме, рассказывают о героях десятки историй. Но здесь — совсем другое. Здесь ты не один, здесь никто не желает отставать. Здесь все вместе, заодно, и ты не щадишь себя, ты одержим желанием сделать чуть-чуть, хоть чуть-чуть, хоть совсем чуть-чуть больше того, что разумно и что можно сделать. И когда говоришь: нет уж увольте, ни одного лье дальше; и когда это еще одно лье осталось позади, точно так же думаешь о следующем… и о следующем… И то же в бою, и то же в смерти.
Он отлично знал, что солдаты любят его, своего лейтенанта, прежде всего за то, что по своему физическому облику он ничем не отличается от них — их же корня, с прямыми рыжими патлами, которые он зачесывает на лоб; усы с закрученными кончиками более светлого, чем волосы, оттенка, жесткие даже с виду, свисают на нижнюю губу, кожа красная, выдубленная вольным ветром. И телосложением он — исконный нормандец, привычный к лошадям, не то наездник, не то погонщик волов… Он не хочет упасть в их мнении, что неминуемо произошло бы, будь он вроде тех слабосильных игрушечных офицериков, которых присылают к нам из Генерального штаба. Вместе с ними, во всяком случае со многими из них, он побывал в Германии и в России… и теперь благодаря исчезновению сукиного сына Буэксика де Гишен стал их начальником… Кстати, при существующей в кавалерии системе большинство солдат почти не знает своих офицеров. Происходит это из-за несоответствия между количеством офицеров и количеством взводов. Многими взводами командуют унтер-офицеры, а офицеров просто распределяют по эскадронам, не глядя, каково их место в части. На марше, в колонном построении, едешь не со своей ротой, не со своим взводом, а где попало, сообразно с той или иной диспозицией, установленной штабом. А на следующем этапе, возможно, придется командовать опять-таки новыми людьми. Таким образом и солдаты вас не знают, и вы их не знаете… Роберу Дьедонне такая система давно казалась порочной, следовало бы от нее отказаться раз и навсегда. Он даже разработал свою собственную систему, любил поговорить о ней, не смущаясь тем, что полковые товарищи — лейтенанты и капитаны — высмеивали эту его страсть. По правде говоря, поскольку Робер первым из лейтенантов вступил в полк и поскольку многие солдаты перешли сюда из эскорта, где и он служил до образования 1-го егерского, почти все люди знали его. И сейчас — в ночном мраке он чувствовал это — было просто одним кавалеристом больше, и куда бы он, Робер, ни кинул взгляд, он по отдельным черточкам: по манере подымать плечи, по посадке, узнавал давно знакомые силуэты, с которыми сливался его собственный силуэт на фоне ровной дороги, убегающей среди черных деревьев и изредка попадавшихся селений. Дюфур, Леже, Лангле, Пенвэн, Боттю, Ламбер и, конечно, Арнавон, Шмальц, Ростан, Делаэ… Что же было общего между солдатами и офицерами, что давало Роберу чувство своей неотъемлемой принадлежности к этой колонне на марше, как неотъемлема морская волна от моря? Странно, до сих пор он не задавался такими вопросами. Никогда для него это не было проблемой, в отличие от Сен-Шамана, Буэксика де Гишен, Мейронне, от Фонте-ню… Так получалось само собой. Вытекало естественно из всей его предыдущей жизни. Пошло это с деревни, где он бегал мальчишкой в ту пору, когда родители еще не перебрались в Руан. А в Руане, на школьном дворе, он играл с сынком Жерико и другими сверстниками. И на лугах, тянущихся вдоль Сены, где они, юнцы, объезжали среди высоких трав лошадок, таких же молодых, как они сами… Пошло это и от рассказов дяди, потерявшего во Фландрии ногу и не раз вспоминавшего об измене Дюмурье, о вмешательстве комиссаров армии, об этом Левассере, личном дядином знакомом. От того времени, когда отец Робера был арестован в связи с Жерминальским восстанием{76} и выслан в Кайенну… и вплоть до того дня, когда Робер, рекрут призыва 1808 года, не дожидаясь своей очереди, вступил в армию… столько событий и столько мыслей выковали в нем эту силу плоти и духа, закалили его, и он стал настоящим человеком, теперешним Дьедонне, превратили в бойца, в кавалериста… такого же, как Арнавон, Ростан, Шмальц, и в то же время — отличного от них и в чем-то неуловимом более близкого к тем другим — к Лангле, Боттю, Лежэ, Пенвэну — к тем, что носят длинные волосы и заплетают их на затылке в косичку — такая уж у них мода. А некоторые даже до сих пор пудрятся, например, Грондар или Марион… А что сейчас поделывает Жерико? Он вспомнил вдруг о Жерико, об этом чертовом Теодоре, с которым они снова встретились в Париже, — тот писал в 1812 году его портрет… если только можно говорить в данном случае о портрете. Ведь Жерико написал с него, с Робера, только одну физиономию, усы, а потом взял и пририсовал к голове Дьедонне торс и ляжки не то барона, не то виконта д’Обиньи. Где-то сейчас этот щеголь? Милый мой Теодор… правда, с ним иногда было трудно — любит усложнять все на свете… Парень прямо-таки помешан на лошадях, но сколько его ни уговаривал Робер пойти в кавалеристы, он и слушать не хотел. А ведь какой бы из него получился егерский офицер — демон бы получился! Что ж, поскольку император вернулся, возможно, пойдут заказы на конные портреты: смена правительства во всех случаях сулит удачу господам живописцам.
IX. Свидание в Пуа
Было, должно быть, начало четвертого, когда Бернар спрыгнул с козел на Большой Сен-Мартенской улице города Бовэ. Он снял цилиндр и осмотрелся вокруг. Лучи солнца, пробивавшиеся сквозь туман, освещали обычную картину суеты, сопровождавшую прибытие парижского дилижанса.
Молодой человек, — ибо для прибывшего из Парижа гостя человек в тридцать лет был еще молодым человеком, — высокий шатен, причесанный а-ля Титус, шагал взад и вперед возле почтовой станции. И вид у него был такой, словно он никого не ждет, а прогуливается хоть и с достоинством, но без цели. Маневр этот вызывал невольную улыбку. Равно как и его явные потуги следовать в изяществе костюма, достаточно поношенного, тем ценным советам, что дают газетные рубрики мод, согласно коим человек, ежели у него хорошо развиты ляжки и точеные колени, может смело облекаться в триковые панталоны серого, песочного или бутылочного цвета, помня, однако, что к ним не пристали черные ботинки. Наш молодой человек щеголял как раз в серых триковых панталонах. Должно быть, он не без колебаний отказался в силу своих занятий от розовой вигони, не совсем удобной при чересчур обтянутых панталонах, что бы об этом ни думали парижские щеголи. На нем был черный сюртук по английской моде с бархатным воротником, обшитым шелковым кантиком, застегнутый у самой шеи, а также белый галстук. Все это не слишком свежее, даже чуточку залоснившееся от долгой носки, и при этом — светло-серый цилиндр. Через руку он перекинул пальто, очевидно с целью придать себе провинциальное обличье, поскольку ему вновь предстояло взгромоздиться в черный фургон с зеленым брезентовым навесом над козлами, запряженный парой белых першеронов, — фургон этот он поставил в сторонке. Однако было что-то странное в этом слишком уж явном несоответствии между внешностью молодого человека, его поношенным, но с претензиями на изысканность костюмом и его упряжкой, — простой фургон и вдруг такой возница.
Старик, сошедший с дилижанса, с первого же взгляда понял, что перед ним как раз тот самый незнакомец, с которым у него назначено свидание. Однако он с чувством какого-то удовольствия следил за юношей, который нерешительно поглядывал на вышедших из дилижанса пассажиров, стараясь угадать, с кем из трех-четырех прибывших парижан ему предстоит иметь дело. Затем старик, как бы невзначай, приблизился к молодому человеку и сказал нелепую фразу, которую ему рекомендовали произнести, адресуясь к тому, кто его будет встречать. Почему в таких случаях всегда выбирают в качестве пароля нарочито неестественные фразы? Молодой человек вздрогнул от неожиданности и уставился на приезжего,